По ее вине я стала меньше интересоваться войной. Разведчик все реже ходил в разведку. До ее появления я проводила свободное время верхом, в поисках врага. Теперь же долгие часы посвящались созерцанию Елены. Это можно было делать в седле или на земле, но всегда на почтительном расстоянии.
Мне и в голову не приходило, что это выглядит нелепо. При виде ее я о себе забывала. Такое помутнение рассудка могло оправдать самое странное поведение.
Ночью, лежа в кровати, я приходила в себя и начинала страдать. Я любила Елену и чувствовала, что моя любовь жаждет чего-то. Но понятия не имела, чего именно. Я знала, что красавица должна обратить на меня хоть чуточку внимания. Этот первый этап был совершенно необходим. Но я чувствовала, что потом между нами должно свершиться нечто таинственное и неопределенное. Я сочиняла истории – кое-кто назвал бы их метафорами, – чтобы приблизиться к тайне. В этих историях моя возлюбленная всегда страдала от холода. Чаще всего лежала на снегу. Полураздетая, почти голая, она плакала, так ей было холодно. Снег играл важную роль.
Мне нравилось, что она мерзнет, ведь это значило, что нужно ее согреть. Мое воображение не было столь настойчиво, чтобы найти тому наилучший способ, зато я представляла – я чувствовала, – как тепло, постепенно растекаясь по закоченевшему телу, его отогревает и заставляет ее вздохнуть от необычного удовольствия.
Эти истории повергали меня в такое блаженство, что казались волшебными. Отблеск их магического очарования падал и на меня, я была настоящим медиумом. Я владела великими тайнами, и если бы Елена догадывалась об этом, она бы полюбила меня.
Нужно было ей рассказать.
И я рискнула. Это было очень наивно с моей стороны, но по моим поступкам можно судить, как сильно я верила в это чудо.
Однажды утром я подошла к ней. На ней было пурпурное платье без рукавов, стянутое на талии и расширяющееся книзу подобно пиону. Ее красота и грация затуманили мне рассудок.
Однако я не забыла того, что хотела ей сказать.
– Елена, у меня есть один секрет.
Она снисходительно взглянула на меня, словно говоря, что послушать новости всегда неплохо.
– Еще один конь? – насмешливо спросила она.
– Нет. Настоящий секрет. Об этом кроме меня больше не знает никто на свете.
Я сама ничуть в этом не сомневалась.
– И что это?
Тут я сообразила – хоть и поздно, – что мне совершенно нечего было ей показать. Что я могла придумать? Не могла же я рассказать ей про снег и странные вздохи.
Это было ужасно. В кои-то веки она удостоила меня взглядом, а мне нечего было сказать.
Чтобы протянуть время, я решила ее куда-нибудь отвести.
– Иди за мной.
И я пошла, сама не зная куда, стараясь сохранять уверенный вид, чтобы скрыть свою панику.
О чудо – Елена последовала за мной. Правда, ничего необычного в этом не было. Она целыми днями неторопливо расхаживала по гетто. А сейчас просто шагала рядом, но оставалась такой же отстраненной, как всегда.
Было очень трудно двигаться в ее темпе. Похоже на замедленную съемку. Но это было ничто в сравнении с ужасом, который я испытывала при мысли о том, что мне нечего, абсолютно нечего ей показать.
И все же я ликовала, глядя, как она идет рядом со мной. Я ни разу не замечала, чтобы она шла с кем-то рядом. Ее волосы были заплетены в косу, и я отчетливо видела ее восхитительный профиль.
Но куда же, черт побери, мне ее отвести? В гетто не было ничего таинственного, и она знала его так же хорошо, как я.
Весь этот эпизод длился около получаса. Но в моей памяти он равен неделе. Я шагала медленно, не столько затем, чтобы быть рядом с Еленой, сколько чтобы оттянуть момент позора и унижения, когда я покажу ей дыру в земле, кусок битого кирпича или другую чепуху и отважусь пролепетать что-то вроде: "О! Его кто-то украл! Кто стащил мой ларец с изумрудами?" Красавица рассмеется мне в лицо. Позор неотвратим.
