Итак, Ботик шел своим маршрутом, мы - своим. Мы с некоторой завистью смотрели ему вслед, уверенные, четкие шаги этой компании говорили о точности цели, о серьезности намерений… Как бы пахнуло ветерком чужой жизни, неведомых занятий, неизвестных развлечений. Что-то сомнительное было в них. Это мы ощущали, догадывались, но что именно, не знали до конца. Сомнительное с привкусом неведомой взрослой греховности манило.
Однажды с моим товарищем Витькой Араповым мы фланировали по Кировской мимо почтамта, мимо кружевного, похожего на пагоду, с золоченым свечением "магазина Чаеуправления", где можно было купить клюкву в сахаре. Со смаком давя клюкву, обсыпаясь сахарной пудрой, мы шли дальше.
Отца еще нет, можно и погулять, думал я. Уроки не сделаны - ничего, перезимуем. Отец в дневники не заглядывает.
Я любил, когда отец дома. В эти часы я никуда ни за что бы не пошел, но он приходил поздно, "он на кафедре", говорила бабушка. Именно - не в институте, а на кафедре.
Итак, идем дальше, мимо магазинов, мимо сурового здания на Лубянке, перед которым робеешь и затихаешь, наш "брод" утыкается в Дзержинскую, в метро, похожее на черный репродуктор, немного дальше - ресторан "Иртыш", ныне исчезнувший или куда-то перенесенный, его и еще несколько зданий поглотил теперешний "Детский мир".
- Ну что, погуляли? Пора и домой, - говорит Витька Арапов, рассудительный Арап, известный своей страстью к футболу, своим буквально подвижническим болением за ЦДКА - настолько, что телефоны запоминал, как счет игр. "94-63-93" означало: "Динамо" (Тбилиси) - "Крылышки" (Куйбышев) - 9:4, ЦДКА - "Трактор" - 6:3, "Динамо" (Москва) - "Спартак" (Ленинград) - 9:3.
С этим человеком мы жили в одном доме. Возвращаясь, мы поднимались на крышу, на чердак, игравший особую роль в нашей жизни. Странно, что в те времена чердаки не запирались. Шло это еще с войны, на чердаках дежурили тогда патрули по борьбе с последствием бомбежек.
Не знаю, что стало с тем патрулем, что дежурил в октябрьскую ночь сорок первого на чердаке нашего и соседнего домов. По соседнему дому, постоянному представительству Латвии, немецкий самолет шарахнул фугаской: прямое попадание. Наш же дом только задело, покорежило воздушной волной. "Контузило",- как невесело шутил отец. Стекла были выбиты, поврежден фасад, опалены стены, но дом остался жив.
Крепкий был дом и красивый. Строила его в конце прошлого века немецкая компания, но подозревая, очевидно, о том, что мирное это помещение через пятьдесят лет будут бомбить немецкие летчики. Над одним подъездом восседал добродушный раскормленный лев с геральдическим щитом над другим - пухлый и кудрявый амур. В наш доме жили академик Чаплыгин, почетный академик Гамалея, жена Горького Екатерина Пешкова, у нее на квартире Ленин слушал "Аппассионату" в исполнении пианиста Добровейна.
У нашего дома был огромный чердак - целая улица с перегородками, пустынными помещениям, лесенками. В углу чердака стояла как бы трибуна, вершина нашего дома, отсюда был виден казавшийся особенно узким и маленьким Машков переулок, блестели Чистые пруды, окаймленные трамвайными линиями маршрута "А", зеленый с чистым озерцом оазис, зажатый асфальтом. Я любил смотреть, как катились игрушечные вагончики, как вскакивали на подножку крохотные, словно солдатики, пассажиры, как неслись черные игрушечки "эмки", пуская еле заметный завиток газа.
Еще этот чердак с его перегородками, отделениями напоминал палубу со множеством трапов. Да, палуба, да, корабль из резервов детского воображения, напичканного удивительными образцами из бедного опыта глаз, никогда не видевших на самом деле ни моря, ни кораблей, ни белых палуб; только лес, степь, оставшиеся позади несущегося вдаль от войны поезда, только окраина сибирского городка, наспех построенные бараки под холодным свинцовым небом.
