Поймите такую вещь. Я всегда считал Ричарда "всадником без головы", пустышкой. В свои сорок три он мог похвастаться разве что баскетбольными успехами в средней школе, в остальном дела у него шли ни шатко ни валко: вылетал из колледжей, менял одну никчемную работу на другую, не женился, не повзрослел. Доброжелательный, но поверхностный, без огонька, скорее даже вялый, вроде вола, жующего жвачку, что меня всегда раздражало. Если мне в нем что-то и нравилось, так это его преданность Тине. Он любил ее не меньше моего, что правда, то правда, и был ей, можно сказать, образцовым старшим братом. Ты ведь, Грейси, была на похоронах. Ты помнишь. В часовню набились сотни людей, и все хлюпали носом, стенали, рыдали навзрыд. Это был какой-то вселенский плач, страдания в масштабах, мною прежде не виданных. Но не было в этой толпе человека более несчастного, чем Ричард. Мы с ним сидели в первом ряду. По окончании службы он поднялся и едва не потерял сознание. Если бы я вовремя его не подхватил, он бы грохнулся оземь.
Но это дела минувших дней. Ту драму мы пережили вместе, и вскоре я потерял его из виду. Согласившись с ним поужинать, я готовил себя к отбытию повинности - два часа нескладного разговора, и я свободен. Но, к счастью, я ошибся. Никогда не мешает лишний раз убедиться в собственной предубежденности, ограниченности и близорукости.
Увидеть его лицо уже было приятно. Я успел подзабыть, насколько они с сестрой похожи. Посадка и разрез глаз, овал подбородка, изящная линия рта, переносица - это была Тина в мужской оболочке, во всяком случае, она проглядывала в нем каждую секунду. Снова быть с ней, ощущать ее присутствие, видеть, что она продолжается в своем брате, - какой восторг! Поворот головы, неуловимый жест, знакомый взгляд… я испытывал непреодолимое желание перегнуться через стол и поцеловать его в губы. Вам смешно, а мне, признаюсь, жаль, что я этого не сделал.
Это был тот же Ричард, каким я его знал когда-то, но, так сказать, в улучшенном варианте, Ричард, который нашел себя. Он обзавелся женой и двумя девочками. А может, дело в том, что прошло восемь лет. Не знаю. Он по-прежнему тянет лямку - запчасти для компьютера, техконтроль, что-то в этом роде, - и по-прежнему просиживает каждый вечер перед телевизором. Футбол, комедии, полицейские сериалы, передачи о природе - он смотрит все подряд. Он не читает, не голосует, ему нечего сказать по поводу того, что творится в мире. За шестнадцать лет, что мы знакомы, он не открыл ни одной моей книги. Я говорю об этом не потому, что это меня задевает, а просто чтобы показать, насколько он ленив и нелюбознателен. Но все равно я был рад его видеть. Слушать, как он рассказывает о своих любимых телепередачах, о семье, о своих успехах в теннисе, о преимуществах жизни во Флориде. Ни снежных заносов, ни обледенелых дорог, солнышко круглый год. Я видел воплощение заурядности, дети мои, заурядности, помноженной на самодовольство, и при этом - как объяснить? - он был в таком ладу с самим собой, так доволен жизнью, что я ему почти завидовал.
Вот так мы сидим за маловразумительным ужином в ничем не примечательном ресторане, говорим о всякой всячине, и вдруг, оторвавшись от еды, Ричард начинает мне рассказывать историю. Собственно, к ней я и веду. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но я давно не слышал ничего подобного.
Три или четыре месяца назад, разбирая в гараже картонную коробку, он наткнулся на стереоскоп для диапозитивов. Он смутно помнил, что, когда он был ребенком, родители купили эту штуку, но при каких обстоятельствах и вообще пользовались ли они ею? Он был почти уверен (если это не провал в памяти), что ни разу не держал его в руках. Это была не какая-то дешевая пластмассовая игрушка для разглядывания готовых картинок из туристского ассортимента, а вполне серьезный оптический инструмент, настоящее сокровище эпохи повального увлечения трехмерным изображением в начале пятидесятых. Мода оказалась недолгой. Суть же была в том, чтобы отщелкать кадры специальной камерой, сделать слайды и затем разглядывать их в окуляр стереоскопа, служившего своего рода фотоальбомом. Камеры он не нашел, зато была коробочка с дюжиной слайдов. Из чего можно было заключить, что его родители отсняли не больше одной пленки, а потом куда-то засунули свою новую игрушку и благополучно про нее забыли.
