Любовный саботаж (вариант перевода) - Амели Нотомб 4 стр.


Все смеются над детьми, которые в свое оправдание ноют: "Он первый начал". Но взрослые конфликты возникают точно так же.

Войну в Саньлитунь начали союзники. Но одно из тонких мест исторической науки состоит в том, что началом можно объявить все, что угодно.

Восточные немцы часто жаловались, что в гетто мы напали на них первые.

А мы находили мелочными эти географические ограничения. Война началась не в Пекине в 1972 году. Она началась в Европе в 1939-м.

Кое-кто из незрелых интеллектуалов замечал, что в 1945-м был заключен мир. Мы считали их наивными. В 1945-м произошло то же, что и в 1918-м, – солдаты опустили ружья, чтобы перевести дух.

Дух мы перевели, а враг никуда не делся. Не все меняется в этом мире.

Одним из самых ужасных эпизодов нашей войны была битва за госпиталь и ее последствия.

Местонахождение госпиталя считалось одной из военных тайн союзников.

Мы оставили тот самый ящик для перевозки мебели на старом месте. Снаружи наша постройка была совершенно не видна.

Входить в госпиталь полагалось как можно незаметнее и всегда только по одному. Это не составляло труда, так как ящик стоял вплотную к стене кирпичного заводика. Проникнуть туда незаметно было проще простого.

Впрочем, земля не рождала шпионов хуже немцев. Они не обнаружили ни одну из наших баз. Воевать с ними было легче легкого.

Нам нечего было бояться, кроме ябед. Среди нас не могло быть предателей. Трусы бывали, но изменники – никогда.

Если попадаешь в лапы к врагу, всегда знаешь, что тебя поколотят. Не слишком приятно, но мы держались. Такие испытания не казались нам пыткой. Нам и в голову не приходило, что кто-то из наших мог выдать военную тайну только ради того, чтобы избежать столь легкой расправы.

Однако именно это и случилось.

У Елены был брат десяти лет. Насколько Елена была красива и высокомерна, настолько же смешон ее брат Клаудио. Не то чтобы он был некрасив или даже уродлив, нет, но было в нем какое-то вялое жеманство, слабость и нерешительность, которые с первого взгляда раздражали. К тому же, как и его сестра, он всегда одевался с иголочки, тщательно причесанные волосы блистали чистотой и были разделены безупречным пробором, а одежда так идеально выглажена, что он смахивал на картинку из модного каталога для детей аппаратчиков.

Мы все ненавидели его за эту ухоженность.

Однако у нас не нашлось предлога, чтобы не брать его в армию. Елене война казалась смешной, и она смотрела на нас свысока. Клаудио же хотел сойти за своего и был готов на все, чтобы его приняли.

И его приняли. Мы не могли рисковать дружбой с итальянцами – в том числе с великолепной Джихан, – не приняв в армию их соотечественника. Особенно досадно, что сами итальянцы ненавидели новенького, но никогда нельзя было предугадать, на что именно они обидятся.

Ничего не поделаешь, ладно. Клаудио будет плохим солдатом, вот и все. Не может же армия состоять из одних героев.

Через две недели после того, как мы приняли брата Елены в наши ряды, во время одной стычки немцы взяли его в плен. Никогда еще мы не видели, чтобы кто-нибудь так плохо дрался и так медленно бегал.

В глубине души мы были довольны, с радостью предвкушая колотушки, которые ему достанутся. Поэтому мы даже симпатизировали врагу: маленький итальянец был таким изнеженным, а мать носилась с ним, как курица с яйцом.

Клаудио вернулся хромая. Никаких следов побоев или пыток мы не заметили. Хныча, он рассказал, что немцы вывернули ему ногу на 360 градусов, а мы удивились столь прогрессивным методам.

На другой день немцы пошли в атаку и разгромили наш госпиталь, а брат Елены позабыл о больной ноге. Все стало ясно. Клаудио плохо говорил по-английски, но достаточно для того, чтобы предать.