Вот почему притягивал бетонный чердак, эта железная крыша с ее пыльными лесенками - с нее открывался океан полузабытого в эвакуации родного города, разделенного на множество морей, на куски суши - асфальтовые и зеленые. Одно из морей простиралось от нас до Курского вокзала, где вечно двигался клубок точечных, как в немом кино, торопливо несущихся фигурок… Продолжая этот образ, владевший мною тогда, можно было бы сказать, что на волнах этих странных городских морей блестели огни бакенов-светофоров, что по их темным глубинам, светя фонариками, плыли корабли машин.
Все это было прекрасно и романтично, но, поднявшись на чердак, проходя мимо его пустых каменных ящиков по бетонному полу, от которого тянуло холодом, пахло кошками и мышами, мы теряли ощущение моря и корабля. Катились клочки бумаги, гонимые ветром, ее шуршание наполняло неожиданной тревогой. Казалось, слышался шум шагов, потом он затихал, когда мы останавливались; стоило нам двинуться, он снова возникал.
Мы с Арапом прошли еще десяток шагов, снова было безмятежно тихо, над нами в квадратном проеме чердака высвечивало холодноватое небо.
- А ну стоять! - раздался голос из темноты, из серых бетонных отсеков, усиливших его звук и придавших ему непреклонность железа.
Мы остановились. Фонарик бесцеремонно, слепя глаза, делая беспомощными движения, уперся сначала в мое лицо, потом, отбросив меня в чернильную мглу, переместился и обжег лицо моего товарища.
- Пойди-ка сюда…- Голос показался знакомым.- Вы чего тут болтаетесь по ночам? Здесь не ваше место.
- Сейчас посмотрим, что это за придурки, - сказал другой голос, незнакомый.- А ну-ка давай сюда, шевели костями!
Мы стояли, не двигаясь.
- Ты что, фраер, глухой? - спросил второй голос.
Я сделал несколько шагов, за мной - Витька Арапов.
Мы увидели свет, ярко и быстро сгорающий - будто пакля, облитая бензином, полыхала. Этот очень яркий и неровный свет вырвал из черноты четырех человек. Одного мы знали хорошо, других часто видели на "броде". Это была как раз та компания, с которой мы только сегодня встретить на Кировской. Среди них и наш Ботик. - А, старый приятель! - крикнул он.- Сосед по парте, строчкогон!
Его действительно недавно посадили за мою партy. На уроках он скучал, обыкновенно не слушал учительских объяснений, думал о чем-то своем или пугал всех своей зажигалкой, но чаще молча смотрел в окно. А в окне был квадратик неба, переполосованный пожелтевшей бумагой с торчащей из-под нее пыльной ватой. Больше ничего.
Но и это ему было интереснее, чем все алгебры, физики и географии на свете.
На диктантах он всегда списывал у меня. Он не побил, видно, ни от кого зависеть, поэтому списывать ему было противно, тем более втихаря, осторожничая, чтобы учительница не засекла. Он списывал, как говорили, внаглую, бесцеремонно, не таясь, повернувшись ко мне откровенно всем туловищем. Его выпроваживали из класса, пересаживали, но он снова ухитрялся сесть рядом со мной. Не то чтобы он любил меня или я был грамотнее других, просто он привык списывать именно у меня, а перед кем-то другим вертеть туловищем, поворачиваться он не хотел. Оказывается, списывание, зависимость нисколько не сближают людей. Я чувствовал, что он смотрит в мою сторону отчужденно, равнодушно, с полным безразличием, иногда с раздражением и всегда свысока. Да он на всех смотрел свысока, всех считал слабаками, хотя среди нас попадались ребята, умевшие и любившие драться. Но он не боялся никого, ибо был по-взрослому, по-мужичьи силен, с мощной хваткой не по возрасту и не по росту больших рук. У его компании, у огольцов постарше нас, были совсем другие интересы, привычки, нравы и занятия. И вот сейчас мы столкнулись на чердаке. Собственно, опасаться вроде бы и нечего. Сколько раз мы встречались на Кировской, и они даже не глядели в нашу сторону… Но то на многолюдной улице, на "Бродвее". А здесь чердак. Площадка, которую они считают своей… Подсознательно я чувствовал, что мы влипли в какую-то историю… Неизвестно, чем она закончится, но я старался взять себя в руки, держаться нормально, уверенно, ну примерно как разведчик, попавший в фашистскую западню,- все мы в то время мыслили именно такими категориями. Это укрепляло волю.
