"Ливия, или Погребенная заживо" (1978) - вторая книга цикла "Авиньонский квинтет" признанного классика английской литературы XX-го столетия Лоренса Даррела, чье творчество в последние годы нашло своих многочисленных почитателей в России. Используя в своем ярком, живописном повествовании отдельные приемы и мотивы знаменитого "Александрийского квартета", автор помещает новых и уже знакомых читателю героев в Прованс и европейские столицы, живущие предчувствием второй мировой войны. Тайны отношений и тайны истории причудливо переплетаются, открывая новые грани характеров и эпохи.
Так же как и прославленный "Александрийский квартет" это, по определению автора, "исследование любви в современном мире".
Путешествуя со своими героями в пространстве и времени, Даррел создал поэтичные, увлекательные произведения.
Сложные, переплетающиеся сюжеты завораживают читателя, заставляя его с волнением следить за развитием действия.
Содержание:
Глава первая - Сплошное молчание 1
Глава вторая - Робкие начала 13
Глава третья - Бессонница консула 18
Глава четвертая - Летнее солнце 24
Глава пятая - Лорд Гален обедает 28
Глава шестая - Возражения 38
Глава седьмая - Принц Хассад возвращается 47
Глава восьмая - Прощание лорда Галена 52
Глава девятая - Кутеж 56
Приложения 59
Примечания 59
Лоренс Даррел
ЛИВИЯ, или Погребенная заживо
Глава первая
Сплошное молчание
Именем Пса-Отца, Пса-Сына
и Пса-Святого Духа, Аминь.
Здесь начинается второй урок.
* * *
Что если путь проходит посередине между
абсолютным произволом и абсолютной
предопределенностью?
* * *
Смешение пяти красок гибельно для глаз.
Китайская пословица
Весть о смерти Ту настигла Блэнфорда, когда он практически постоянно жил в ее доме в Сассексе, наблюдая, как первый зимний снежок падает с черного неба на еще более черные леса, с неба, в котором давным-давно погас желтый закат. Я написал "практически", потому что его версия наверняка окажется другой - ради последующих поколений и отчасти из-за стилистических пристрастий. Кресло с высокой спинкой спасало его от сквозняков, которые, несмотря на зыбкое пламя в камине от дубовых поленьев, свободно гуляли по старомодной, с высоким потолком комнате и сужающейся конусом галерее для музыкантов. Рядом на ковре лежали костыли. Ставя на пол телефон с лебединой шеей, он почувствовал, как отозвалась в нем нежданная весть: словно шум в громадной тропической раковине - гул бьющихся о белый песок волн на другом краю земли. Ту уже никогда не сможет прочесть (вот он, писательский эгоизм!) огромный новый кусок, который он добавил к своей книге - роман о другом романисте по фамилии Сатклифф, о человеке, который стал почти реальным и для него, и для Ту, таким же, каким он, Блэнфорд, был для самого себя. Вытащив из рукава носовой платок, Блэнфорд приложил его к сухим губам - сухим из-за сигары, которую он вечно мусолил во рту во время работы. Потом, пошатываясь, подошел к зеркалу, висевшему над книжным шкафом, и довольно долго рассматривал себя. Зазвонил, захлебываясь, телефон, и как всегда, когда звонят издалека, возникло ощущение, что кровь вот-вот отхлынет от сердца. Писатель не сводил взгляда с аппарата, представляя, что он - это Ту, которая смотрит на него самого. Вот, значит, что она видела, что она всегда видела! Полное совпадение взглядов, мысль к мысли - так у них всегда было. Неожиданно Блэнфорду пришло в голову, что повсюду здесь - книги покойной. С подчеркнутыми словами, с коротенькими записями. Она все еще тут!
Ему почудилось, будто из-за ее смерти и его собственный образ неожиданно стал иным, преобразился… умерла… кошмарная новость, смириться с ней было невозможно. Господи, им еще так много надо было сказать друг другу - а остались лишь обрезанные нити, обрывки незаконченных разговоров. Отныне и поговорить-то по-настоящему не с кем. Писатель поморщился и вздохнул. Что ж, теперь придется все страстные и плодотворные диалоги вести исключительно с самим собой. Все утро он играл на старой фисгармонии, радуясь, что голова и пальцы все еще отлично ему служат. Ничего нет лучше музыки в пустом доме. Потом зазвонил телефон. И теперь он думает о Ту. Никакого, в сущности, смысла. Стоит умереть, как тебя укладывают в землю и ты попросту растворяешься в ней. На некоторое время остаются кое-какие памятки - туфли, платья, не пригодившиеся номера телефонов на листочках почтовой бумаги. Как будто человек вдруг возжаждал предельной простоты, изначальной первозданности.