Не зная, чего ожидать, Ричард вставил в прорезь первый слайд, включил подсветку… И тридцати лет жизни - как не бывало. На дворе снова пятьдесят третий год, и в их доме в Вест-Оранже, Нью-Джерси празднуют шестнадцатилетие Тины. Сразу все нахлынуло: грандиозная вечеринка по поводу "сладких шестнадцати", официанты разгружают еду на кухне и расставляют на столике бокалы для шампанского; звонки в прихожей, музыка, голоса, сливающиеся в громкий хор, шиньон у Тины, шуршание ее желтого длинного платья. Он отсмотрел один за другим двенадцать слайдов. Там были все - мать с отцом, сестра с друзьями и даже он сам, щуплый подросток с выпирающим кадыком, жестким бобриком и красным галстуком-бабочкой на булавке. Ни обычные фотографии, пояснил мне Ричард, ни старое домашнее видео с прыгающей картинкой и размытыми цветами не шли ни в какое сравнение с этими фантастически четкими, прекрасно сохранившимися диапозитивами. Каждый человек, совершенно живой, полный энергии, весь в динамике, был запечатлен в некоем вечном настоящем, которое растянулось без малого на тридцать лет. Насыщенные цвета, мельчайшие детали и удивительная иллюзия глубины, объемности пространства. Чем дольше он разглядывал каждую картинку, тем сильнее его охватывало ощущение, что эти люди дышат; казалось, еще чуть-чуть, и они задвигаются.
Только после второго просмотра до него дошло, что почти все действующие лица этой вечеринки уже на том свете. Его отец, скончавшийся от инфаркта в шестьдесят девятом. Его мать, у которой отказали почки в семьдесят втором. Тина, умершая от рака двумя годами позже. Из шести тетушек и дядюшек в живых остались двое. На одном слайде он стоит вместе с Тиной и родителями на лужайке перед домом - вчетвером, сбившись в кучку, преувеличенно оживленные, они строят смешные рожицы перед камерой. Когда он вторично увидел эту картинку, на глаза навернулись слезы. Этот снимок его доконал. Он, единственный живой, стоял в обнимку с тремя призраками. Он положил стереоскоп, закрыл лицо руками и зарыдал. Его слова: "Я рыдал навзрыд, не в силах остановиться".
Напоминаю, это Ричард, лишенный поэтического воображения, человек, чья чувствительность может поспорить с дверной ручкой. Отныне все его мысли занимали эти картинки. Стереоскоп, этот волшебный фонарь, перенес его в прошлое, воскресил мертвых. Он включал его утром перед уходом на работу и вечером по возвращении домой. В гараже, без свидетелей, он с навязчивым постоянством возвращался в тот день пятьдесят третьего года и не мог им надышаться. Наваждение продолжалось два месяца, пока однажды утром игрушка не подвела. Что-то там заело, и, сколько он ни жал на кнопку, свет в камере не зажигался. Переусердствовал, не иначе. Неужели всё, конец чудесам? Для него это была катастрофа, жесточайший удар. Бесполезно было бы разглядывать слайды на свет. Это вам не обычные фотографии, здесь без окуляра не обойтись. Не тот эффект, а значит, ни тебе путешествия в прошлое, ни радости открытий. Траур и скорбь. Словно он еще раз похоронил своих близких.
