История начинается с того, что Боуэн получает по почте небольшой роман с интригующим названием "Ночь оракула", якобы принадлежащий перу Сильвии Максвелл, популярной писательницы двадцатых-тридцатых годов, умершей за два десятилетия до начала нашего повествования. Если верить агенту, приславшему книгу, утраченная рукопись была написана в 1927 году, когда Максвелл, закрутив роман с малоизвестным художником, отвалила с ним во Францию. Через год и восемь месяцев роман закончился, и Сильвия Максвелл вернулась в Нью-Йорк, оставив рукопись своему экс-бойфренду. Тот дожил ни много ни мало до восьмидесяти семи лет и умер всего за несколько месяцев до этой истории, завещав рукопись внучке Максвелл, молодой американке Розе Лейтман. От нее рукопись попала к агенту - с предписанием послать ее Нику Боуэну, и никому другому.
Бандероль приходит в пятницу к концу дня, совсем немного разминувшись с адресатом. В понедельник, придя на работу, Ник обнаруживает роман на своем рабочем столе. Будучи поклонником Сильвин Максвелл, он спешит открыть книгу, и тут раздается звонок. Секретарша сообщает, что его желает видеть Роза Лейтман. Пусть войдет, говорит он, и едва успевает дойти до середины второго предложения ("Война, можно сказать, закончилась, но только не для нас. Мы были пешками, которые обо всем узнают последними, и для нас ничего не изменилось, повсюду…"), как перед ним появляется внучка Сильвии Максвелл собственной персоной. Одета она простовато, почти не накрашена, стрижка не по моде короткая, но при всем при том она так обескураживающе юна и открыта, в глазах столько надежды, а в движениях - нерастраченной энергии, что у него на несколько секунд перехватывает дыхание. Именно это случилось со мной, когда я в первый раз увидел Грейс, - меня парализовало, я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть, - так что мне не составило труда передать свои ощущения Нику Боуэну. А Розу Лейтман я просто-напросто списал с моей жены, вплоть до мелких подробностей вроде детского шрама на коленке, слегка кривого резца и мушки на правой скуле.
Что до Ника Боуэна, то его я сделал своим антиподом. Я высокий, а он у меня коротышка. Я рыжеватый, он шатен. У меня здоровенная ступня, у него маленькая. Я не писал его ни с кого конкретно (во всяком случае, сознательно), но когда его образ совсем сложился в моей голове, я вдруг почувствовал, что кто-то стоит у меня за спиной: положил руку мне на плечо и заглядывает в тетрадь… ждет, когда он окончательно оживет под моим пером.
Придя в себя, Ник приглашает Розу сесть. Воцаряется долгое молчание. Он обрел способность дышать, но не дар речи. Взяв инициативу на себя, Роза спрашивает, прочел ли он роман за выходные. Нет, отвечает он, книга пришла в пятницу вечером, и я только сейчас ее открыл.
Кажется, Роза этому обстоятельству даже рада. Это хорошо, говорит она, а то уже пошли толки, что это литературная подделка. Мол, роман написала не моя бабушка. Я отдала рукопись эксперту-графологу. В субботу пришел ответ: текст подлинный. Так что можете не сомневаться, "Ночь оракула" принадлежит перу Сильвии Максвелл.
Чувствуется, вам книга понравилась, говорит Ник. Она меня очень тронула, следует ответ. Если она была написана в двадцать седьмом году, рассуждает он вслух, значит, это ее третий роман - после "Горящего дома" и "Спасения", но до "Лесистого ландшафта". Ей тогда еще не было тридцати, верно? Двадцать восемь, уточняет Роза. Как мне сейчас.
