- Вова, а что ты рисуешь?
Он не удивляется, а отвечает, в эту минуту он уверен. Спокоен. Это пугает:
- Письмо маме.
- Ты пишешь о том, как тебе здесь плохо?
- Чтобы она меня забрала поскорее.
Вова тянет эту "е", как будто играет на скрипке. Снова слезы. Главное построить разговор на взаимном общении. Я читал Макаренко и книги по педагогике не для того, чтобы оскорблять других. Начинать фразу с одобрения его действий, хвалить, относится со вниманием к самым малым его проблемам. Разбираться в супергероях. Ведь я не просто так глядел мультики и аниме про Наруто.
- Пока нельзя. У тебя что?
- Аппендицит.
- Попей сок.
Нельзя одновременно смеяться и говорить. Невозможно одновременно плакать и пить. Сок его успокоил, и я поделился с ним тем, чем мог - воображением. Что может поразить фантазию ребенка цифровой эпохи? Самая обыденная вещь для ребенка эпохи индустриальной. Я научил его играть в упрощенный морской бой и, конечно же, в первый раз с трудом проиграл ему.
Я надорвал линии в уголках моей зеленой тетради со стихами, намотал их на стержень ручки и, намалевав простенькие картинки, показывал Вове простое кино. Смешная женщина в шляпе и с цветами, бежала за своей собачкой, вырвавшейся с поводка. Можно выдумать столько простых игр с помощью одной только ручки и бумаги! Я захватил сознание ребенка без единого выстрела. Потом я вырвал пару листов из моей тетради со стихами и сделал ему воздушный самолет, снежинку, обезьяну и журавлика. Не буду говорить, что смог излечить его или полностью снять боль от разлуки с мамой.
Нет, я просто помог такому человеку, который бы ни за что в ответ не спросил: "А почему ты это сделал?"
Ему просто стало легче и он, наблюдая, как из–под моей руки на зарешеченных страницах вырастают примитивные, но забавные пародии на наших медсестер, мальчик заснул на своей кровати. Засыпая, он бережно сжимал в крохотных ладонях зеленый целлофановый пакет с молчащим сотовым. Он по–прежнему висел у него на шее, но теперь не был похож на камень.
Надо же, я сделал доброе дело и даже не умер. Чтобы уравновесить пошатнувшийся баланс я потянулся к одинокому тетрадному листу, который торчал из–под ноги Вовы. Мне открылась часть надписи: "Я тебя никогда за это не прощу!!".
Что стоит для моей мохнатой души совершить преступление? Я осторожно взял листочек, исписанный крупными, по–детски кричащими буквами и положил его в одну из своих книг, принесенных отцов. Почему я не упомянул об этом? Просто не считаю своего отца важной фигурой для рассказа.
Когда я повернулся к дверям палаты, то увидел, что за мной внимательно наблюдает Вера.
* * *
- Привет, Антон.
Я чуть было не поперхнулся материализовавшимися мыслями. Заплетенные звенья косы, точно сорванный и свитый в канат пшеничный колос. Вера скромно улыбается и, кажется, что белый халат, накинутый поверх ее сарафана, это сложенные ангельские крылья. Ее вид так прекрасен, что даже перенеси ее тотчас же на икону, все равно пропадет это милое зеленоглазое очарование. Даже двое парней перестали шуметь и уставились на девушку.
- А как ты меня нашла?
- О тебе по телевизору сказали. Нападение средь бела дня.
- Точно, а я и забыл о таком счастье. Ты меня ненавидишь?
Она улыбнулась:
- Конечно, нет. Моя мама тут тебе пирог испекла.
И она достала из пакета плотный каравай, завернутый в кожу из промасленной бумаги. Пакет настоящего сока, сделанного из натурального порошка. Выложив съестное, Вера вновь отошла к дверям и встала, прижав пустой пакет к коленкам, напоминая какую–то смущенную гимназистку. Она всматривалась в мои серые глаза так, точно в них плавала благодарность. А все, что я мог собрать в себе - это растерянность?
- Ты не говори мне ничего, - улыбнулась она, - мне все твой друг рассказал давно.
- Кто это? - удивился я. У меня не было ни одного друга.
- А тот чудной, в плаще и с горящими фитилями. Тот, что на меня в лесу выскочил. Он сначала меня напугал, а потом зашептал тихо, что это шутка и не надо бояться. Он умеет убеждать. Так что не вини себя.