Так обстояло дело две недели назад. Сломанный стереоскоп, сломленный Ричард. Его рассказ бесконечно тронул меня. На моих глазах неуклюжий, заурядный человек преобразился в философа-мечтателя, в страдальческую душу, жаждущую невозможного. Я пообещал сделать все, чтобы помочь ему. Это Нью-Йорк, сказал я, здесь можно найти черта в ступе. Кто-нибудь эту штуковину да починит. Мой энтузиазм его несколько смутил, но он меня поблагодарил, и мы закрыли тему. Я не стал откладывать дело в долгий ящик. Наутро я принялся звонить по разным адресам и через день-два нашел владельца магазина фотоаппаратуры на 31-й улице, который готов был взяться за работу. К тому времени Ричард уже вернулся во Флориду. Когда я позвонил ему с новостями, я думал, он обрадуется и завтра же вышлет мне заветную игрушку. Но на том конце провода повисла долгая пауза. "Даже не знаю, Джон, - наконец раздался голос Ричарда. - После нашей встречи я много думал об этом. Наверно, это нехорошо, что я постоянно смотрел эти слайды. Арлин уже на меня обижается, и с девочками я стал проводить меньше времени. Может, оно и к лучшему. Жить надо сегодняшним днем, правильно? Что было, то было, и сколько бы я ни разглядывал эти картинки, прошлого не вернешь".
Так эта история неожиданно закончилась. Джона такой конец разочаровал, но Грейс с ним не согласилась. Она считала, что долго общаться с мертвыми небезопасно, еще немного, и Ричард впал бы в глубокую депрессию. Я собирался что-то добавить, но едва я открыл рот, как из носа у меня хлынула кровь. Эти кровотечения начались месяца за два до того, как я загремел в больницу, и если о других симптомах я уже почти и думать забыл, то эта дьявольская напасть настигала меня в самые неподходящие моменты, стыда не оберешься. Нет ничего хуже, чем чувствовать свою полную беспомощность. Вот так сидишь в компании, участвуешь в разговоре, и вдруг из тебя ударяет фонтан и заливает рубашку и брюки, а ты ни черта не можешь сделать. Врачи меня успокаивали - ничего страшного, никакой прямой угрозы, - но ощущение беспомощности и стыда не проходило. Я чувствовал себя как мальчишка, который обмочился.
Я вскочил и, зажав нос платком, бросился в ближайшую ванную. На вопрос Грейс о помощи я раздраженно буркнул что-то вроде "Обойдусь" или "Оставь меня". Моя неадекватная реакция Джона позабавила, он засмеялся:
- Судьба-злодейка! У Орра менструация. Не расстраивайся, Сидни. По крайней мере ясно, что ты не беременный.
В квартире было две ванных, по одной на каждом этаже. Вообще-то мы всегда сидели в гостиной, она же столовая, но из-за своей больной ноги Джон последнее время проводил наверху, где и принимал нас в этот вечер. Это была как бы вторая гостиная, маленькая, но уютная, с эркером, книжными стеллажами, закрывавшими три стены, и встроенным музыкальным центром и телевизором - идеальное прибежище для человека, заточенного в четырех стенах. Чтобы попасть в ванную, которая находилась рядом со спальней, надо было пройти через кабинет. Я включил свет и быстро проследовал дальше, в сущности ничего там не увидев. В ванной я провел минут пятнадцать, по старинке запрокинув голову и зажав нос, и при этом из меня все лилось и лилось, так что впору было ехать в больницу на переливание крови. В белоснежной фарфоровой чаше она казалась неестественно алой, я бы сказал, эстетически вызывающей. Все прочие жидкости в человеке отличаются приглушенными тонами. Прозрачная слюна, молочно-белое семя, желтоватая моча, зеленоватые сопли. Наши ежедневные выделения выдержаны в осенне-зимней палитре, а вот то, что тайно струится по нашим жилам, без чего невозможна сама жизнь, больше похоже на краску из фантазии безумного художника.
После приступа я долго приводил себя в порядок. Не справившись со следами крови на одежде (попытка застирать окончилась отвратительными ржавыми разводами), я по крайней мере тщательно умылся и причесался, воспользовавшись расческой Джона. Я уже не чувствовал себя таким жалким, таким разбитым. Рубашка и брюки были грязно-пятнистые, но, главное, кровотечение прекратилось, как и жжение в носу.