(Английский был языком переговоров с врагом. А поскольку наше общение в основном ограничивалось драками и пытками, то мы этим языком никогда не пользовались. Все союзники говорили по-французски, и я считала это естественным.)

Итальянцам больше других не терпелось наказать предателя. Мы собрались на военный совет, и тут Клаудио продемонстрировал верх трусости: мать собственной персоной явилась вызволять бедного малыша. "Если хоть один волос упадет с головы моего сына, я вам такое устрою, на всю жизнь запомните!" – заявила она, сверкая глазами.

Обвиняемого помиловали, но его поступок навсегда остался образцом низости. Мы презирали его глубже некуда.

Я была готова на все, чтобы стать хоть чуть-чуть ближе к Елене. От матери и брата она, конечно, узнала об этом происшествии, а я рассказала ей, что мы об этом думали.

Даже ее высокомерный вид не мог скрыть некоторого огорчения. Я понимала ее: если бы Андре или Жюльетта совершили подобный проступок, позор пал бы и на меня.

Для того я и рассказала Елене эту историю. Мне хотелось видеть ее уязвленной. Столь совершенное создание могло иметь лишь одно слабое место – собственного брата.

Разумеется, она не признала себя побежденной.

– Все равно война – глупая игра, – сказала она с обычным презрением.

– Глупая или нет, но Клаудио плакал, упрашивая принять его.

Елена знала, что ей нечего возразить. Она промолчала и замкнулась в себе.

Но одно мгновение я видела, как она страдает. На секунду она перестала быть неуязвимой.

Я сочла это великой победой любви.

На рассвете, лежа в кровати, я снова мысленно проиграла эту сцену.

Мне и вправду казалось, что я прикоснулась к чему-то заветному.

Есть ли в какой-нибудь из мифологий такая история: "Отвергнутый влюбленный в надежде добиться благосклонности своей недосягаемой возлюбленной приходит к ней, чтобы объявить о предательстве ее брата"?

Насколько я знаю, в трагедиях подобных сцен нет. Великие классики не стали бы писать о столь низком поступке.

Мне ни на секунду не приходило в голову, что такое поведение недостойно. Но даже пойми я это, меня бы это не смутило. Любовь заставила меня настолько забыть о себе, что я, не дрогнув, покрыла себя позором. Чего отныне стоило мое достоинство? Ровным счетом ничего, потому что я превратилась в ничто. Пока я была центром вселенной, мне надлежало блюсти свое величие. А теперь следовало блюсти величие Елены.

Как хорошо, что есть Клаудио. Без него у меня не было бы ни малейшего доступа, ни малейшей лазейки если не к сердцу, то хотя бы к чести моей возлюбленной.

Я снова мысленно проживала эту сцену: вот я являюсь к ней, она, как всегда, холодна и равнодушна. Она красива, просто красива, она не соблаговолит сделать ничего больше, кроме как сиять красотой.

А потом эти постыдные слова: твой брат, любовь моя, твой брат, которого ты не любишь – ты ведь никого не любишь, кроме себя, – но он ведь твой брат, а значит, от него зависит твоя репутация, так вот, твой брат, моя богиня, – первостатейный трус и предатель.

В этот ничтожно малый и божественный миг я увидела, что мой рассказ обнажил нечто неуловимое, а значит, очень важное в тебе! И это сделала я!

Я не хотела сделать тебе больно. Впрочем, я не знаю, что нужно моей любви. Просто для удовлетворения моей страсти я должна была вызвать в тебе настоящее чувство, не важно какое.

Этот проблеск боли в твоих глазах – великая награда для меня!

Я вновь и вновь прокручивала всю сцену, останавливаясь на этой картинке. Меня охватывал любовный трепет – отныне я что-то значу для Елены.

Надо продолжать в том же духе. Она еще будет страдать. Я слишком труслива, чтобы самой причинить ей боль, но постараюсь отыскать любое известие, которое могло бы ее ранить, не упущу случая принести дурную весть.