Я вспомнил ту инсценировку в лесу, когда Борис, изображая дьяволопоклонника, надвинулся на Веру, и мне показалось, что он шепчет какие–то нагнетающие атмосферу заклинания. На деле же, он упрашивал заманенную мной девушку не бояться. Ой, Борис - Борис, не только тебе водка нужна в этом мире. Правда, теперь это особого значения не имело.
- Не думаю, что это меняет твое отношение ко мне… Что ты обо мне думаешь, - спросил я, облизывая пораненные губы, - только честно. Хотя врать ты не любишь.
Люблю слушать долгие несвязные монологи, на фоне которых можно выносить, как беременная женщина, и родить одну–единственную хлесткую фразу и, как в рассказе Шукшина, срезать выскочку. А Вера только и сказала:
- Глупенький ты и вовсе не злой. Я же вижу. И скоро вылечишься.
Интуиция подсказала мне, что она не мои синяки имела в виду. Мы с минуту глядя друг на друга. Заплетенные в косу волосы превращали ее лоб в какое–то возвышенное искусство. Без прыщей и без косметики. Ровное гладкое поле под зачесанным ржаным небом. А ниже - два зеленых стога, ярко–горящие глаза. Если бы огонь имел зеленый цвет, можно было сказать, что в глазах у Веры пылало пламя. Прекрасная, васильковая красота.
- Ну, мне пора. Береги себя, Антон.
Она повернулась и пошла к выходу, а я, не успевая сравнить свое искалеченное уродство с этим снизошедшим до меня херувимом, лепечу что–то невразумительное. Вова на кровати что–то прошептал и, зашуршав пакетом, перевернулся на другой бок. Слышно, как тихо переговариваются два парня, а в коридоре воет на свою несправедливую жизнь медсестра.
- Подожди, - говорю я Вере, едва ворочая языком, - не уходи.
Она нерешительно останавливается, явно не желая выслушивать от меня ни оправданий, ни грубости. Робко улыбается, не от смущения, а от того, что не хочет поставить меня в неловкое положение. А она это может, потому что намного сильней меня. Это не Настя со своими поучительными нравоучениями и смыслами, а человек, выросший из словесных пеленок. У нее каждый взгляд - предложение, а жест - целый абзац. Снисхождение.
- Что? - бледные не накрашенные губы тянутся в полуулыбке, и я понимаю, что если скажу ей хоть какую–нибудь завуалированную грубость, то окончательно пойду ко дну.
- Если ты уйдешь, то покажется, что в нашей камере зашло солнце.
Вера засмеялась, обнажив серые зубы и махнув на прощанье рукой, скользнула в коридор. Мне показалась, что перегорела лампочка, и стало темнее, как будто на окно накинули тяжелый плед. Ругаясь, я подскочил с кровати и заковылял к высокому подоконнику. Отстранив в сторону обрезанных, я отодвинул занавесь и уставился в безмятежно–синее небо.
- Черт!
- А что случилось? - спросил один из братьев.
Я устало посмотрел на него и устало направился к своей лежанке:
- Как что? Ты не заметил, что в мире только что стало немного темнее?
* * *
К приходу Насти я долго готовился и придумал пару хитроумных комбинаций. Мальчика Вову забрала домой мама. Он был настолько этому рад, что зареванный от счастья, не успел меня поблагодарить за то, что я постоянно возился с ним эти несколько дней. Я не обиделся, понимая его чувства.
Настя также как и Вера, встала в дверном проеме, и я не замедлил съязвить:
- Ты что застыла? Обернулась поглядеть на горящий Содом, что ли? Как это по–человечески!
Настя не похожа на жену Лота, смотрит безучастно, совсем безразлично. Это не свойственно женщинам, этим любопытным лисам. Я всегда считал, что надо всех женщин сделать философами. Они бы быстро ответили, сможет ли Господь сотворить камень, который не смог бы поднять.
- Ну, здравствуй, любовничек.
- Привет, - я безразлично пожимаю плечами, в тайне признаваясь ей в любви, - пришла высказать всю правду обо мне? Ну, давай, без прелюдей, а то я тебя обскочу. Сразу руби.
Она и выпалила, постепенно все громче:
- А ты на самом деле обыкновенный. Ты деревяшка, завернутая в фантик. Ты… я даже не хочу подбирать к тебе красивых сравнений, потому что ты обычный. Обычность, которая это понимает и всячески хочет это скрыть, завесить, убежать!
Я с радостью кивнул.
- Тобой следует переболеть, как ветрянкой. А после, вспоминая, только смеяться будешь, причем над собой. Как это я умудрилась сходить с ума по пластмассовой формочке.