- Что там за пентюхи, Ботик? - спросил чернявый косоглазый парень в белой странной куртке, махровой, мохнатой, будто бы переделанной из халата.
Пакля, которую он держал в руках, погасла, и можно было бы попытаться уйти. Но едва я сделал шаг, как наткнулся на чью-то ногу и еле удержался.
- Один из моего класса,- сказал Ботик,- второго не знаю.
На самом деле он прекрасно знал, что Арапов учится в параллельном классе "Б".
- А кто им дал право ходить, где не надо? - важно сказал парень в махровой куртке.
- Это ты у них спроси,- буркнул Ботик, вроде кем-то обиженный.
- Вот и я спрашиваю! Повторить еще раз?
- А что такого? - сказал я.- Это же общий чердак.
- И на крышу вы вылезаете? - спросил он.
- И на крышу, а что?
- А с парашютом ни разу не прыгали?
Я не понял его и пробормотал:
- Нет, а что?
- Ботик, Филипп, Колюха, покажите им, как летают с парашютом.
- Если жить хотят - пусть откупятся,- произнес тонкий, сипловатый голос.
- Могут и откупиться,- подтвердил тип в куртке.
- Да у них ничего нет, я их знаю. Откуда у них? - сказал Ботик.
- А ты не жалей фраеров этих лапшовых. Залезли в чужой уголок, так пусть платят выкуп. Иначе спустим на парашюте с шестого этажа,
- У меня рубль есть,- прошептал перепуганный крепко Витька Арапов.- Мать дала на мороженое.
- Рублем, милый, не отделаешься. Рубль - это не деньги,- сказал парень в куртке.- Предложи чего еще…
У меня тоже был рубль, но я чувствовал, что этого мало, что их вообще не очень интересуют деньги, что они играют в какую-то свою игру, еще непонятную нам до конца, игру на страх, а значит, надо не показывать, что боишься.
- У меня ничего нет.
- Мужики, ведите их на крышу.
- Да ладно,- сказал Ботик,- пусть они валят отсюда.
- Как это "пусть валят"? Ты что, Ботик, ненормальный?
- У этого,- Ботик кивнул на меня,- есть марки, он собирает. Пусть откупится.
- А ну-ка покажи свои марки,- распорядилась махровая куртка.
У меня действительно было несколько колониальных марок, наклеенных на картон. Я их показал Ботику на скучном, пыльном уроке алгебры. Они словно полыхнули жарким колониальным свечением, и непроницаемое, серое лицо Ботика озарилось их светом. Эти марки всегда согревали мою жизнь, вот и тогда они сделали бесцветный денек неправдоподобно ярким.
Но я решил своих марок не отдавать.
- Нет у меня ничего,- сказал я.- И вообще, пошли вы, гады! Нашлись тоже хозяева!
Из темноты двое тут же подскочили ко мне, скрутили руки, третий ударил по спине, двое потащили к узенькой лестнице, ведущей наверх, оттуда был вход к верхушке чердака, "трибуне", как я ее называл. Я мысленно отметил, что Ботик шел в стороне, не ввязываясь, будто сопровождая.
Я на мгновение вырвался, но они тут же догнали, повалили на пол, я больно ударился головой о каменный пол, вдохнул запах пыли, сырости, чего-то еще, отдающего гнилью и бедой.
Они потащили меня наверх, подвели почти к самому краю. Я чувствовал, что они держат меня очень крепко. Стоял, не двигаясь, подсознательно понимая, что в их планы не входит, чтобы я полетел вниз с этой палубы, куда так любил забираться, вниз, на асфальтовую гладь московского океана. Но что-то им было надо. Я чувствовал, догадывался: они получают удовольствие от чужого страха. Им нужен мой страх больше, чем рубли и марки. Самое главное, самое интересное для них - это страх людей.
Но вдруг что-то случилось. И они ослабили хватку.
Послышался грохот, метнулась чья-то тень. Один из них резко свистнул, кто-то крикнул: "Держи гада!" - но, видно, опоздали. Пока возились со мной Витька Арапов, которого держал Ботик, ушел.
