Ужин моего таракана - Володя Злобин 7 стр.


* * *

Мало что есть на свете интересней спичечных коробков. Это целая картонная вселенная! Я начал их собирать, когда третьеклассником покуривал за зубцами школьной ограды. Я еще тогда не любил крутить колесико зажигалки, а обожал чиркать спичкой, выбивая синие искры. У меня дома скопилась целая коллекция коробков: советские, с каким–нибудь призывом по случаю какого–нибудь пятидесятилетия. Или с изображением темно–бурой лисы из серии "Заповедники". Есть с пышными красными розами, точно на картон капнули густой кровью. Есть с бутафорскими самолетиками.

- Тыц–туц, - вертя в руках коробок, приговариваю я, - тыц–туц.

Паук в каморке из паутины не понимает меня. Смотрит недоверчиво и с осуждением, хотя утром я положил ему в сети сочную муху. Он не притронулся к ней, обижен, что я больше не говорю вслух ни об одной девушке. У, Пашка, озорник!

В специальном ящичке у меня хранится целая армия спичек, выпотрошенная из прямоугольных брюх. У них синие, красные, черные, желтые, зеленые головки. Мои серные батальоны, которые я иногда зажигаю и отправляю в бой. Сражение начинается с атаки сумерек, когда я посылаю к закопченному потолку первое облако серных испарений.

Когда темнота отвоевывает окна, изгнав оттуда израненный закат и ее дивизии, тесня убегающие фотоны, маршируют по стене вниз, ко мне, растянувшемся на колючем полу, я начинаю медленно жечь спичку за спичкой. Самый сладкий момент - это удар головки о трут, оставляющий на нем бежевую бороздку.

Мои маленькие деревянные солдаты с ампутированными конечностями живут в картонных коробках. И мечты у них вырезаны ножом хирурга, осталась только какая–то серная дрянь, которой забиты мозги. На собрата, вспыхнувшего красно–оранжевым пламенем, от которого у того почернело и согнулось тело, мои рабы смотрят с ужасом в выпрямленных телах. В этом мире "отличается" равносильно "приговорен". Но ведь рано или поздно все спички ждет такая же участь. Но они все равно бояться. Подумать только, их, этих безвольных созданий, страшит мысль о том, что они могут осветить тьму. Разве они боятся увидеть в ней что–то ужасное? А может им пламя от свечи кажется Солнцем?

Я верчу в руках приглушенно гремящий, как поднятый со дна моря кастаньет, спичечный коробок. В сумерках, напрягая глаза, я пролистывал свой дневник и понял, что слишком часто начинаю новую запись со слово "Я". Эгоизм? Быть может.

Напротив, на полу выстроился правильными когортами остальной легион со штандартами собственных фабрик и магазинов. Ветер, превратившись в скулящего волка, бился и царапался, пытаясь проникнуть через скол в окне. Мои руки все не дойдут его заделать.

По–прежнему думаю.

Из водопроводного крана на кухне падает зло. Вода, идущая по медным трубам, также губит спички, как и огонь. Маленькие люди с ампутированными конечностями живут в картонных коробках.

Как тут понять, что я говорил вовсе не о спичках.

* * *

Мне хотелось оскорбить ее. Выбить словом, как кремнем, искру крови. Проткнуть ее язык словесной иголкой так же, как теперь в ее заштрихованных рукой врача венах, была воткнута игла с физраствором.

Я засмотрелся на вены, по которым гулял мертвец. Прекрасный синий мертвец с зеленым оттенком кожи. Зрелище воистину прекрасное и за неимением хлеба, мне пришлось только сглотнуть слюну.

- О чем это я?

Она грустно, совсем без чувств, посмотрела на меня:

- Ты о чем?

Собраться! Мысленно я изнасиловал Настю самым непотребным образом, а потом выкинул на помойку. Все это реально и проецируется на ее ауру. Оскорблять. Оскорблять ее…

Хочу получить Оскар, блядь!

Почему на полях сражений часто звучит слово "мать" и "мама"? В словах заключена великая сила и энергетика. Так мама, неведомым образом узнает о гибели своего сына в туманных краях, когда он валится на землю с ее именем на устах, и так солдат приходит в ярость, когда его противник кричит, что имел сношение с его матушкой. Знай цену словам, иначе ощутишь вкус кулака.

- Ты, - начинаю я говорить, - рисовала что–нибудь новое?

Нельзя сказать, что Настины рисунки обделены талантом. Они скорее обделены разнообразием. Ушастые эльфы, няшки с пушистыми хвостиками, слезливые лица с мутировававшими в блюдца глазами. Сборище анимешных мутантов.