На обратном пути, уже на выходе из кабинета, я невольно бросил взгляд в сторону письменного стола - на видном месте, среди ручек и разбросанных бумаг, лежала синяя тетрадь, точная копия моей, купленной утром в Бруклине. Рабочий стол писателя - это святое, нет на свете заповеднее места, и посторонним доступ к нему запрещен. До сих пор я никогда не преступал этого закона, но я был так поражен, и мое любопытство было так велико, что я забыл обо всех приличиях и подошел поближе. Закрытая тетрадь, лежавшая поверх словаря, при ближайшем рассмотрении оказалась точь-в-точь, как моя. Это открытие почему-то взволновало меня до крайности. Не все ли равно, какая у Джона тетрадь? Он пару лет жил в Португалии, а там этого добра в любом магазине канцтоваров, надо полагать, навалом. Ну, пишет он в такой же синей тетради, что в этом особенного? Ничего, разумеется, ничего - но с учетом радостных эмоций, связанных с моим утренним приобретением, и нескольких страниц, с ходу написанных в новой тетради (первых за целый год), не говоря уже о том, что я весь вечер только об этом и думал, такое совпадение показалось мне маленьким чудом.
Я не собирался по возвращении в гостиную касаться данной темы, сугубо личной, к тому же слегка попахивавшей безумием, и потом, Джон мог подумать, будто я сую свой нос в чужие дела. Но когда я вошел в комнату и увидел его лежащим на диване с задранной ногой и мрачно-обреченным взглядом в потолок, я вдруг передумал. В отсутствие Грейс, которая мыла посуду внизу на кухне, я занял ее стул возле кровати. Джон спросил, как я себя чувствую.
- Гораздо лучше, - ответил я и, подавшись вперед, продолжал: - Знаешь, сегодня со мной случилась странная вещь. Во время утренней прогулки я купил в магазине тетрадь, такую удобную, такую красивую, что сразу возникло желание что-то написать. Вернувшись домой, я сел за стол и проработал два часа кряду.
- Отличная новость, Сидни. Ты снова в седле.
- Сюжет, связанный с Флиткрафтом.
- Еще лучше.
- Время покажет. Пока это всего лишь черновые наброски, не бог весть что. Но тетрадь меня так зарядила, что я жду не дождусь завтрашнего продолжения. Она очень приятного синего цвета, твердые корочки, коленкоровый переплет. Сделана в Португалии.
- В Португалии?
- Так написано на задней стороне обложки. Точнее не скажу.
- Где же это ты раздобыл такой раритет?
- В нашем квартале открылся новый магазин. "Бумажный дворец", хозяина зовут Чанг. У него было таких четыре.
- Я эти тетради всегда привозил из Лиссабона. Они очень удобные и очень надежные. В них начнешь писать, и больше тебе ничего другого не надо.
- Вот-вот. Как бы это не стало наркотиком.
- Наркотик - слишком сильно сказано, но то, что они таят в себе большой соблазн, это точно. Будь осторожен, Сид. Я пишу в этих тетрадях всю жизнь и знаю, что говорю.
- Ты словно предупреждаешь об опасности.
- Зависит от того, что ты пишешь. При всей своей дружественности эти тетради могут быть жестокими, и в них можно запросто потеряться.
- Ты не производишь впечатления потерянного человека, при том что у тебя на столе лежит такая же тетрадь.
- Перед возвращением в Нью-Йорк я сделал большой запас. Та, что ты сейчас видел, к сожалению, последняя и почти вся исписанная. Значит, их можно купить в Америке? А я уже собирался заказать в Португалии новую партию.
- Этот китаец мне сказал, что компания-производитель приказала долго жить.
- Плохо мое дело. Но ничего удивительного. Наверняка на них не было большого спроса.
- Если хочешь, в понедельник я куплю тебе такую.
- Синюю?
- Синих больше не осталось. Только черная, красная и коричневая.
- Жаль. Я запал на синюю. Похоже, мне теперь придется менять свои привычки.
- Забавно. Когда сегодня утром увидел эту стопку, я тоже сразу выбрал синюю тетрадь. Меня к ней как будто потянуло. Что бы это могло значить?
- Только одно: что у тебя, Сид, не все в порядке с головой. Как и у меня. Чего еще ждать от людей, которые пишут книжки?