С заледеневшего озера доносилось щебетание катавшихся на коньках детей. Изредка слышался визг попавшего под конек камешка. Интересно, мелькнуло в голове у Блэнфорда, а как придуманный им Сатклифф воспринял бы печальную весть? Почему бы этому персонажу не поскулить в романе под стать противному псу? Прошлой ночью, лежа в постели, Блэнфорд прочитал несколько страниц любимого римского поэта Ту, и у него появилось ощущение, что она лежит рядом. На ум пришли несколько фраз: "Ровные ритмы латинского стиха, словно эхо ее сердца. Я слышу ее тихий голос, сотворяющий слова". В комнате летали мухи, появившиеся от тепла. Эти неугомонные черные точки, сбиваясь в кучки, напоминали азбуку Брайля. Звенящие детские голоса снаружи почти не задевали сознания. Ну а что толку от книг, если они не служат пристанищем для роящихся внутри сожалений? Вдруг заболела спина - позвоночник затвердел, как флагшток. Стареющий герой войны с набитым свинцом позвоночником.
Скорее бы настал и его черед. Отныне на него можно повесить табличку "Не пригоден для транспортировки" или того проще: "Невостребованный багаж" - и бросить его в трюм или в могилу. Мысленно он издал громкий вопль, вопль одиночества, но наяву не прозвучало ни единого звука. Это был пронзительный космический вопль одинокой планеты, которая, кружась, летела в космосе. В Италии Ту нравилось ходить по дому обнаженной, и у нее не возникало чувства вины, когда она громко скандировала шестнадцатый псалом. Однажды она сказала: "Как это ни ужасно, но жизнь не принимает ничью сторону".
Итак, тот Сатклифф, которого Блэнфорд придумал для своего романа "Месье", в ранней версии застрелил свое отражение в зеркале. "Мне ничего другого не оставалось, - объяснил он Блэнфорду. - Или он, или я". Писатель Блэнфорд вдруг ощутил себя до предела сжатой версией малого эпоса. Заживо погребенным! Костыли натирали ему подмышки. Он стонал и чертыхался, волоча себя туда-сюда по комнате.
Искусство почти не дает утешения. У Блэнфорда в душе постоянно гнездился страх, что его слишком уж личным сочинениям не достичь понимания читателя. Напыщенный и чахлый, сегодняшний продукт - скудный, как слюна или сперма, вот оно, следствие слишком рьяного приучения к горшку, которым когда-то мучила его мать-чистюля. В итоге - проза только о самом себе и такие же стихи, типичные для современного, страдающего запорами художника. В обыденной жизни это самодовлеющее нежелание контактировать с окружающим миром, подчинять себя, с кем-то делиться, в конечном счете может привести к кататонии! Среди "острых" больных в клинике "Летерхед" был один кататоник в сумеречном состоянии, которого можно было подвесить за воротник - на крюке для мясной туши он медленно покачивался, приняв позу эмбриона. Похожий на летучую мышь, он смотрел свои амниотические сны, убаюканный колыханием воображаемой утробной жидкости. Вот все, что осталось от когда-то хорошего поэта. Всю свою осознанную жизнь он страдал творческим запором, отказывался делиться тем, что его переполняло, вот и довольствуется теперь "жизнью" в кавычках. Блэнфорд протянул руку и коснулся первого варианта своего романа "Месье". Эту рукопись он подарил Ту, и она отдала ее в переплет. Интересно, где в его воображаемой жизни, которая на самом деле и была его реальной жизнью, следует находиться Сатклиффу? Так бы хотелось поболтать с ним. В последний раз до него дошли слухи, что Сатклифф в Оксфорде и прославился работой над исследованиями своего друга, касающимися ереси тамплиеров. Последней весточкой от него была загадочная открытка: "Оксфордского преподавателя легко отличить от прочих благодаря убирающейся крайней плоти".