Я выставляла себя на посмешище и все же не могла признать свое поражение, ведь секрет все-таки был, и он был лучше любых изумрудов. Если бы только найти слова, чтобы описать Елене всю прелесть этой тайны – снег, странный жар, неведомое удовольствие, бесстыдные улыбки и все то необъяснимое, что за этим следовало.
Если бы я могла показать ей хоть краешек этого чуда, она бы пришла в восторг и полюбила меня, в этом я не сомневалась. Нас разделяли слова. А ведь достаточно было найти волшебное заклинание, чтобы добраться до сокровищ, как у Али-Бабы "Сезам, откройся!". Но великий секрет оставался под замком, и все, что я могла сделать, – еще больше замедлить шаг в надежде на то, что вдруг из воздуха возникнет слон, летучий корабль или атомная электростанция – что-нибудь, что отвлекло бы нас.
Терпение Елены говорило о ее равнодушии, она словно заранее решила, что мой секрет не стоит внимания. Я была почти благодарна ей за это. Так потихоньку, бесцельно сворачивая то вправо, то влево, мы подошли наконец к воротам гетто.
Я почти задыхалась от отчаяния и гнева. Я готова была броситься на землю с криком: "Нет никакого секрета! Не могу я ни показать его, ни рассказать о нем! И все-таки он есть! Ты должна поверить, потому что я чувствую его в себе и потому что он в тысячу раз прекраснее, чем ты можешь себе представить! И ты должна полюбить меня, потому что я одна владею этим секретом. Не дай такому сокровищу, как я, уплыть из твоих рук!"
И тут Елена, сама того не зная, спасла меня:
– Твой секрет за воротами Саньлитунь?
Я сказала "да", просто чтобы что-нибудь ответить, прекрасно зная, что бульвар Обитаемого Уродства не похож ни на какой секрет.
Моя возлюбленная остановилась:
– Тогда ничего не получится. Мне нельзя отсюда выходить.
– Что? – переспросила я, делая вид, что не поняла, и не решаясь поверить в спасение за секунду до гибели.
– Мама запретила мне выходить. Она говорит, что китайцы опасны.
Я чуть не воскликнула: "Да здравствует расизм!", но вовремя сдержалась и сказала:
– Жалко! Если бы ты только знала, как прекрасен этот секрет!
Слова, достойные умирающего Малларме.
Елена пожала плечами и медленно удалилась.
Должна признаться, что с тех пор я навеки благодарна китайскому коммунизму.
Две лошади выехали из-за ограды через единственные и постоянно охраняемые ворота. На бульваре Обитаемого Уродства они не свернули на площадь Великого Вентилятора, а поскакали в противоположную сторону, налево. Они ехали за город.
На площади Великого Вентилятора находился Запретный город. Он был не таким запретным, как местные деревни. Но оба всадника были не в том возрасте, на который распространялся запрет, и их не останавливали.
Они скакали по дороге к полям. Город Вентиляторов скрылся из виду.
Нельзя понять, что такое уныние, не увидев окрестности Пекина. Трудно поверить, что величайшая в истории империя могла быть создана на этой скудной земле.
Пустыня красива. Но пустыня, замаскированная под сельскую местность, – это жалкое зрелище. Из земли еле пробивались чахлые ростки. Людей редко можно было увидеть, потому что они жили в низких земляных хижинах.
Если есть на этой планете безрадостный пейзаж, то он выглядит именно так. Кони стучали копытами по узкой дороге в надежде нарушить тишину руин.
Не знаю, известно ли было моей сестре, что ее велосипед – это конь, по крайней мере, по ее виду нельзя было сказать, чтобы она сомневалась в этой непреложной истине.