- Может быть.
- И ты, и все твои друзья - это оторванные от жизни люди с налетом пафоса. Никчемная жизнь. Якобы знаешь суть, но влачишь настолько жалкое существование, что максимум, что ты можешь изменить - это положение своего тела в пространстве.
Я опять соглашаюсь:
- Да, ты абсолютно права.
- Мне одно непонятно, почему ты, не обладая ничем, заставил страдать по тебе стольких девушек?
- Я не знаю.
- Да потому что ты смазливый глист! Отрасти черные волосы до плеч, напиши пару зачуханых стихов про смерть и тьму, притворись, что ты одинок, и получишь гору женских тушек! За свою дурацкую тетрадку ты так трясся, что людей не замечал! Бумажка ему, видите ли, важнее чужих чувств! А в тебе что, кроме придуманного? Ну, хоть что–то ты делал искренне?
Она, глупенькая Настя, не знала, что в этот момент моя зеленая школьная тетрадь со стихами, изрисованная и почти опустевшая после игр с Вовой, бездыханная лежит в моей тумбочке. Написанные мной строфы и свернутые больным мальчиком листки, еще вчера отправлялись в увлекательный полет из окна палаты. Он радовался, и я не был зол. Я посылал в мир свои стихотворения.
- Ну, что ты сделал искреннего, кроме издевательств?
Я пожал плечами и пошутил на радость соседей по палате:
- Когда я мастурбирую, то вполне искренне представляю тебя.
- Ты меня хотел этим поразить?
- Если бы я хотел тебя поразить, ты бы уже упала в обморок. Я просто с тобой разговариваю.
- Сука ты.
Такого наслаждения я не ловил еще никогда. Тебя ругают, обсыпают самыми грязными ругательствами, играя в нефтяников - бурят взглядом. Ненавидят! Когда тебя ненавидят, главное оставаться спокойным и улыбающимся. Тогда гигантский поток негативной энергии, направленный против тебя, не найдя область применения, вернется к отправителю. Это как бросать каучуковый мячик в стену и ждать, когда он, отскочив, прилетит тебе в голову.
Я картинно почесал затылок, словно пытаясь выскрести умную мысль, и пожал плечами:
- Настя, ты не кричи, это же больница.
- Да с какого это момента ты стал заботиться о других людях? Тебе плевать на всех! Тебе лишь бы задеть кого–то, сделать гадость! Ты не способен на доброе дело.
Если честно, читатель, сначала я хотел, чтобы она криком разбудила Вову, а тот, начав плакать, заговорил со мной. И я начал бы его утешать на глазах этой словесной нимфоманки, а он бы, всхлипывая, прижался ко не. Но, к счастью, мальчика в палате больше в палате. Я был этому рад, так как использовать доброе дело в качестве провокации тоже, что и убивать в литературном произведении персонажей, лишь бы разжалобить читателя. Хочешь девичьих слез и признания? Убивай в ходе повествования милого голубоглазого мальчугана.
- Не способен, Настенька. Ты полностью права.
Я любил ее в этом диалоге. Разложись все, как в моей голове, то я бы тогда даже взглядом не одарил девушку, и это была бы полная победа! Представив себе такую картину, я чуть не получил оргазм и мне пришлось сложить на бедрах одеяло складками, чтобы скрыть поднявшееся орудие. Но потом, по мере окончания словесного потока, я решил, молча снести все, чтобы она не сказала. Потому что я заставлял считать себя не дураком, а гением. Не идиотом, а романтиком. Грани между этими понятиями настолько прозрачны, что, если хочешь притвориться ненормальным, нужно только иметь талант.
Я с трудом разлепил пораненные губы:
- Ты права от корки до корки, а теперь можешь уйти?
Она злорадно улыбнулась:
- А знаешь что?
- Что? - невозмутимо переспросил я.
- Меня ведь зовут не Настя.
Я опешил, срывая второе мини–откровение за прошедшие дни. Но, быть может это фальшь? Она имеет вкус моей крови.
- Как это так? Ты что, мужик по имени Игнатий? Но ведь мы были с тобой тогда, в постели.
Притихшие дрочеры захихикали где–то в углу, но это была весьма слабая поддержка, в которой я остро нуждался и почему был вынужден так подло сказать.