Я рванулся в сторону. Они заорали: "Стой!" Им нельзя было меня отпустить. Может, они испугались, что я могу ненароком сигануть через барьер вниз. Видно было, они очень недовольны, очень злы, что отпустили одного и что второй пытается смыться. Они поймали меня и потащили вниз.
Теперь они не знали, что со мной делать. Один ударил меня по щеке, другой достал фпяжку с водкой. Он все время подсовывал мне ее к лицу и говорил: "Ну, выпей, потом на парашюте полетишь". Ботик стоял в стороне и тихо бурчал: "Ладно, да отпустите вы его".
Но тут я услышал шаги, резкие, нетерпеливые и голос, который я не узнал, усиленный камнем: "А ну, прекратить безобразие!"
Я так и чувствовал, что это он, веря и не веря себе. Я знал, что он придет, выручит. Он всегда приходил в момент, когда мне было плохо, когда я погибал. Он должен был прийти, и вот он здесь. Так думал я, узнавая и не узнавая этот очень знакомый и совершенно чужой, многократно усиленный пустотой бетонного чердака голос моего отца.
Уж потом я догадался, что Витька побежал к нам. Мы жили на пятом этаже, в два перехода черной лестницы.
Он подошел и встал один против этой кодлы пьяных подонков. Они на секунду растерялись. Конечно, они могли свалить его так же, как и меня, но существовала все же разница, и немалая. Он был взрослый, и он был отец.
- Ботвалинский, подойди ко мне,- приказал он.
Маленький Ботик нехотя отвалил от своей группы и встал на расстоянии двух метров.
Секундная пауза, кто-то сказал: "Атас! Пошли!" - и гулко рассыпались уходящие шаги.
Они все-таки испугались. Это была кодла школьников, но не преступников. Они любили издеваться, но боялись идти до конца…
Дальше мы втроем спускаемся вниз. Отец железной хваткой держит Ботика. Мне даже жаль его. Я бормочу:
- Он как раз не хотел…
Мне почему-то жаль Ботика и кажется, что отец сейчас сдаст его в милицию и все - Ботик пропал, не выпустят. Уже на улице, в дневном свете отец резко сказал:
- Веди домой.
И Ботик повел нас в Красноказарменный переулок.
Мы приходим в Красноказарменный, поднимаемся на четвертый этаж, звоним, нам открывают. Оказываемся в коммуналке, точнее, в общежитии с узким длинным коридором, множеством одинаковых комнат по сторонам. В одной из комнат живет Ботик с матерью.
Мать, еще даже не узнав, в чем дело, увидев меня и взрослого постороннего человека, с ходу начинает орать на Ботика, влепляет ему пощечину потом плачет, кричит:
- Это все его отец виноват!.. У других отцы полегли на фронте, а этот там спутался с…
Она произносит короткое скверное слово, потом замолкает, неразборчиво что-то повторяет, уткнув лицо в маленькие, красные руки с изъеденными будто кислотой, пальцами.
Сыростью, плесенью, какой-то взрослой, неразрешимой тоской обдает меня в этой тесной, заставленной комнате.
Успокоение ее недолгое. Рыдающим, ухающим голосом, чем-то напоминающим филина, она кричит:
- Шпана, негодяй, с подонками, с дрянью связался! Куда мне его сдать? Куда такого обалдуя примут?.. В тюрьму, в тюрьму ему дорога!
Я растерян, хочется убежать, чтобы не видеть молчаливо, насупленно сидящего Ботика. Не слышать криков его матери, ее голоса, непрерывно меняющегося - то глухого, скандально-базарного, то истончающегося и становящегося как бы детским, то хриплого, угрожающего, гневного, как у рассерженного мужика.
Ботик молча, спокойно слушает это, только глаза прячет - верно, привык, не в первый раз.
- Ладно,- говорит отец.- Не надо так… Успокойтесь, пожалуйста.- Он поворачивается к Ботику и спрашивает неожиданно мягко: - Что же ты?.. Разве можно так мать доводить?
Ботик не отвечает. Отец по-прежнему мягко, словно бы с удивлением продолжает:
- Пойми, добром это не кончится, еще один такой случай - попадешь в колонию. Себя погубишь, мать погубишь.
Ботик морщит лоб, не отвечает.
