– Вы и видели привидение, - сказал Звягинцев. - Зимнего сада с начала века в Эрмитаже нет. Вы видели главный призрак города. Сколько лет я мечтаю его увидеть! Не везет. А вам повезло почему-то.
– Привидение? - спросил я недоверчиво. - Средь бела дня? Такое цветное и яркое?
– А какой, по-вашему, должен быть сад? Как переводная картинка плохого качества? Привидение вовсе не всегда фосфоресцирует потусторонней зеленцой и едва различимо; встречаются очень даже натюрель.
Фосфоресцирует? Зеленцой? Я вспомнил про "аквариум Веригина" в театре, мне поплохело.
– Что еще? - спросил, нахмурившись, Звягинцев.
– Я его и в фосфоресцирующем и еле различимом виде наблюдал, только тогда я был в нем, как в аквариуме, а не со стороны смотрел. Я его не узнал.
– Натуральный медиум, - сказал деловито Теодоровский, обращаясь к Звягинцеву. - Надо не выпускать его из поля зрения.
Я решил не сообщать Настасье, кто я, чтобы она не испугалась; да я и не верил словам Теодоровского.
Мы вышли вместе со Звягинцевым, Аполлинарий Прокофьевич задержался у администратора.
– Теодоровский еще про одно привидение говорил, Ледяной дом. Это какой Ледяной дом? - спросил я для поддержания разговора. - Лажечникова? Тот, давешний, со свадьбой лилипутов?
– Не лилипутов, а царских шута и шутихи. К вашему сведению, в зимние месяцы блокады Ленинграда Ледяной дом воцарился в городе тотально. Я бы не говорил о привидениях в столь легком тоне. Иногда они опасны.
– Не всегда, значит?
– Я сказал: иногда.
– И всегда своевольны, так? Кому хотят, тому и показываются? Или можно по желанию увидеть?
– Да какое желание. В нашей с вами сказке не герой ищет клад, а клад ищет героя.
– Событие в поисках действующего лица? Событие ищет того, кто будет в нем участвовать? Пьеса ищет актера?
– Вы, часом, не искусствовед? - спросил Звягинцев.
Не он ли, любитель призраков, мне напророчил?
– Нет, - сказал я, - пока нет. Ледяной дом и Зимний сад, - сказал я. - Противоположности полные. Как нас учили? Единство и борьба противоположностей? Может, они еще и воюют друг с другом?
Звягинцев посмотрел на меня с нескрываемым интересом.
– Не забудьте высказать это ваше предположение Теодоровскому.
Я и не помню теперь - забыл, не забыл? Забыл, должно быть.
КАРТОГРАФ И КАРТЫ. ОСТРОВ НОЧНОЙ
– Товарищи! - сказал наш начальник, собрав нас на собрание в одной комнате (всего комнат было две, не считая его крошечного кабинета в торце длинной комнаты, уголка, который делил он с глухой пожилой сотрудницей, самой лучшей художницей мастерской Эвелиной Карловной. - Товарищи, чтой-то мы опять просрачиваем.
У него были два любимых глагола: "просрачивать" и "приурачивать".
– Но ведь в позапрошлом квартале, - выскочила маленькая чертежница Капа, - в позапрошлом квартале все сделали в срок!
Начальник задумался. Капа применила неотразимый прием, всем нам известный. Ежели начальник, пару раз в день обходивший каждый стол и внимательно следивший за качеством продукции, выходящей из его мастерской, останавливался возле тебя и произносил неодобрительно: "Чтой-то у тебя не тово. Буквы в наклон и с хвостами!- следовало незамедлительно произнести ключевые слова: "А на прошлой-то неделе в большой таблице буквы у меня были прямые и без хвостов!" Начальник погружался в обдумывание сего аргумента и факта и уходил. Иногда он даже возвращался ненадолго в свой кабинет, кормил там волнистого попугая Андрюшу, прервав обход и глубоко задумавшись. "Андрюша, Андрюша", - говорил попугай, кивая, кланяясь, глядя в зеркальце.