- Тогда, весной, ты не угадал. Меня зовут не Настя. Я соврала, чтобы тебя не расстраивать, вдруг ты сумасшедший какой. Хотя ты и так безумен. Я не скажу тебе свое настоящее имя. Ты только его во мне не сумел испоганить. Пусть хоть что–то останется моим, а не отойдет к тебе. Не хочу, чтобы ты еще как–то меня лапал.
В эту секунду я понял, что она не врет. Всю гордость, хваленные аналитические способности и спокойствие, разом махнули в большую бочку с переваренной пищей. Так в средневековой Персии боролись с наркоторговцами: бочка с дерьмом или сабля. И сейчас, я с удовольствием, будучи униженным и оскорбленным, выбрал бы меч. Вам, пожалуй, не понять моих чувств. Это как быть побитым вашей же пищей. Представьте, как говорил Борис, что вас оскорбил борщ. Подумайте о том, что вдруг клецки смогли прилюдно доказать вам вашу неполноценность, а макароны надорвали животы из теста, потешаясь над вами. Я произнес, пытаясь унять бешенную сердечную дрожь:
- Тогда прощай? Как оружие? Прощай?
- Прощай. И говно твое оружие, читали мы.
Она ушла, наверное, уверенная в своей победе. Только вот Хемингуэя зря оскорбила. Думает, что она лучше. Не знаю, может, оно и было так. Зато я был уверен в том, что люблю ее.
Вот и все.
* * *
Безмолвная квартира встретила меня пыльным молчанием. Чтобы прогнать спертый морок, я воззвал к жизни сатану: включил телевизор. Демон был небольшой, ростом по диагонали тридцать шесть сантиметров. Тем не менее, шума и гадости, которые он производил, сразу хватило, чтобы наполнить жизнью холодный дом.
И только тут, в скромной обители, палач–совесть неожиданно рванул клещами мое сердце. Я тупо, как молодой бычок, уставился в угол, где колебалась от постоянного сквознячка пустая паутинка.
Пашки в ней не было.
Я потерял сознание, а пришел в себя уже тогда, когда заглядывал в щель, куда мог спрятаться паук. Она была пуста. В черных сетях, как пустые банки из–под пива, качались выпитые коконы. Никто настороженно не встречал меня, точно я вернулся с войны в покинутый дом, в который угодила авиационная бомба.
Это был удар.
Я забыл о друге. Забыл, что он умрет, если я перестану делиться с ним своим ужином. Я рухнул на закричавшую пружинами кровать, схватил себя за волосы и заплакал. Я не смог выдрать из головы мысль, но в моей руке остался клочек тонких, жирных волос.
Слезы текли по моей бледной коже и, если бы я мог видеть себя со стороны, то поклялся бы, что выплакиваю собственные зрачки. Я ревел, как ребенок, размазывая по щекам мокрые дорожки и прокусывая до крови кожу. В этот момент я бы бросился даже в отцовские объятия, лишь бы почувствовать чье–нибудь тепло. Одиночество, убив моего любимого Пашку, принялось за новую пытку. Отчаяние, ненависть, безразличие тянули из меня жилы. Я хрипел, замочив рубашку солеными слезами, и от того, что из меня вышли целые галлоны слез, а нос забился хлюпающим студнем, не стало легче на сердце и не пришло нужное облегчение. От бледности не осталось и следа, лишь красная, как обожженная крапивой, кожа. Набухшие щеки, обескровленные губы. Плачущий клоун. Я был жалок, никчемен и беззащитен, но вместе с тем стяжал в себя черноту. Хотелось рыдать целую вечность, выплакивая весь мировой океан.
Что–то знакомое пробилось ко мне и, взяв за подбородок, заставило взглянуть в телевизор.
А там, в работающем дьяволе, замурованное лицо Вероники. Чистое, как слеза младенца. Она поет, глядя куда–то вверх, и я знаю, что она смотрит не на потолок концертного зала, а на небо. Ее бескровные губы превращают все согласные в долгие, звенящие гласные. Вера сама стала песней, ликующей и гремящей, как литавры. Я не различал даже слов, да это было и не нужно, ведь широкое, как поле, чувство захватило меня. Оно не было сравнимо ни с чем, что хоть отдаленно можно было бы назвать прекрасным. Девушка пела не от нашего мира, а от возвышенного, бесконечно–далекого мироздания. В нее вошел непонятый еще людьми Творец и делился со своими детьми настоящим гением.
Грянул весь хор, частичкой которого вновь оказалась добрая и обманутая мною девушка, и могучая, как река, песня вошла в меня, подхватила и понесла вперед, к запахнутому, как плотная одежда, окну.