* * *
Блэнфорд отважился снова вернуться мыслями к Ту и вдруг почувствовал жар, как при высокой температуре. Задыхаясь, он поднялся и с трудом открыл большое окно - от потолка до пола, - впустив облако снежинок и холодный ветер. Высунув голову, он смотрел на лужайку сквозь клубы пара, сразу сгустившиеся у рта. Театральным жестом прихватив немного снега, Блэнфорд потер виски, после чего вернулся на свое место возле камина и к своим мыслям. Вот и Кейд с чайным подносом бочком скользнул в комнату и, не говоря ни слова, сервировал стол, при этом с его желтой, типично пуританской физиономии не сходило выражение страстной сосредоточенности, какое можно увидеть на лицах лишь очень глупых, но хитрых людей. И еще он был преисполнен смиренной гордости, ибо на предплечьях его был распластан новый лечебный корсет, который наконец-то прислали, подогнав по размеру, из мастерской. Блэнфорд очень надеялся, что, благодаря этому приспособлению, он когда-нибудь совсем избавится от костылей. С его губ слетело радостное восклицание, когда Кейд, бесстрастный, как мандарин, снял с него старенькую твидовую куртку (с кожаными заплатами на локтях), самую его любимую, и стал прилаживать жилет из мягкой серой резины и невидимых стальных пластин.
- Поднимайтесь, сэр, - в конце концов произнес Кейд.
И писатель, недоверчиво улыбнувшись, подчинился; да-да, теперь он может ходить по комнате, передвигаться на собственных ногах, хоть и медленно. Вот уж чудо так чудо. Однако поначалу жилет разрешалось носить не больше часа в день, чтобы тело привыкало к этому жесткому каркасу.
- Чудесно, - громко произнес Блэнфорд.
Несколько секунд Кейд внимательно следил за ним, потом, кивнув, занялся своими делами, Блэнфорд же, чувствуя себя заново родившимся, стоял, прислонившись к каминной полке и глядел на валявшиеся на полу костыли. Кейду не понять, что значило для него это новое приспособление. Слуга был похож на проныру из плебеев, каким и был на самом деле. Блэнфорд с любопытством смотрел, как он перемещается по комнате, вытряхивает пепельницы, наполняет водой блюдце на батарее, меняет воду в вазе с оранжерейными цветами.
- Кейд, - сказал Блэнфорд, - Констанс умерла.
Слуга бесстрастно кивнул.
- Знаю, сэр. Я взял трубку в коридоре.
Вот так. В этом весь Кейд. Покончив с уборкой, он так же молча, опять бочком покинул комнату.
Из угля - бриллиант,
Жемчуга - из песка.
Любой процесс причиняет боль, а мы часть процесса. До чего же химерны утешения искусства - основополагающий страх смерти неодолим; страшно быть втянутым громадной раковиной, словно какое-то насекомое, в cloaca maxima смерти, anus mundi! Сатклифф писал о нем, скорее, он сам писал о себе, будучи в образе героя Сатклиффа, присвоив смешную фамилию Блошфорд, в романе "Месье": "Женщины были для него всего-навсего продажными тварями. Нет, он не заблуждался на их счет; о нет! Он видел их насквозь, по крайней мере, ему так казалось. То есть он не просто заблуждался, а был дурак дураком".
Блэнфорд задумался. Интересно, Констанс и ее сестра Ливия тоже такие же? Одна блондинка, другая брюнетка. Одна с "бархатной" тайной, другая с клювом лебедя?
Мели зерно, готовь вино,
Преломи хлеб, мы заодно,
Последний вздох - смерть на порог.
В какой из книг ему попались на глаза эти строчки, подчеркнутые Констанс? В эту минуту опять захлебнулся звоном телефон, и Блэнфорд сразу понял, кто звонит - это мог быть только созданный им Сатклифф. Наверно, ему телепатически передалась весть о Констанс (Ту). Лишь теперь Блэнфорд осознал, что весь день ждал этого звонка.
Пренебрегши принятым "алло", он сразу же спросил своего confrêre, semblable и frêre:
- Вы знаете о Ту?
В ответ голос Сатклиффа, пробившийся сквозь сильный насморк и дрожащий от горя, отозвался:
- Боже мой, Блэнфорд, что же теперь с нами будет?
- Мы будем и дальше терзаться из-за собственной бездарности; и дальше попробуем убеждать людей в том, что не совсем бездарны. Мне тоже плохо, Робин, хотя я не ожидал от себя ничего подобного. Меня слишком часто посещали мысли о смерти, и мне казалось, что я держу в послушании гиппогрифа; и, разумеется, как все, я втайне был уверен, что умру первым. Наверно, Констанс тоже на это рассчитывала.