Мне очень нравился кабинет начальника, маленькая комнатушка угловая с двумя окнами на разных стенах.
Меня очаровывали работы Эвелины Карловны. Работала она с натуры, копировала гистологические срезы, глядя в микроскоп. Гистологические срезы, считавшиеся заказами повышенной сложности, рисовала и моя соседка, пожилая старая дева, но ее кружочки с пораженными клетками, бактериями и вибрионами наводили уныние тускло-лиловым и серым цветами, сухостью исполнения, напоминали о тускло-лиловых тошнотворных кишках с таблиц той же авторши, старательно и тщательно проработанных, невыносимо некрасивых. Легкие акварели Эвелины Карловны, нежные и изящные, вспоминал я позже, значительно позже, очутившись уже в ином возрасте, в иной жизни, уже в роли модного искусствоведа на выставке Кандинского. Многие знакомые мне искусствоведы, взращенные на реалистическом искусстве, так и не поняли и не приняли великого мастера, называя его - абстракционистом и авангардистом" (хотя, будучи людьми вполне приличными, статей типа "Сумбур вместо музыки" не писали; но им их, кстати, и не заказывали - по прогрессивности наступившей эпохи - власть предержащие), да и в расход послать им его не хотелось (хотя для того был он втройне недосягаем). Мне же после элегантно отрисованных Эвелиной Карловной вирусов, возбудителей, бацилл, плавающих как бы как попало в подкрашенной среде среза, - я прямо-таки любовался их хвостиками, усиками, балетными изгибами их маленьких телец, недоступных невооруженному человеческому оку! - в мир Кандинского дверь была открыта, я вошел легко, даже узнал на некоторых полотнах прославленного художника нескольких персонажей маленьких круглых акварелей моей бывшей безвестной сотрудницы.
При входе на выставку Кандинского встречала вас его фотография; он был на фото грустен и суров. Выходя с выставки, я видел внутренним взором воображения свою бывшую сотрудницу, ее разлетающиеся, подстриженные в скобку седые волосы, ее прелестную детскую улыбку.
Думаю, великие множества листов чертежной бумаги, превращенных мною в таблицы, написанные рубленым шрифтом плакатного перышка разной толщины или стеклянными трубочками разных диаметров, объясняют мое благоговение перед шрифтами и шрифтовиками, благоговение ремесленника перед великими мастерами, а также исподволь возникшую тягу к графомании. Моя бывшая работа на глазах превратилась в анахронизм, теперь на компьютере или с помощью проекционной аппаратуры… любой неофит… А во времена моей юности вместо вышеупомянутых достижений технократической цивилизации маячил я, провинциальный юноша из подстоличиого центра (жаргон учебника географии…) со стеклянной трубочкою для туши в шуйце и плакатным перышком в деснице, средневековый переписчик середины двадцатого века из медицинского монастыря.
Вечером после работы Настасья частенько ждала меня у Введенского канала. Однажды на Фонтанке столкнулись мы с вышедшим из желтого академического здания начальником моим. Начальник был шокирован нашей разницей в возрасте, ее шиком рядом с моей бедной одежонкой. Назавтра я опоздал, то есть пришел ровно в восемь пятнадцать (к началу рабочего дня). По мнению начальника, мы должны были входить в мастерскую в восемь ноль-ноль, пятнадцать минут зарезервированы на переодевание и приготовление рабочего места, дабы с четверти был сотрудник при исполнении служебных обязанностей "как штык", как начальник выражался. Он, как всегда, стоял у входа, глядя на часы, и произнес суровым голосом ритуальную фразу свою:
– Чтой-то ты опаздываешь, небось вчера у калитки с кем-то за полночь долго стоял.
Дважды в год опаздывала наша старая (натурально) дева и в ответ на эту шутку краснела до корней седеющих волос, до слез заливалась принужденным смехом, почти обижаясь, однако польщенная.
Он вызвал меня в свой кабинет.