Я пролистал посиневшую от гелиевой ручки тетрадь.

- Что за гадость. Я бы и то лучше нарисовал.

Настя, молча наблюдает за мной: покойные зеленые глаза. Они поменяли цвет. Тина, плавающая в пруду. Слегка насмешлива, как русалка, а тело ее укрыто не пенной лермонтовской волной, а жестким больничным одеялом. В этом есть свое очарование, как и в ее побледневшей коже.

- Бредовые рисунки. Ты что ли совсем разучилась рисовать?

Ее левая рука тронула меня за запястье, которое было едва ли теплее и тоньше, чем ее. Она сжала мою руку, точно хотела выжить из моих глаз взгляд, в котором будет хоть что–то настоящее, кроме неискренности. От неожиданности я даже задохнулся, отпуская в галоп сердце.

- А я тебя все равно люблю. И никому не сказала, что я из–за тебя решилась на самоубийство. Видишь, на что я способна?

Я хотел ее ругать. Даже высечь рукой из ее губы пару алых капель. Но не потому, что так ненавидел ее творчество. Наоборот, я был почти без ума от него: легкое и простое. Я с почтительной бережливостью положил ее тетрадку обратно в тумбочку.

Нет, я винил ее за то, что она сделала. Глупо, ужасно глупо. Она могла умереть, и это ничегошеньки бы не дало. Ее поступок мало чем отличался от глупости Антонины, полезшей выбрасываться на крышу и застрявшей в люке. Настя только застряла в руках врача.

Я наклонился к ней, и стоячий ворот черной рубашки, обнимающий мою лебединую шею под белым халатом, заскрежетал, как конек по льду.

- Любишь? - спросил я.

- Люблю, - она серьезна.

На ее глазах, в каком–то десятке сантиметров от ее лица, я зубами медленно отдираю коросту с нижней губы и, высунув язык, слизывал назревшую вишенку. Она знает, что я не скажу ей ничего хорошего, понимает, что я отчеканю грубость. Настя побеждает: я в растерянности, а она спокойна.

- Зато я тебя ненавижу, - говорю я не мигая, - ненавижу тебя, мой маленький усталый ангелок.

- Это ничего, - она слабо улыбнулась, точно мертвый хотел обнадежить плачущих у гроба родных, - помнишь, я когда–то сказала, что вы и любите так, как будто ненавидите? Помнишь? Так вот. Для таких людей как мы, это нормально. Мы в этот мир нехотя вошли задом наперед, а когда придет время уходить из него, то побежим, хохоча, наперегонки. Разве ты не задавал себе вопроса о том, что не должен был родиться? И разве не думал о том, что лучше умереть? От нас нет никакой пользы, мы только и можем, что страдать.

И Настя засмеялась, хрипловато и все–таки неуверенно, глядя на то, как я начал отстраняться от нее.

- Нет, я тебя определенно ненавижу, - говорю я тихо, пьяный от ее великолепного умысла. В эти краткие секунды я влюблен в нее одновременно чувством Ромео, Тристана и Роланда. Как здорово, что это быстро прошло. - Глупенькая ты.

По правде говоря, я действительно ее ненавидел. Но, не потому что я настолько неуверен в себе и настолько не люблю девушек. Нет. Я ненавидел ее за то, что она пошла на такой глупый и никчемный поступок не посоветовавшись со мной. Это мне можно вскрывать вены в горячей воде. Меня не жаль, а такие, как она должны жить.

Что это? Неужто любовь?

В этот момент я был на волосок от жизни.

* * *

Света снова, после того мистического перерыва, пишет сообщения, и экран моего телефона, готовый эакаротить, наполняется слезами. Она рыдает, что не хочет видеть свою мать, просит простить ее безрассудную родительницу. Света безумно жалеет то, что она натворила. Я, если честно, так и не понял, в чем она была повинна. Но раз человек считает себя в чем–то виноватым, то у меня поднимается настроение.

Я шел по улице в злом расположении духа и хотел, чтобы кто–нибудь упал. Я молил об этом все известные мне силы, взывая к Будде гуляющему по Голгофе, прожигал взглядом каждую неугодную мне спину. И наконец, то, что я хотел, случилось. Я рухнул на асфальт, больно ударившись спиной о поребрик. В ту же секунду невдалеке прозвучало:

- Эй, пацанчик, а я только хотел, чтобы ты притормозил.