Самые нелепые мысли лезли мне в голову. Мать Елены погибнет в автокатастрофе. Посол Италии понизит в должности Елениного отца. Клаудио будет разгуливать по гетто с дырой на заду, не замечая этого, и станет всеобщим посмешищем.

Все эти ужасы должны были происходить с дорогими Елене людьми, но не с ней самой.

Мои фантазии восхищали меня до глубины души. В мечтах я подходила к своей возлюбленной с трагически серьезным видом и медленно и торжественно объявляла: "Елена, твоя мать умерла". Или: "Твой брат обесчещен".

Боль искажает твое лицо, это пронзает мне сердце, и оттого я люблю тебя еще сильнее.

Да, любимая, ты страдаешь по моей вине, но не потому, что мне приятно твое страдание; было бы лучше, если бы я могла осчастливить тебя, а это невозможно, потому что для того, чтобы я могла дать тебе счастье, ты должна сначала полюбить меня, но ты меня не любишь, а чтобы сделать тебя несчастной, не обязательно, чтобы ты любила меня. К тому же, чтобы осчастливить тебя, нужно сначала, чтобы ты была несчастна, – не принесешь ведь счастье тому, кто счастлив и так. Значит, я должна сделать тебя несчастной, чтобы потом я могла осчастливить тебя, в любом случае, любовь моя, важно только то, чтобы причиной всему была я. Если бы ты испытала ко мне хоть десятую часть того, что чувствую к тебе я, ты была бы счастлива страдать, зная, что своим страданием ты доставляешь мне радость.

Я млела от удовольствия.

Предстояло найти новый госпиталь.

Теперь уже нельзя было оборудовать его в ящике для перевозки мебели. По правде говоря, выбор у нас был небогатый. Пришлось устроить больницу там же, где мы собирали и хранили секретное оружие. Не очень гигиенично, но Китай приучил нас к грязи.

Постели из "Жэньминь жибао" были перенесены на последний этаж пожарной лестницы самого высокого дома в Саньлитунь. На головокружительной высоте в центре больничной палаты возвышался бак с мочой.

Немцы были настолько глупы, что пощадили наши запасы стерильной марли, витамина С и супов в пакетиках. Их сложили в рюкзаки и подвесили на металлические перила лестницы. Поскольку дождь в Пекине шел крайне редко, мы почти ничем не рисковали. Но теперь секретная база была видна гораздо лучше. Немцам стоило только задрать голову и хорошенько приглядеться, чтобы нас обнаружить. Правда, мы не были такими дураками, чтобы приводить туда пленных. Когда мы хотели помучить жертву, то спускали секретное оружие вниз.

И тут война приобрела неожиданный политический размах.

Однажды утром мы хотели подняться в госпиталь, но обнаружили, что лестница заперта на висячий замок.

Сразу было видно, что замок не немецкий, а китайский.

Значит, нашу базу обнаружила охрана гетто. И им это так не понравилось, что они поступили жестоко – заперли единственную пожарную лестницу самого высокого дома Саньлитунь. В случае пожара жителям оставалось только выброситься в окошко.

Это скандальное происшествие нас жутко обрадовало.

На то были причины. Разве не счастье узнать, что у нас появился новый враг?

И какой враг! Сам Китай! Жизнь в этой стране уже была посвящением в рыцари. А война с ней сделает нас героями.

В один прекрасный день мы сможем рассказать своим внукам с подобающей героям суровой простотой, что в Пекине мы сражались с немцами и китайцами. Это высшая слава.

К тому же такая чудесная новость: наш враг, оказывается, глуп. Он строит лестницы и сам же запирает их на замок. Такая непоследовательность нас обрадовала. Ведь это все равно что построить бассейн и не налить туда воды.