Они болтают, время бежит. У Ника Боуэна дел выше крыши, но он не в силах вот так взять и отпустить ее. Ее прямота - никаких экивоков, никакого двоедушия - так подкупает, что хочется ее слушать и слушать, физически вбирать в себя всю ее, выразимую одним словом - красота, которой сама она не осознает, так как ей абсолютно нет дела до того, какое впечатление она производит на окружающих. Разговор идет о пустяках. Выясняется, что она дочь старшего сына Сильвии Максвелл от ее второго брака со Стюартом Лейтманом, театральным режиссером, и что она родилась и выросла в Чикаго. На вопрос, почему она выбрала в качестве первого читателя именно его, Ника, она бесхитростно отвечает, что он издает бесподобную Элис Лазар, и это решило дело. Ник невольно улыбается, и когда Роза наконец встает, чтобы откланяться, он вручает ей целую стопку первых изданий ее любимого автора. Я надеюсь, говорит Роза, что "Ночь оракула" вас не разочарует. Почему она должна меня разочаровать? Я знаю, что она написана рукой мастера. Видите ли, этот роман не похож на другие ее романы. В каком смысле? Это трудно объяснить. Во всех. Прочтите, и вы сами убедитесь.
Со многим еще предстояло определиться, придумать кучу важных подробностей и ввести их в первую сцену для ощущения полноты и подлинности - так сказать, повествовательный балласт. Давно ли Роза живет в Нью-Йорке и что она здесь делает? Есть ли у нее постоянная работа, и если да, то нравится ли она ей или это просто источник заработка, чтобы хватало на квартиру и пропитание? Как там у нее с личной жизнью? Одинока или замужем, привязана к кому-то или сердце ее свободно, активно ведет охоту или терпеливо ждет, когда появится будущий избранник? Моим первым побуждением было сделать ее фотографом либо, скажем, ассистенткой монтажера, дать ей работу, связанную, как у Грейс, со зрительными образами, а не со словами. Ясно, что она не замужем и никогда не была, но, возможно, у нее кто-то есть или, лучше, она недавно разорвала долгие и мучительные отношения. Эти и другие вопросы, связанные с женой Ника, - профессия, семейные обстоятельства, музыкальные и книжные пристрастия и так далее, - интересовали меня сейчас постольку поскольку. Я пока еще не писал роман, а только набрасывал общий план и не мог позволить себе увязнуть в мелочах и второстепенных деталях. Все это требует остановок и размышлений, мне же сейчас надо было просто следовать за мелькавшими в голове картинками, а там уж куда кривая вывезет. Не тот случай, когда надо держать все под контролем и делать тот или иной выбор. В то утро достаточно было прислушиваться к себе, то бишь водить пером по бумаге - и чем быстрее, тем лучше.
Ник не распутник и не соблазнитель. Он не изменяет жене и никаких конкретных заходов в сторону внучки Сильвии Максвелл делать не собирается. Но его к ней тянет, его завораживает эта солнечная простота, и когда она выходит из комнаты, в голове проносится неожиданная мысль, внезапный проблеск, - кажется, все бы отдал, всем пожертвовал, даже своим браком, чтобы уложить ее в постель. Вообще говоря, у мужчин такие мысли приходят по двадцать раз на дню, так что сам факт подобной вспышки желания еще не означает, будто Ник намерен предпринять какие-то действия, и все же эта мысль заставляет его испытать отвращение к себе, порождает чувство вины. Чтобы успокоить совесть, он звонит жене в офис (адвокатская контора, маклерская фирма, госпиталь - потом разберемся) и предлагает ей поужинать в ее любимом ресторане.