Доехав до пруда, окруженного рисовыми полями, мы останавливали коней, снимали свои доспехи и прыгали в грязную воду. Это была наша субботняя прогулка.
Иногда какой-нибудь китайский крестьянин с загадочно-отсутствующим видом приходил посмотреть на двух купающихся белянок.
Два рыцаря выходили из воды, вновь облачались в доспехи и усаживались на берегу. Пока их скакуны щипали редкую траву, они ели печенье.
В сентябре началась учеба.
Для меня это уже было не ново. Для Елены – в первый раз.
Но французская начальная школа в Пекине имела мало общего с образованием.
Мы, дети всех национальностей, – за исключением тех. что говорили по-английски и по-немецки, – страшно бы удивились, скажи нам кто-нибудь, что мы ходим туда учиться.
Мы этого не замечали.
Для меня школа была большой фабрикой бумажных самолетиков.
Даже учителя помогали нам их делать. Поскольку по профессии они не были ни учителями, ни воспитателями, больше они почти ничему не могли научить.
Этих отважных добровольцев нелегкая занесла в Китай, где за великими иллюзиями последовало великое разочарование.
Впрочем, все живущие в Китае иностранцы, кроме дипломатов и синологов, оказались здесь по "нелепой случайности".
Поскольку этим несчастным нужно было чем-то заняться, они шли "преподавать" во французскую начальную школу.
Это была моя первая школа. Там я провела три знаменательных года. Но сколько я ни копалась в памяти, не могла вспомнить ничего из того, чему нас там научили, кроме строительства бумажных самолетиков.
Впрочем, ничего страшного в этом нет. Читать я умела с четырех лет, писать – с пяти, а уж завязывать шнурки и подавно. Значит, и учиться мне было больше нечему.
Перед учителями стояла сверхтрудная задача – не дать детям поубивать друг друга. И они с ней справлялись. Значит, нужно поздравить этих достойных людей и понять, что в подобных условиях учить детей алфавиту – нелепая роскошь, достойная идеалистов прошлого века.
Для нас, детей разных национальностей, учение стало просто продолжением все той же войны.
С той небольшой разницей, что во французской начальной школе Пекина не учились немцы, они ходили в восточногерманскую школу.
И мы уладили эту досадную неувязку гениальным и пугающим решением: в школе врагами объявлялись все без исключения.
А поскольку учебное заведение было небольшим, мы уничтожали друг друга с легкостью. Врага не нужно было искать, он был повсюду, до него можно было достать рукой, зубами, ногой, плевком, ногтем, головой, подножкой, мочой и блевотиной. Стоило лишь оглянуться по сторонам.
Эта школа была замечательна еще тем, что четверть учеников не понимали ни слова по-французски и даже не собирались его учить. Родители отправили их туда, потому что не знали, куда их девать, и потому что хотели отдохнуть в кругу взрослых и насладиться тихими радостями существующего режима.
Среди нас были перуанцы и еще какие-то марсиане, которых мы мутузили от души и чьи крики никто не мог понять. О французской школе у меня сохранились наилучшие воспоминания.
Для Елены это тоже была первая в жизни школа.
Я дрожала от страха. Я обожала этот вертеп, но мысль о том, что такое хрупкое создание попадет в столь опасное место, меня ужасала. Она же ненавидит насилие!
В любом случае я дала себе слово отлупить всякого или всякую, кто тронет ее хоть пальцем. Тогда уж, наверно, она обратит на меня внимание. Тем более что обидчик, скорее всего, сделает из меня отбивную, а Елена надо мной посмеется.
Но помощь не понадобилась.
Везде, куда ни ступала Елена, свершалось чудо. С первого учебного дня вокруг моей возлюбленной возникла аура мира, гармонии и галантности. Она могла спокойно пройти сквозь самую гущу боя, аура следовала за ней повсюду. Все инстинктивно расступались перед ней: никто бы не осмелился поднять руку на подобные красоту и величие.