Эвелины Карловны на месте не было, мы были одни. Он долго вглядывался в лицо мое, качая головою. Потом сказал:
– Ну, ты даешь, Валерий. Не ожидал от тебя. Такой скромный парень. Иди, я тебя не задерживаю.
В одной из комнат Настасьиной квартиры, зеленом кабинете с большим письменным столом, висели карты. Целая стена карт, вернее, свободная от двух небольших книжных шкафов (на одном из шкафов - судовые часы) часть стены; в центре карта Санкт-Петербурга, - реки, каналы, пруды раскрашены от руки карандашом. На другой карте увидел я Камчатку, Сахалин, Японское море, Маньчжурию. Еще один барометр у окна, круглый. Три модели парусников на полке. Огромные раковины; в двух шумело море (океан?), остальные молчали. Большая картина в золоченой раме с удивительно знакомой изумрудной зеленью морских волн.
– Айвазовский, - сказала Настасья. - Папина любимая картина.
– Твой отец моряк?
– Адмирал. В юности был героем Цусимы.
Если бы я тогда же спросил, жив ли ее отец, я получил бы, возможно, в нагрузку (как тогда торгаши выражались) реплику о том. где он в настоящий момент и как он там оказался, то есть разъяснение немаловажное, изменившее бы все, может быть; но я отвлекся; мы были озабочены, и я, и она, некоторыми интимными проблемами. Основная проблема, как я теперь понимаю, была в том, что я еще не имел дела с женщинами, трусил отчаянно; главное - стеснялся раздеться при ней, я не представлял, как я стану раздеваться, расстегиваться и тому подобное, это меня убивало, отчаянная проза деталей. Поэтому, испытывая острейшее желание свалиться на ближайший диван, ковер, тахту, что угодно, мы только целовались и обнимались. По счастью, на нас накатывало только время от времени; уже тогда, до близости, нам просто было хорошо в обществе друг друга, хорошо и легко, несмотря на все наши "проблемы".
Вскипел кофе, Настасья пошла в ванную помыть руки, переоделась в длинный шелковый халат (и этот шелк тоже шуршал при ходьбе и искрил под моими руками), позвала меня.
– Расстегни фермуар, я не могу снять ожерелье, кажется, там нитка попала в застежку.
Я послушно расстегнул ее ожерелье
Она наклонилась над ванной, включила кран, схватила душ на гибком шланге и окатила меня водою с ног до головы.
– Ну и шутки у вас, леди, рехнулась ты, что ли, как же я теперь домой-то пойду?! Еле пиджак снял, он мокрый насквозь, что за муха тебя укусила?
– Пиджак твой высохнет к утру, - отвечала она, - удаляясь из ванной, - зато теперь тебе придется раздеться. Полотенце на вешалке, халат за дверью.
В жизни не надевал я халата. Этот, за дверью (что бы мне спросить тогда: чей?), пришелся мне впору, но был длинный, почти по щиколотку, махровый, тоже зеленый, с длинным узким поясом. Там же, за дверью, на кафельном полу, нашлись и тапочки без задников.
– Теперь мы оба в халатах, - сказал я, - как японцы
– Японцы в кимоно, - сказала она, подходя ко мне.
Проходившие под окном на набережной машины мелькающими мимо огнями фар запускали из окон по потолку веера лучей и антилучей - теней от оконных переплетов. Волшебство полутьмы, полусвета, световой паутины, несуществующей геометрии повторялось, то была не одна ночь, я не считал, тысяча одна ночь из сказки, ведь тысяча одна ночь - не цифра, не число, символ волшебных историй, рассказанных шаху шахиней. Шахрияру Шехерезадой, - точно так же, как в сочетании "первая любовь" "первая" - не числительное… как и "последняя", впрочем…
Случалось, фонари зажигались позже или гасли раньше, и тогда видны были звезды. Я запомнил с детства: небо, которое мы видим, - всего лишь воспоминание: иные звезды погасли, иных уж нет, а те далече, и все они, весь планетарий, сейчас уже изменился, каждое светило на самом деле не там, где мы его видим, все вранье, обман зрения, снова действительность, и факты не совпадают, мы постоянно находимся под небом, которого нет.