Кроме того, мы надеялись, что случится пожар. После разбирательства выяснилось бы, что китайский народ таким образом приговорил к смерти сотни иностранных граждан. Мы стали бы не только героями, но и жертвами политического произвола – мучениками мирового зла. Честное слово, наша жизнь в этой стране была бы прожита не напрасно.

(Мы были глубоко наивны. В случае пожара и последующего разбирательства история с замком была бы тщательно замята.)

Само собой, мы скрыли от родителей эту интереснейшую ситуацию. Вмешайся они, и нам никогда не стать мучениками. И потом, мы терпеть не могли допускать взрослых в свои игры. Они все портили. Они ничего не смыслили в великих делах. Они только и думали, что о правах человека, теннисе и бридже. Казалось, они не понимали, что впервые за всю их никчемную жизнь им выпадал шанс стать героями.

Верхом неприличия было то, что они хотели жить. Мы, впрочем, тоже, но при условии, что можно будет пожертвовать жизнью ради славы, например на великолепном пожаре.

(На самом деле, если бы случился пожар, доля вины легла бы и на нас. Мы смутно догадывались об этом, но нас это не волновало. А мне и вовсе было наплевать, поскольку и Елена, и моя семья жили в другом доме.)

Чудесная новость имела, однако, и свои минусы: мы теперь не могли попасть в госпиталь.

Но сама задача несла в себе решение, ведь замок-то китайский.

Открыть его можно было пилкой для ногтей.

А чтобы китайцы ни о чем не догадались, мы купили точно такой же замок, ключ от которого хранился у нас, и повесили его на место старого.

Теперь в случае пожара мы становились главными виновниками, потому что именно наш замок обрекал на смерть тех, кто захотел бы спастись бегством.

Об этом мы тоже смутно догадывались. Но нас это опять-таки не беспокоило. Мы жили в Пекине, а не в Женеве и вести чистую войну не собирались.

Мы, конечно, не хотели, чтобы кто-то погиб. Но если это необходимо для продолжения войны, то пусть будет так.

Во всяком случае, нас это не заботило.

De minimis non curat praetor. Пусть взрослые, эти падшие дети, тратят свое бесполезное время на такие вопросы, все равно у них нет серьезных дел.

У нас-то было безошибочное чутье на истинные ценности, мы даже почти никогда не разговаривали о тех, кому больше пятнадцати лет. Они принадлежали параллельному миру, с которым мы жили в добром согласии, поскольку с ним не соприкасались.

Не задавались мы и глупым вопросом о нашем будущем. Может быть, потому, что инстинктивно мы все нашли единственно верный ответ: "Когда я вырасту, я буду вспоминать время, когда я был маленьким".

Само собой разумелось, что взрослые посвящали себя детям. Родители и им подобные жили на земле для того, чтобы их отпрыскам не приходилось заботиться о пище и жилье, для того, чтобы они до конца могли исполнить свое главное предназначение – быть детьми, то есть жить полной жизнью.

Меня всегда удивляли дети, рассуждающие о своем будущем. Когда мне задавали извечный вопрос: "Кем ты будешь работать, когда вырастешь?" – я неизменно отвечала, что "буду работать" лауреатом Нобелевской премии по медицине или мученицей, а может, и тем и другим сразу. Л отвечала я без запинки не потому, что хотела кого-то удивить, а для того, чтобы с помощью заранее заготовленного ответа поскорее закрыть эту дурацкую тему.

Скорее даже абстрактную, чем дурацкую, ибо в глубине души я была уверена, что никогда не стану взрослой. Время слишком долго тянется, чтобы такое могло произойти. Мне было семь лет. Эти восемьдесят четыре месяца казались мне бесконечными. Моя жизнь так длинна! Голова кружилась от одной мысли, что я могу прожить еще столько же. Еще целых семь лет! Нет, это слишком. Я думала остановиться на десяти или одиннадцати годах, полностью пресытясь жизнью. Впрочем, я уже чувствовала себя почти пресыщенной: со мной ведь уже столько всего приключилось!