В четыре часа она возвращалась в гетто такой же чистой и опрятной, как утром.
Казалось, воинственный дух, царивший в школе, не мешал ей, она его не замечала. По крайней мере, делала вид, что не замечает. На переменах она неторопливо расхаживала по двору с задумчивым выражением лица, наслаждаясь одиночеством.
Однажды случилось то, что и должно было случиться. Ее одиночество не могло длиться вечно.
Такая высокомерная красота, как у нее, держала других на почтительном расстоянии. Я никогда не думала, что какой-нибудь смельчак отважится приблизиться к ней. В любви я познала много страданий, но еще не испытала ревности.
И каково же было мое удивление, когда однажды утром я увидела, как какой-то жизнерадостный мальчишка что-то рассказывает маленькой итальянке.
И чтобы послушать его, она остановилась.
И она слушала его. Она удостоила его взглядом. И ее глаза и рот были глазами и ртом человека, который слушает.
Конечно, нельзя сказать, чтобы она им восторгалась или хотя бы заинтересовалась, но она по-настоящему слушала. Она одарила его своим вниманием.
Я видела, что этот мальчишка для нее существует.
И существовал он по меньшей мере минут десять.
А поскольку учился он в ее классе, один Бог знал, сколько он может еще просуществовать без моего ведома.
Какая гнусность!
Тут следует кое-что пояснить.
До четырнадцати лет я делила человечество на три вида: женщины, маленькие девочки и нелепые существа.
Прочие различия казались мне несущественными: богатые и бедные, китайцы или бразильцы (немцы стояли особняком), господа или рабы, красивые или уродливые, молодые или старики – все эти различия были, конечно, важны, но не раскрывали человеческой сути.
Женщины были очень нужными людьми. Они готовили еду, одевали детей, учили их завязывать шнурки, наводили чистоту, создавали младенцев у себя в животах, носили интересную одежду.
Нелепые существа были совершенно ни на что не пригодны. Утром взрослые нелепые существа уходили "на работу", иначе говоря, в школу для взрослых, то есть в заведение определенно бесполезное. Вечером они встречались с друзьями – малопочтенное занятие, о котором я уже говорила.
На самом деле взрослые нелепые существа были очень похожи на нелепых существ-детей, с той существенной разницей, что они утратили прелесть детства. Нефункционально они не различались, их внешний облик тоже.
Зато между женщинами и маленькими девочками была огромная разница. Прежде всего, с первого взгляда было видно, что они не принадлежат к одному полу. И потом, их значимость существенно менялась с возрастом. Девочки с годами переходили от бесполезного детского существования к первостепенной роли женщин, в то время как нелепые существа оставались бесполезными всю жизнь.
Единственные нелепые существа, которые на что-то годились, были те, что подражали женщинам: повара, продавцы, учителя, врачи и рабочие.
Потому что эти профессии были прежде всего женскими, особенно последняя: на многочисленных пропагандистских плакатах, которыми изобиловал Город Вентиляторов, рабочие всегда были женщинами, толстощекими и жизнерадостными. Они так весело ремонтировали опоры высоковольток, что у них румянец играл на лицах.
Деревня не отставала от города. С плакатов смотрели только радостные и энергичные крестьянки, в экстазе вязавшие снопы.
Нелепые взрослые в основном делали вид, будто работают. Так, китайские солдаты, окружавшие гетто, притворялись опасными, но никого не убивали.
Я хорошо относилась к нелепым существам, тем более что их судьба казалась мне трагичной: они ведь были нелепыми от рождения. Они рождались с этой смешной штукой между ног, которой так трогательно гордились, и были от этого еще нелепее.
Нелепые дети часто показывали мне этот предмет, и я всегда хохотала до слез, что их весьма удивляло.
Однажды я не сдержалась и сказала одному из них с искренним сочувствием:
– Бедняга!