Молчаливая величавая, флотилия судов плыла за окнами.
– Мы тоже на корабле, - сказал я ей. Она посмотрела на флотилию.
– Женщина на корабле - плохая примета.
– Волею судеб я отбил тебя у пиратов и везу в своей каюте на твой родной остров.
– А ведь мы и вправду на островах.
– Я думал, острова в конце Петроградской: Елагин, Каменный, Крестовский.
– Ленинград расположен на островах, - сказала она, - сначала, в Петровское время, их было больше ста. А теперь сорок пять.
– Что же они под воду, что ли, уходят?
– Засыпают ненужные каналы и протоки, делают перемычки, некоторые из островов сливают воедино, мне отец рассказывал.
– То есть мы живем на островах и не замечаем этого?
– Мосты-то замечаем. Хочешь, посмотрим на карте в кабинете? Я все равно пойду на кухню. Я хочу есть. Где твой халат?
Мой халат валялся на полу у кровати.
Мы не сразу дошли до кабинета, застряли, потому что некоторое время целовались в прихожей.
– Видишь, сплошные острова.
– Прекрасная островитянка Настасья.
– Даже дважды островитянка: мама ведь японка, а Япония - государство островное. Кюсю, Хонсю, Сикоку, Окинава, Хоккайдо.
Я разглядывал карту Петербурга, которую видел впервые.
– Целый архипелаг.
Она пришла в восторг, захлопала в ладоши.
– Мореплаватель, твой корабль достиг архипелага! Мы его открыли! Это открытие века.
– Т-с-с! Это наша тайна! Мы его открыли, он принадлежит нам, мы поплывем от острова к острову, исследуя их. побываем на каждом малюсеньком островке, никто не узнает, что теперь мы - жители архипелага… а как мы его назовем?
Она призадумалась, но только на минуту.
– У него уже есть название! Все его знают - его не знает никто! Архипелаг Святого Петра!
Мы пили легкое грузинское вино, кажется "Чхавери", ночные грозди черного винограда прятались в ночной листве. Голодные, как волк с волчицей, преломили мы хлеб, посыпали его тертым сыром. Зеленоватые морские воды замерли в метафизическом всплеске на картине Айвазовского; богиня любви Венера, возникшая, как известно, из пены морской, соединила нас воедино в стихии своей, превратила в островитян; в первую нашу ночь мы стали обитателями архипелага Святого Петра
– Мы на каком острове находимся?
– Тут полно безымянных островов.
– Так не годится. Маленькие пусть остаются без имен, а большие поименуем лично - и начнем с того, на коем пребываем сейчас.
Она сидела нога на ногу, розово-золотое колено в распахнувшемся шелке, маленький атолл в водной зеленце. Я сказал: мы находимся на острове Настасьи, ей не понравилось, мы поспорили, мы препирались в пятом часу утра, ловцы жемчуга, искатели приключений.
– Я хочу спать, - сказала она.
Она хотела, я хотел, мы хотели; "мы" уже существовало, существовало и "хотеть"; настало "спать".
– Остров Ночной, - пробормотала она, засыпая.
– Да, - отвечал я.
"Остров Ночной отделен от прочих островов Зимней канавкой, Мойкой, Летней канавкой и Невою. Зимняя и Летняя канавки иначе именуются каналами. Река Мья (Мойка) местами служит водопоем для крыс, бродячих собак и бездомных кошек.
На острове есть множество маленьких капищ Венеры Ночной, Venus N.".
Настасья против последнего предложения возражала, но я его оставил. И еще приписал:
"Ночами жители острова любят окатывать друг друга водой".
– Нетипично, - сказала Настасья.
"Остров Ночной - один из прекраснейших островов архипелага. Главной достопримечательностью его является ночь. Она особенно прекрасна, когда Царицын луг, он же Марсово поле, зарастает сиренью, потому что в момент цветения сирени ночь светла.