Ко мне подошли, отлипнув от стены, двое в abibase. В такие моменты лучше становится одним из героев Заводного Апельсина, и проникаться духом старого доброго ultranasilia. Любой восемнадцатилетний маг, помышляющий о разгадке "сути сутей", не может ничего противопоставить вот таким вот пожирателям семечек, у которых весь смысл жизни в pivasike и детях подсолнуха.

- Ну, постой ты, братишка.

Если ты останавливаешься, значит, подчиняешься, значит, ты слабее. Простая логика самца, но я, поднявшись, зло посмотрел на неторопливо подгребающих ко мне парней, оглядывающихся назад, словно ожидающих вот–вот увидеть всадников Апокалипсиса. Я был слишком растерян и задумчив, чтобы атаковать их на другом, не физическом уровне. Думал о мертвеющей в больнице Насте.

- Чего надо?

- Ты не дерзи, братишка. Мы к тебе по–дружески подошли побалакать. Разговор один есть, тебя же Антон зовут? Урсулов?

Передо мной стоял эталон: барсеточка, семечки, запах сигарет, кепочка, штаны заправленные в носки, четки. Если можно было представить себе законодателя гопнической моды, то он стоял прямо передо мной, этакий Арсен Лорен всея пацанского мира. А лицо… я сразу увидел его старым и неприятным. Настоящее лицо всегда за глазами, за радужной оболочкой, внутри сетчатки. Нужно заглянуть в них, чтобы перед вашим взором появился настоящий душевный слепок. То, что я увидел, было гадким и обыденным.

- Ну, я, и что дальше?

Второй гопник терся, как кот, то сбоку, то за моей спиной, поигрывая четками и этот отвратительный, с корнем вырванный из религии жаргонный треск костяных шариков, вводил меня в ненависть.

- Я брательник Светы. Ты, сученыш, мою сеструху и мать оскорбил. Так порядочные люди не поступают. Мне о тебе знающие люди из твоего технаря рассказали. Моя сеструха вся в слезах, шепнула мне, что ты ее изнасиловал и продинамил. Матушку в ярость привел.

Страх заорал и вцепился мне в сердце. Оно стало ледяным камнем и ухнуло, не переваренное, куда–то в прямую кишку. Если меня сейчас как следует напугать, то я в прямом смысле стану бессердечным. Гроза любого худющего эзотерика - это обыкновенное быдло, которое не знает, что такое метафизика, Гегель и Литвак, но умеет начистить рыло.

- Все было не так…

- Значит это ты, сука!

Меня много раз били. Отец, не зачехляющий свои кулаки на протяжении всего моего детства. Мать целую жизнь принимала меня за пыльный клетчатый ковер, стараясь выбить из меня всю дурь. В школе, парни обманутых мною девиц, старались рассчитаться за поруганное честолюбие. Мое устремление к магии и было вызвано тем, что негодный физически человек ищет в ней определенную защиту.

- А у тебя проблемы со зрением?

Гопник несильно, но неожиданно толкнул меня, и я споткнулся о подставленную ногу тела с четками. Я только и успел, что инстинктивно наклонить голову к груди, чтобы не грохнуться затылком об асфальт и не добавить в общую картину мира малинового сиропа.

Меня избивали долго, с оттягом, стараясь расплющить нос и пах. Было больно, но физические неудобства не имеют значения, когда душой ты постигаешь истину. Никакими ударами из меня не выбить это ощущение. Меня бьют, а я смеюсь, не думая о том, чтобы ответить.

Вот она - подлинная сила.

Или это я дурак?

* * *

Из–за недоразумения я попал в детскую больницу. Можно было списать это на случайность, а может ординатор приемного отделения был буддистом и флегматично решил, что все люди суть есть дети. Тем более стоит знать, что случайности не случайны, а каждый настоящий буддист начинает новую жизнь с веревки и мыла.

У меня оказалось сломанным ребро. Внутри все горело, ныло и мне казалось, что человеческая сущность до сих пор недооценена, особенно то, что может быть извлеченным из неизведанных глубин человека - это мысль и дерьмо. Я исходился обеими этими субстанциями.

Днем дерьмом, а ночью снами.

Осознанное сновидение постоянно ускользало от меня, и я раз за разом просыпался на жесткой больничной койке. Я пытался во сне сконцентрироваться на стороннем предмете, а потом на части своего тела, чтобы войти в состояние осознанного сновидения, но меня тут же вышибло в реальность. Что же, приходилось привыкать к новой обстановке. Где бы ты не находился, не теряй наблюдательности.

Со мной беседовали из полиции, и я, к их радости, отказался писать заявление. Справедливое возмездие придет к напавшим на меня упырям. Хотя, похоже, это как раз ко мне пришла заслуженная кара. На прощание полицейский сказал, что мой случай попал в новости, чем хотел меня немало удивить, но я безразлично пробурчал:

- Бывает.