Они встречаются в восемь вечера. Пока подают закуски и аперитивы, все идет достаточно гладко, а потом вдруг разгорается спор из-за какой-то ерунды (сломанный стул, предстоящий визит ее кузины, сущий пустяк). Ничего серьезного, но настроение испорчено. Они извиняются друг перед другом, но беседа выдохлась, и былую атмосферу не вернуть. К тому моменту, когда приносят основное блюдо, за столом повисло молчание. В ресторане яблоку некуда упасть, публика оживленно гудит. Ник обводит зал рассеянным взглядом и неожиданно видит за угловым столиком, в компании пяти-шести человек, Розу Лейтман. Перехватив его взгляд, Ева спрашивает: кто-то знакомый? Эта девушка была у меня в офисе сегодня утром. Упомянув роман Сильвии Максвелл, он хочет сменить тему, но жена пристально разглядывает внучку писательницы. Красивая, да? Ничего, отзывается Ева. Стрижка та еще и одета ужасно, продолжает Ник, но сколько в ней жизни, просто удивительно! Такая может отправить мужчину в нокаут.
Нельзя говорить жене такие вещи, тем более когда она чувствует, что ты от нее отдаляешься. Что поделать, парирует она, не повезло тебе со мной. Хочешь, я приглашу ее за наш столик? Ни разу не видела, как женщина отправляет мужчину в нокаут. Может, чему-то у нее научусь.
Поняв, что он не то ляпнул. Ник спешит исправить дело. Я не о себе говорил. Вообще о мужчинах. Абстрактно.
После ужина они возвращаются к себе в Вест-Виллидж. Они живут в симпатичном, удобно расположенном доме на две семьи на Бэрроу-стрит - в действительности это квартира Джона Траузе, я решил вставить ее в роман как дань человеку, подавшему мне идею. Ева ложится спать, а Ник усаживается за стол в гостиной, чтобы написать письмо и заполнить несколько счетов. Наконец с этим покончено, уже довольно поздно, но ему не до сна. Он заглядывает в спальню, Ева еще не спит. Пойду брошу письма в ящик, говорит он, через пять минут вернусь.
Тут-то все и происходит. Боуэн кладет письма в дипломат (там так и лежит рукопись "Ночи оракула") и выходит из дому. Ранняя весна, обрушив на город жестокий ветер, сотрясает дорожные знаки, гонит по мостовой бумагу и прочий мусор. Ник, ничего вокруг не замечая, рассеянно движется в тумане, мысли его заняты обескураживающей утренней встречей с Розой и совсем уж неожиданным ее соседством в ресторане. Дойдя до угла, он опускает письма в почтовый ящик. Что-то во мне сломалось, говорит он себе. Впервые он готов взглянуть правде в глаза: его брак потерпел фиаско, жизнь зашла в тупик. Вместо того чтобы вернуться назад, он решает немного пройтись. Ноги сами несут его куда-то - один поворот, второй. А в это время осатаневший ветер упорно расшатывает химеру из известняка, украшающую фасад жилого дома на высоте одиннадцатого этажа. Еще пара шагов, и оторвавшаяся голова химеры неизбежно обрушится на его собственную голову. Так начинается моя вариация на тему Флиткрафта. В конечном счете, чудом разминувшись с темечком, слегка зацепив правую руку и выбив из нее дипломат, каменный болид разбивается о тротуар на тысячи осколков.
Ник валяется на мостовой. Он в шоке, дезориентирован и напуган. Он не осознает происшедшего. Что-то чиркнуло по рукаву, дипломат в сторону, звук разорвавшейся бомбы. Ему требуется время, чтобы восстановить цепочку событий, потом он неуверенно поднимается на ноги с ощущением, что по ошибке остался на этом свете. Камень должен был свалиться ему на голову. В этом и был истинный смысл его выхода из дома. И то, что он уцелел, может означать только одно: ему дарована новая жизнь, а с прежней покончено, прошлое ему больше не принадлежит.
Из-за угла появляется такси, он поднимает руку. Машина останавливается, он садится. Куда едем? - спрашивает таксист. Он говорит первое, что приходит в голову: аэропорт. В какой? - уточняет водитель. Кеннеди, Ла Гардиа, Ньюарк? Ла Гардиа, следует ответ. Машина трогается. В аэропорту он интересуется ближайшим рейсом. Его спрашивают, куда он летит. Неважно. Заглянув в расписание, кассир сообщает ему, что ближайший рейс - в Канзас-Сити и что через десять минут начинается посадка. Отлично. Он протягивает кассиру свою кредитную карточку. В оба конца? В один. Через полчаса он уже летит сквозь ночь в Канзас-Сити.