Бог войны Марс произведен на острове Ночном в чин фельдмаршала и в виде памятника постоянно собирается покинуть остров, перейдя Каменно-островский (он же Кировский) мост.
Именно на Ночном находятся три прекрасных дворца, и в одном из них является счастливцам редким главное привидение архипелага - Зимний сад. По Царицыну лугу бродят еще два привидения - две юных утопленницы, а на берегу Невы иногда белой ночью можно увидеть на тихом променаде убиенное царское семейство".
ОСТРОВ ЛЕТНИЙ
Ближайшим соседним островом был Летний - мы так его назвали - с Летним, соответственно, садом. Мы решили для начала посетить его "и поглядеть на него новыми глазами", как сказала Настасья. Я заметил, что не худо бы объехать остров на лодке.
– Вот только где взять лодку?
– На Фонтанке у Аничкова моста есть лодочная станция.
– Ты умеешь грести?
– Я вырос на озере. У нас там прямо рождаются, умея грести и умея плавать.
– Но ведь с лодки нам будет на остров не высадиться; как же мы лодку оставим? Украдут. Уплывет.
– Нужна веревка, еще лучше - цепь с замком. Колец в граните набережных полно, я их видел уйму, тут в прошлом веке, видать, только и плавали на всяких суденышках.
– На судах ходят, - назидательно заметила дочь моряка, - это самоходом плавают, рыбкой, самостийно, без плавсредств. Мне кажется, на антресолях я видела цепь. Да и замок там найдется.
Она забралась на антресоли, я держал стремянку, маленькое облако пыли, она спускается с небольшой цепью и средних габаритов замком в руке.
– Я должен взять цепь на работу?
– Конечно, не мне же ее с собой брать. Ты можешь на работу с портфелем пойти, а я хожу с дамской сумочкой.
– У меня нет портфеля.
– Найдем.
Нашлись четыре портфеля, я выбрал самый старый.
На работе я с любопытством полез в чужой, якобы свой портфель, с тщательно скрываемым любопытством, нарочито небрежно. В художественной мастерской мы успели изучить гардеробы и аксессуары друг друга, привычки и повадки, - коллектив небольшой, все на виду, одежка невеликого разнообразия; всякое новшество замечалось и обсуждалось, будь то новоприобретенная шляпка кого-нибудь из чертежниц юных, не попавших в институт после школы, нашедших тут временный приют и сменявшихся ежегодно, туфли Капы или свитерок с абстрактным рисунком самого старшего из молодых, уже отслужившего в армии. На мой портфель тоже покосились, я и полез в него по-хозяйски, обнаружил завтрак, завернутые Настасьей в кальку бутерброды, маленький термос с кофе, а в одном из мелких отделений, на дне его - старую открытку с пейзажем (рыже-зеленые скалы, торчащие из воды, слабо-голубое небо, иероглифы на обороте), несколько медных скрепок, коралловый кусочек сургуча.
Доставая завтрак, я выложил на стол цепь. На кандальный звон ее обернулась сидевшая впереди меня пожилая девушка с вечно небрежной прической, потом Капа, затем зафыркали две молоденьких (мои ровесницы почти, но чуть младше), далее воззрился начальник, проходивший мимо, даже остановился, глядел на цепь, потом на меня, покачал головою неодобрительно и убыл со вздохом; теперь все аномалии моего поведения связывал он с Настасьей (не без оснований, впрочем).
Она опять встречала меня у Введенского канала, мы поцеловались, пискнула обгонявшая нас Капа, сделавшая вид, что нас не заметила.
И поплыли мы.
Лодка была незначительно тяжелее наших озерных (вот на юге потом намаялся я поначалу с морскими шлюпками, но освоил тяжесть их, основательность и остойчивость довольно быстро); по Безымянному Ерику, он же, травести, Фонтанка, было плыть легко; проход под Итальянским мостом совершенно зачаровал меня (гулкая изнанка моста, его ребристая душа, открытая конструкция); Настасья покинула свою скамеечку (банки они называются, моряцкая дочь, знаю, помню), мы поцеловались под мостом, лодка качалась.