В субботу ближе к ночи Нью-Йорк превращается в Вавилон, а в тот вечер улицы были особенно запружены, и, все время застревая в пробках, мы добирались до дому больше часа. Когда мы вышли от Джона, Грейс сразу поймала такси, но, услышав, что нам надо в Бруклин, водитель заявил, что у него мало бензина, и отказался нас везти. Я хотел устроить скандал, но Грейс деликатно взяла меня за руку и вытащила из машины. Других вариантов не было, и мы пошли пешком в сторону Седьмой авеню, прокладывая себе дорогу сквозь толпу горластых пьяных юнцов и попрошаек с безумными глазами. Вест-Виллидж бурлил, как кипящий котел, это был форменный бедлам, в котором в любую минуту могло вспыхнуть насилие, и, чувствуя физическую слабость посреди этой возбужденной толпы, я вцеплялся в локоть Грейс, чтобы не потерять равновесие. В ожидании такси мы простояли на углу Бэрроу и Седьмой минут десять, и за это время Грейс раз шесть извинилась передо мной за то, что выволокла меня из той машины: Если бы я позволила тебе покачать права, ты бы сейчас не мерз на ветру. Просто выяснять отношения с каждым идиотом - это выше моих сил. У меня сдают нервы.
С нервами в тот вечер у нее было, прямо скажем, не ахти, и не только из-за таксистов. Не успели мы сесть во вторую машину, как она ни с того ни с сего заплакала. Это не была истерика с судорожными рыданиями, просто на глаза навернулись слезы, которые при свете уличных фонарей на Кларксон-стрит, где мы остановились на красный, были похожи на растущие хрусталики. Такого с ней еще не бывало. Она никогда не давала волю своим чувствам, и даже в критические минуты (например, когда у меня случился коллапс и в первые, полные отчаяния, недели в больнице), видимо, врожденная способность держать себя в руках, глядеть в глаза самой мрачной правде ей не отказывала. На мой вопрос, что стряслось, она помотала головой и отвернулась, а мою руку попросту стряхнула с плеча, что уже не лезло ни в какие рамки. Не скажу, что этот жест был откровенно враждебным, но, не скрою, меня он уязвил. Я решил скрыть обиду и оставить Грейс в покое, отсел в уголок и набрал в рот воды, пока мы с черепашьей скоростью продвигались на юг по Седьмой авеню. На перекрестке Варик и Канал мы угодили в чудовищную пробку: безостановочно гудели клаксоны, водители крыли друг друга матом, - конец света в классическом нью-йоркском варианте. В разгар всей этой вакханалии Грейс вдруг стала передо мной извиняться: Это из-за Джона, на него сегодня было больно смотреть. Все, кого я люблю, сдают буквально на глазах, меня это доконало.
Я ей не поверил. Сам я шел на поправку, и насчет Джона можно было особенно не волноваться. Нет, тут было что-то другое, какая-то тайная заноза, которую она желала скрыть, и если бы я продолжал настаивать, было бы только хуже. Я приобнял ее и осторожно притянул к себе. На этот раз сопротивления не последовало. Она расслабилась и через несколько секунд свернулась калачиком у меня на груди. Я начал поглаживать ее по волосам. Это был ритуал, проявление той особой близости без слов, которая нас с ней связывала, и поскольку я мог ласкать ее бесконечно, моя рука продолжала скользить вверх-вниз все то время, пока мы ползли на запад от Бродвея в сторону Бруклинского моста.
Грейс, как и я, хранила молчание. Мы свернули на Чэмберс-стрит. Все въезды на эстакаду были наглухо забиты. Наш таксист Борис по-русски высказал все, что он думает по поводу субботнего траффика в Нью-Йорке. Не переживайте, сказал я ему в расчетное окошечко, сделанное в перегородке из плексигласа, ваши муки будут вознаграждены. Да? Это как же, хочу бы я знать? Оригинальная грамматическая конструкция вызвала у Грейс тихий смешок - обнадеживающий знак. Хорошие чаевые, ответил я. Очень хорошие. Если, конечно, вы доставите нас целыми и невредимыми.