Двум мальчишкам, моим соседям по палате, сделали обрезание. Они не были семитского корня, но это не спасало их от участи каждый божий день макать свое трудовое орудие, замотанное в бинты, в баночку со слабым раствором марганцовки. Я называл этот ритуал "Купанием фараонов".

Я еще раз убедился, что воздержание это повод не только для душевной гордости, но и телесной пользы. Инфекция, скопившаяся от ранних мастурбаций под головкой полового члена, могла раньше времени превратить их в евнухов.

Сосед по палате, злым умыслом избежавший детского отделения, плакал целыми сутками. Это был мальчик, лет восьми на вид, пребывающий в том потерянном состоянии маленького человека, когда он чувствует себя брошенным матерью. У него на шее болтался обыкновенный, зеленый целлофановый пакет. В нем лежал сотовый телефон. Мальчик ходил по больнице с шуршащим пакетом на шее и рыдал так громко, что медсестры не забывали на него материться.

- Где моя мамочка?!?!

Я наблюдал за Вовой, проводя нехитрые опыты. Когда ему будет лет пятнадцать, он будет думать, что ненавидит свою маму. Именно так - будет думать, что ненавидит, отдавая дань гормонам и модным друзьям, у которых, как те говорят, уже есть девушки. Потом, быть может, он ее оттолкнет или с досадой скажет, что она "ничего не понимает в жизни". И будет стесняться матери, когда приведет знакомиться к ней свою будущую жену, а мать поставит на стол такие несовременные соленые огурцы.

А пока Вова еще ребенок, который всеми силами цепляется за этот прозрачный, как юбка медузы, полиэтиленовый пакет, соплей висящей на его шее. Этакий пионерский галстук двадцать первого столетия. Я видел, как ему его повязала мать. Лицо мальчика застыло в какой–то греческой маске трагедии. Ошпаренное слезами лицо, вздернутое куда–то вверх. Взгляд, протыкающий пустоту. И все, ради чего он живет в этом мире, это судорожные всхлипы в черную телефонную трубку, которую он дрожащими руками достает из зеленого пакета, висящего на шее. Его лицо - залитая водой палитра художника, когда он, приблизив телефон почти к самым глазам, так, что сизая влага заливает экран, набирает по памяти мамин номер.

- Мама!

И его окончательно прорывает от того, что он может общаться с самым любимым человеком на свете, но не может его даже увидеть или обнять. Он как будто звонил ей только ради того, чтобы пропищать в трубку это задавленное, бесконечно–печальное слово "мама".

В облегченный пакет на шее набегают слезы. Он шуршит, как приминаемый под дождем лист. Медсестра, жирная и в зеленом, проходя по коридору, останавливается, неодобрительно смотрит на плачущего мальчика и хочет что–то сказать. Ее отвислый живот вываливается вперед, и она становится похожа на какую–то ходячую синусоиду, нарисованную зеленой ручкой.

- Он опять ревет. Вы бы его успокоили, что ли.

И идет дальше. Это значит, она нам сказала: двум малолетним онанистам, которые по ночам, когда думают, что все спят, трогают свои забинтованные пиписьки и мне, человеку, который питается человеческими страданиями. Они что, все с ума посходили?

А малыш кричит в трубку:

- Мама, ты, когда меня заберешь отсюда?

Слово отсюда малыш произносит так, как будто в нем всего две буквы: "ад". В эту минуту он искренен, о чем постарается забыть в более осознанной жизни.

Может это я дурак, желающий зла другим. Но мне часто кажется, когда я смотрю на молодые, еще не сморщенные лица, что я вижу их старыми. Не начавшие еще толком жить старики. Смирись малыш. Наш мир настолько несчастен, что все, что нам остается - это пить мелкими глотками, чтобы не задохнуться, его блевотину.

И я бы пролежал на желтенькой простыне, глядя в потолок, который хотел убить нас отваливающейся штукатуркой, еще очень долго, вплоть до пришествия Светы или Антихриста, пока скошенным взглядом не увидел, что мальчик пишет какое–то послание. Я сумел различить, не поворачивая головы:

- Мама я умираю. Мне очень плохо без тебя.

В громадной, людоедской букве "П" я вижу виселицу, в которой повиснет его мама, только прочитав это душераздирающее послание сына. Дети умеют врать только по очень незначительным поводам, здесь все - сплошная боль и искренность. Вова, давясь слезами, пишет дальше.

Надо что–то сказать, а то я струшу.

Назад Дальше