- Из-за вас моя жизнь остановилась, когда умерла Пиа, - с упреком и печалью произнес Сатклифф, после чего громко высморкался. - На какое-то время я занял себя основательным переписыванием книги Тоби о тамплиерах: кое-где позолотил, придал высокопарности, чтобы немного облагородить стиль этого вечно пьяного наставника юных душ. Но он теперь знаменит, а меня обуяла жажда перемен, хочется новых впечатлений. Тобиасу принадлежит Кресло в Истории, которого он домогался. Почему не Диван? Он будет жить в откровенном страхе, во весь голос разглагольствуя перед молодым поколением наркоманов-душителей о поистине резиновой чиновничьей "кормушке", которая может растягиваться бесконечно. - Он невесело хохотнул. - А как же я? Неужели вы не придумаете ничего, чтобы я избежал Ловушки?
- Робин, вы умерли, - ответил Блэнфорд. - Помните конец "Месье"?
- Верните меня обратно, - с пафосом произнес Сатклифф, - а там посмотрим.
- Что сталось с великой поэмой и с книгой "Tu Quoque"? - резко спросил Блэнфорд.
- Прежде чем закончить, мне надо было немного оправиться после смерти Пиа. Ловко вы придумали соединить в ней Констанс и Ливию, а я всегда сомневался в том, что сумею точно ее описать, просто потому что был ослеплен любовью. Мне не хватало жестокости. Да еще я не знал, как быть с Трэш, ее чернокожей возлюбленной. Наверно, ваша история лучше моей, во всяком случае, печальней. Не знаю. Но смерть Ту, бедняжки Констанс, должна быть воспета елизаветинцем.
Почему-то Блэнфорда это рассердило, и он холодно проговорил:
- И правда, почему бы не сочинить поэму "Соленые слезы Сатклиффа над могилой Ту"?
- Почему бы и нет? - отозвался его коллега, его раб. - Или, скажем, в стиле семнадцатого столетия: "Рыдания Сатклиффа"?
- Поэзии, - уже гораздо тише произнес Блэнфорд, словно разговаривая с самим собой, - которую порождает исключительно печаль; но поэзия в стиле "юмбо", что-то вроде супермаркета, подходит для всей семьи. Очень удобно. Робби, вам нельзя оставаться в Оксфорде, очень уж тоскливо. Давайте я отправлю вас в Италию?
- Еще один роман? Почему бы и нет? - Однако голос Сатклиффа звучал не очень уверенно. - Мне кажется, пора и вам что-то написать. На сей раз правдивую историю вашей любви, нашей любви, посвятив ее Констанс и, конечно же, Ливии, несмотря на все, что она сделала вам, нам, мне. Постарайтесь, если это не слишком болезненно для вас.
Еще бы не болезненно. Такое горе!
Блэнфорд долго не отвечал, и тогда Сатклифф проговорил, своим обычным светским легкомысленным тоном:
- Весной я ездил в Париж с девушкой, похожей на Пиа-Констанс-Ливию. Так там буквально к каждому слову приставляли архи. Наверно, это все равно, что у нас супер. Вот так, архи это, архи то. Мне пришло в голову, что я могу назвать себя архирогоносцем, как вам? Я даже дошел до того, что стал думать о себе как об идеальном архирогоносцесветя-щемся.
- Н-но я рассказал о нас правду, п-пусть по-своему, - запинаясь произнес Блэнфорд. - Ливия вытащила меня из пропасти отрешенности. Мне всегда требовалась незатейливая, как перышко, девушка; ну а Ливии, оказывается, нужно было спариваться с негритянкой. Проклятье!
- Ага! Вы любили ее. Мы оба ее любили. Но вы солгали, наделив ее женственностью сестры. Вы сделали ее женственной, а надо было сделать мужественной, активной, так сказать.
После паузы, во время которой в головах у обоих писателей с бешеной скоростью проносились мысли о книге (Блэнфорд называл ее "Месье", а Сатклифф - "Князь тьмы"), их то и дело замиравшая беседа продолжалась. Одинокие люди имеют полное право разговаривать сами с собой, тогда почему бы одинокому писателю не поспорить с одним из своих творений, тем более, с коллегой? - спросил себя Блэнфорд.
- Охотимся на личности, которые пребывают еще в стадии куколки! Насколько я понимаю, Ливия оказалась…
Сатклифф застонал.
- Да, парнишкой, который подносил порох канониру, из-за нее разгорелось адское пламя, - от боли чуть не срываясь на крик, закончил Блэнфорд, потому что ее красота больно ранила его, дразнила, сводила с ума.
- Да. Это пересохший источник, - согласился Сатклифф, - огонь не зальет. В сущности, кто такая Ливия, что она такое?
Мы хором эту детку восхваляли.
О чары совершенства! Накинув тогу,
Она прилежно постигала йогу,
А ты. Кювье наш по вопросам страсти нежной,
Все парня в ней высматривал прилежно,
Заполучив и плоть ее и разум.