- Ты что же, язык проглотил? - уже жестче говорит отец.- Там, на чердаке, ты вроде бы разговаривал громко, а здесь не можешь. Зачем с этими подлецами связался? Охота тебе быть у них на побегушках?
Ботик вяло бубнит:
- Пацаны как пацаны.
- Нет уж, брат, это не пацаны, это негодяи. Ведь они измываются над теми, кто слабее…
- Да это просто так все,- сплевывая, пересохшими губами шепчет Ботик.- Они просто пугают. Еще никого вниз не сбрасывали.
- Слушай, а как тебя зовут? - спрашивает отец.
На лице Ботика гримаса удивления:
- Ну, Ботик меня зовут, а что?
- Да нет, имя твое нормальное как?
- Юра, - отвечает Ботик с запинкой, словно удивляясь тому, что у него есть нормальное имя.
- Так вот, Юра, считай, что тебе крупно повезло. Мне жаль твою мать, и я решил не наказывать тебя, хотя стоит… Да и тебя мне малость жаль… Ты сам не понимаешь, в какие игры играешь; даже дикие звери не травят жертву зря, удовольствия ради. Неужели ж ты более глуп, чем звери?.. Ты был когда-нибудь в зоопарке?
Ботик с удивлением смотрит на отца:
- Нет… А чего я там не видел?
В воскресенье я захожу за Ботиком. Он один, на столе кучей навалены тетради, учебники, но что-то не чувствуется, чтобы Ботик занимался. Мать то и дело входит в комнату, приносит белье, развешивает его здесь же, на веревке. Ботик сразу склоняется над тетрадями. Весь он будто бы поглощен решением задач.
Я-то знаю, что он в жизни не решил ни одной задачи, все списывает у меня: и диктанты, и контрольные по алгебре, геометрии, даже сочинения.
А сейчас он вроде бы арестован. Вот почему с такой тоской смотрит он в открытое летнее окно.
- Можно он пойдет со мной в зоопарк? - с некоторой робостью я обращаюсь к его матери. Я ее немного побаиваюсь. Мне кажется, она ни с того ни с сего может меня резко обругать, постоянна! заряженность на взрыв, на скандал чудится мне в быстрых, суетливых движениях рук, в непрерывно меняющемся выражении зеленых глаз.- Мы пойдем с моим отцом.
- С твоим отцом? - Она задумывается.- А где он?
- Там, на улице, ждет меня и Ботика. То есть Юрку,- поправляюсь я.
- Вообще-то я Юрку не выпускаю. Месяц он будет сидеть дома за свои художества.
Ботик мрачно смотрит на мокрое белье, на свои синие трусы, латаные рубашки, штопаные носки. Мне кажется, он с радостью полез бы в клетку к любому хищнику, лишь бы не сидеть дома.
- Значит, с отцом? - переспрашивает она и подходит к окну.
С высоты четвертого этажа открывается улица, где у стеклянного стенда с "Известиями" стоит мой отец и поджидает меня с Ботиком.
Зоопарк - это тюрьма зверей. Слова отца. Мы проходили мимо узких кукольных клеточек, в которых тоскливо дремали лисы. Потом шли мимо большого вольера, где мрачно и лениво, в глубоком утомлении от людей на шестке свернулась в клубочек маленькая худенькая рысь, то пряча, то открывая свои потухшие узкие глаза.
- Да, тюрьма зверей, это и на первый взгляд ясно… Но не так-то просто все. Они лишены свободы, движения. Но они несут свою муку за всех других вольных зверей на земле. Чтобы люди узнали зверей получше, чтобы их полюбили, а значит, чтобы перестали их истреблять. Вот для чего они здесь… Конечно, клетки и вольеры надо бы расширить. Со временем сделают… А сейчас города и села еще в руинах, люди живут в землянках, бараках. Значит, зверям надо еще подождать.
Мы ходим от клетки к клетке, от загона к загону. Зоопарк недавно открыли. Звери тоже были в эвакуации, о сейчас их привезли назад, домой, точнее, в их привычную тюрьму.
Отец очень много знает про зверей и может рассказать гораздо интереснее и больше, чем то, что написано на подвешенных к клеткам табличках. Но смотрит он на зверей так, будто видит в первый раз.