Когда я говорила о Нобелевской премии по медицине или о мученичестве, это не было тщеславием, это был просто абстрактный ответ на абстрактный вопрос. И потом, эти высоты не казались мне столь уж грандиозными. Единственным занятием, вызывавшим мое уважение, было ремесло солдата, а точнее – разведчика. Я уже достигла вершины своей карьеры. А потом – если "потом" будет – придется довольствоваться Нобелем. Но в глубине души я не верила в это "потом".

Мое неверие усугублялось тем, что, когда взрослые говорили о своем детстве, я считала, что они лгут. Они никогда не были детьми. Они были взрослыми испокон веков. Падения не существовало, потому что дети оставались детьми, а взрослые взрослыми.

Я хранила это убеждение при себе. Я прекрасно понимала, что не смогу его отстоять, но от этого оно только крепло.

Елена никому не рассказала, что мой велосипед был лошадью или наоборот.

Она сделала это не по доброте, а потому, что я ничего для нее не значила. Она не говорила о незначительных вещах.

Впрочем, она вообще говорила мало. И никогда не заговаривала первой, а лишь отвечала на вопросы, которые находила достойными себя.

– Кем ты будешь, когда вырастешь? – спросила я, просто ради научного эксперимента.

Никакого ответа.

В действительности ее поведение подтверждало мою мысль. Дети, способные ответить на такой вопрос, – или ненастоящие дети (и таких много), или тяготеют к абстрактному мышлению и склонны к выдумке (это я).

Елена была настоящим ребенком, не расположенным к философии. Ответить на столь глупый вопрос для нее значило унизить себя. Это все равно что спросить у канатоходца, что бы он делал, если бы был бухгалтером.

– Откуда у тебя такое платье?

Тут она снисходила до ответа. Чаще всего она отвечала так:

– Мама сшила, она очень хорошо шьет.

Или:

– Мама купила мне в Турине.

Так назывался город, откуда она приехала. Багдад не казался мне более загадочным.

Как правило, она одевалась в белое. Этот цвет восхитительно шел ей.

Ее гладкие волосы были такие длинные, что, даже заплетенные в косы, спускались ниже пояса. Ее мать никогда не позволяла китаянке притрагиваться к волосам дочери. Она сама тщательно и любовно ухаживала за ними.

Мне больше нравилась одна коса, но Чжэ обычно заплетала мне две, как себе самой. Когда у меня была одна коса, я чувствовала себя очень элегантной. Я очень гордилась своими волосами, но когда увидела волосы Елены, то мои показались мне самыми обыкновенными. Это особенно бросилось в глаза в тот день, когда мы случайно оказались одинаково причесаны. Моя коса была длинной и темной. Ее же – бесконечной и черной как смоль.

Елена была на год младше меня и на пять сантиметров ниже, но она была выше меня во всем. Она превосходила меня, как превосходила весь мир. Она так мало нуждалась в других, что казалась старше.

Она могла целыми днями неторопливо гулять по тесному гетто. И оглядывалась по сторонам только для того, чтобы убедиться, что на нее смотрят.

Не знаю, находились ли дети, не любовавшиеся ею. Она внушала восхищение, уважение, обожание и страх, потому что была самой красивой и потому что всегда была безмятежна, потому что никогда не заговаривала первой, потому что для того, чтобы войти в ее мир, нужно было приблизиться к ней, и потому что в конечном счете никто так и не проник в ее мир, который наверняка был царством надменного спокойствия, величия и блаженства, где она превосходно обходилась обществом самой себя.

Никто не смотрел на нее так, как я.

После 1974 года на многих смотрела я жадно и подолгу, так что это их смущало.

Но Елена была первой.

И ее это не смущало нисколько.

Именно она научила меня смотреть на людей. Потому что она была красива и, казалось, требовала, чтобы на нее смотрели не отрываясь. Требование, которое я выполняла с редким усердием.

Назад Дальше