– Почему? – недоуменно спросил он.
– Это, должно быть, неприятно.
– Нет, – заверил он.
– Не "нет", а "да", это сразу видно, если вас по нему стукнуть.
– Да, но так удобнее.
– Что?
– Мы писаем стоя.
– Ну и что?
– Так лучше.
– Ты думаешь?
– Чтобы писать в немецкие йогурты, нужно быть мальчиком.
Я призадумалась. Наверняка должно быть какое-то средство, чтобы доказать мое превосходство. И со временем мне еще представится такая возможность.
Элитой человечества были маленькие девочки. Человечество существовало ради них.
Женщины и нелепые существа были калеками. Их тела своей несуразностью вызывали смех.
Только маленькие девочки были совершенны. Ничего не торчало из их тел, ни причудливые отростки, ни смехотворные выпуклости. Они были чудесно сложены, их силуэт был гладким и обтекаемым.
Они не приносили материальной пользы, но были нужнее, чем кто-либо, ибо воплощали собой красоту – настоящую красоту, которой можно только наслаждаться, когда ничто не стесняет, а тело есть чистое счастье – с головы до ног. Надо быть маленькой девочкой, чтобы понять, какой роскошью может быть собственное тело.
Чем должно быть тело? Только источником удовольствия и радости.
Если тело начинает тяготить – все пропало.
У прилагательного "гладкий" почти нет синонимов. И неудивительно, ведь словарь счастья и удовольствия во всех языках беден.
Да будет позволено мне употребить слово "обтекаемость", дабы объяснить обделенным природой, что такое счастливое тело.
Платон считал тело помехой, тюрьмой, и я сто раз соглашусь с ним, но только не в отношении маленьких девочек. Если бы Платон мог побыть девочкой, он узнал бы, что тело – это, напротив, источник свободы, самый головокружительный трамплин для прыжка в наслаждение, это прыгалки души, это салочки идей, ловкость и быстрота, единственная отдушина для бедного мозга. Но Платон ни разу не вспомнил о маленьких девочках, их слишком мало в мире идей.
Конечно, не все маленькие девочки красивы. Но даже на некрасивых девочек приятно смотреть.
А когда девочка хорошенькая или красивая, величайший итальянский поэт посвящает ей все свое творчество, маститый английский логик теряет из-за нее голову, русский писатель бежит из страны, чтобы назвать ее именем опасный роман, и т. д. Потому что маленькие девочки сводят с ума.
До четырнадцати лет я любила женщин, любила я и нелепые существа, но считала, что влюбиться в кого-то, кроме маленькой девочки, в здравом уме невозможно.
Поэтому, когда я увидела, что Елена уделяет внимание нелепому существу, я возмутилась.
Пусть она не любит меня.
Но чтобы она предпочла мне нелепое существо – это уже не лезло ни в какие ворота.
Значит, она все-таки слепая?
Но ведь у нее есть брат: не может же она не знать, что все мальчики обижены природой. Не может же она влюбиться в калеку.
Калек можно любить только из жалости. А Елене было неведомо это чувство.
Я не понимала.
Она что, правда его любит? Узнать это невозможно. Но ради него она перестала шагать с отсутствующим видом, она соблаговолила остановиться и послушать. Я никогда не видела, чтобы она кого-то баловала таким вниманием.
И так повторялось на многих переменах. Видеть это было нестерпимо.
Кто такой, черт возьми, этот нелепый? Я не была с ним знакома.
Я навела справки. Это оказался шестилетний француз из Вайцзяо-далу. Ну, слава богу, не хватало еще, чтобы он жил в одном гетто с нами. Но он общался с Еленой в школе по шесть часов в день. Это было ужасно.
Его звали Фабрис. Я никогда не слышала такого имени и сразу решила, что это самое дурацкое имя на свете. А в довершение своей нелепости он еще и носил длинные волосы. Это было чрезвычайно нелепое существо.