Там я его пока и оставил - в подвешенном состоянии, на полпути к туманному будущему. Не знаю, долго ли я просидел за письменным столом, но, почувствовав, что выдыхаюсь, положил авторучку и поднялся. Я исписал восемь страниц в синей тетради. Это, считай, два-три часа работы, как минимум, а кажется, пролетели считанные минуты.
Я вышел на кухню и увидел Грейс, заваривающую чай.
- Ты дома? - удивилась она.
- Давно уже. Я был в кабинете. Она еще больше удивилась:
- Я постучала, ты разве не слышал?
- Нет. Наверно, увлекся.
- Поскольку ты не ответил, я заглянула в кабинет, там никого не было.
- Как не было? Я сидел за столом.
- Может, ты отлучился? Вышел в туалет?
- Не помню, чтобы я отлучался. Все это время я писал.
Она пожала плечами.
- Как скажешь, Сидни.
Ей не хотелось ссориться, Грейс была слишком умна для этого. Она улыбнулась мне своей бесподобной загадочной, улыбкой и снова занялась чаем.
В середине дня дождь прекратился, а вечером за нами заехал разбитый синий "форд" из местной таксомоторной службы, чтобы отвезти нас через Бруклинский мост в ресторан, где раз в две недели мы ужинали с Джоном Траузе. После моей выписки из больницы мы взяли за правило собираться втроем раз в две недели, по субботам, чередуя ужин в Бруклине (который готовили мы) с посиделками "У Пьера" в новом и весьма дорогом ресторане в Вест-Виллидж (этот кулинарный разврат упрямо оплачивал Джон). Мы договорились встретиться в баре в семь тридцать, но потом Джон перезвонил, чтобы отменить нашу встречу из-за боли в ноге. У него разыгрался флебит (воспаление вены, вызванное закупоркой сосуда). Однако в пятницу он сообщил, что чувствует себя немного лучше. Ходить мне не рекомендуют, сказал он, но, если вы закажете китайскую еду, можно поужинать у меня дома. И мне с тобой и Грейси веселее. А нога, если держать ее на весу, почти не болит.
Я тихо присвоил квартиру Джона для своего романа в синей тетради, и когда он открыл нам дверь, меня посетило странное, и не сказать, что неприятное, чувство, будто я вхожу в воображаемое пространство, в прихожую, которой не существует. Я бывал в этой квартире бессчетное число раз, но теперь, когда я заселил ее придуманными персонажами, казалось, она принадлежит миру вымысла не меньше, чем миру осязаемых предметов и людей из плоти и крови. К моему удивлению, это ощущение не проходило. Наоборот, только усиливалось, и к половине девятого, когда доставили китайскую еду, я пребывал в состоянии, которое (за неимением другого термина) можно назвать раздвоенным сознанием. Я был одновременно здесь и не здесь, тело мое пребывало в Манхэттене и даже было вовлечено в разговор с Джоном и Грейс, мысленно же я был в Бруклине за своим рабочим столом, где описывал в синей тетради этот дом и все, что в нем происходило. Человек может быть так поглощен собой, что он как будто отсутствует, и в этом нет ничего необычного, но назвать меня отсутствующим было бы неправдой. Полноправный участник происходившего, я отсутствовал по одной простой причине: это "здесь" утратило реальный смысл, превратилось в иллюзорное место, существовавшее только в моей голове - вместе со мной. Я раздвоился. Я был здесь и там.
Боли мучили Джона сильнее, чем это следовало из его слов. Когда он открыл дверь, мы увидели, что он на костылях, с помощью которых он потом не без труда карабкался вверх по лестнице и, морщась при каждом шаге, доковылял до продавленного дивана с валиком из одеял и подушек для больной ноги. Но Джон не собирался устраивать спектакль. Восемнадцатилетним парнем, в сорок пятом, он успел послужить рядовым на тихоокеанском театре военных действий. Он принадлежал к поколению мужчин, которые считали делом чести не проявлять к себе жалости, и всякую суету вокруг своей персоны встречали презрительной насмешкой. Один или два раза он прошелся по адресу Ричарда Никсона, благодаря которому слово флебит в те годы звучало несколько комически, но применительно к себе упрямо отказывался развивать эту тему. Нет, не совсем так. Когда мы поднялись в его спальню, он позволил Грейс уложить себя в постель и заново скрутить валик, извинившись за свою "дурацкую беспомощность". А устроившись поудобнее, он сказал, обращаясь ко мне: "Что, Сид? Хорошая мы с тобой парочка? Я хромой, у тебя кровотечения из носа. Пора нас обоих на свалку".
Траузе вообще не очень-то следил за собой, а в тот вечер его неряшливость бросалась в глаза - заношенные белые носки, джинсы и фуфайка, из которых он, видимо, несколько дней не вылезал. Спутанные волосы на затылке слежались, весь он осунулся и постарел. Не могу сказать, чтобы это меня как-то особенно встревожило, - когда человека не отпускает боль и он страдает от бессонницы, было бы странно, если бы он выглядел молодцом. Зато Грейс, всегда такую невозмутимую, его состояние явно смутило и расстроило. Прежде чем заказать китайскую еду, она его замучила вопросами про лекарства и медицинские прогнозы, и, лишь получив заверения, что умирать он пока не собирается, она перевела разговор на практические рельсы - продукты, готовка, мусор, прачечная и все такое. Джон успокоил ее, сообщив, что всем этим занимается мадам Дюма с Мартиники, женщина, убирающая его квартиру вот уже два года, а в случае чего ее подменяет дочь Реджина.
- Ей двадцать два, - уточнил он. - Умная и прехорошенькая. По дому не ходит, а летает. Что не мешает мне попрактиковаться во французском.
Обрадовавшись нашему приходу, Джон весь вечер не умолкал, что было на него не похоже. Наверно, боль развязала ему язык. Слова отвлекали от неприятных ощущений, такая лихорадочная иллюзия облегчения. Ну и, конечно, алкоголь. Джон первым подставлял свой стакан, и из трех бутылок выпитого нами вина половина пришлась на него. Добавьте к этому два стакана неразбавленного виски, которым он завершил вечер. Мне и раньше приходилось видеть его подвиги по этой части, и могу засвидетельствовать, что, сколько бы Джон в себя ни влил, внешне это никак не проявлялось. Не заплетался язык, не стекленели глаза. Этот здоровяк - рост сто восемьдесят пять, вес без малого центнер - умел держать выпивку.
- Где-то за неделю до всех этих дел с ногой, - рассказывал нам Джон, - мне позвонил брат Тины, Ричард. Он давно не объявлялся. Фактически со дня похорон, то есть восемь лет, даже больше. Я и при жизни Тины мало общался с ее родней, а уж после ее смерти и вовсе перестал поддерживать с ними отношения. Как и они со мной, о чем я не сильно сожалел. Эти братья Островы с их зачуханным мебельным магазинчиком и недоразвитыми отпрысками. У Тины было восемь или девять двоюродных братьев и сестер, но лишь ей одной хватило духа порвать с пыльным провинциальным мирком и постараться чего-то достичь. Поэтому звонок Ричарда меня удивил.
Живет он теперь во Флориде, в Нью-Йорк же приехал по делам. Он спросил, не соглашусь ли я с ним поужинать. В каком-нибудь приличном месте. За его счет. Я принял его приглашение. Планов у меня никаких не было - пожалуй, это была единственная уважительная причина моего согласия. Короче, мы договорились встретиться на следующий день в восемь.