Неожиданно в дверь позвонили. Пришла Раиса Русакова.
- Привет! - сказала она, не глядя на Алену, а глядя на кошку, занявшую позицию в коридоре, как перед приходом Алены.
- Привет! Ты откуда взялась?
Но Раиса не могла отвести глаз от кошки.
- Это она? Ух ты, уродина! - с восхищением сказала она.
Кошка вдруг двинулась к Раисе и, подойдя совсем близко, издала хриплый, скрипучий вопль.
- Чует! Я ей рыбу принесла. По дороге в кулинарии купила.
Она достала из портфеля сверток, положила на пол.
- Как ты здесь оказалась? - опять спросила Алена.
- Марь-Яна сказала. Сейчас Нинка Лагутина придет. Валера сказал: "Записались в общество защиты животных?"
Они стояли, смотрели. Кошка, по-уличному выпуская когти, рвала бумагу и ела рыбу.
- Во жрет, уродина! - опять с восхищением сказала Раиса. - Она за рыбой куда хочешь пойдет.
- Не надо, пусть дома ест. Я думаю, она не хотела уходить, потому что она сейчас не настоящего цвета. У животных, знаешь, какое значение имеет окрас? Давай лучше будем сюда ей рыбу приносить, пока… - Она хотела сказать: "Пока Рыба не выздоровеет". Но получилось глупо: "Рыбу приносить, пока Рыба…" И Алена сказала: - Пока Ан Федоровна не выздоровеет.
Позвонила и просунулась в дверь, с любопытством поводя глазами, Нинка Лагутина.
- Это я, тетки. - Она присела на корточки перед кошкой. - Голодная, да? Можно ее погладить?
- Хоть сто поцелуев, - сказала Алена.
В классе в этом году девчонкам нравилось называть друг друга тетками: "Привет, тетки!", "Как жизнь, тетки?" И бытовали две расхожие фразы: "Хоть сто поцелуев" и "Хоть в трубу лезь". Одна для хорошего настроения, другая для плохого. Сейчас у девчонок было хорошее настроение: "Хоть сто поцелуев".
Глава седьмая
В пятницу было четыре урока: английский, химия, история, литература. Вместо литературы назначили встречу с журналисткой, но потом сообщили, что переносится на завтра.
На английском Алену вызвали, она получила четверку и села вполне удовлетворенная. Теперь можно заниматься чем-нибудь более интересным. Алена достала сборничек стихов Беллы Ахмадулиной. Она взяла у Ляльки на несколько дней и хотела кое-что переписать. Прозвенел звонок, а она все сидела переписывала. Ребята потянулись из класса в кабинет химии, который был на четвертом этаже. Раиса Русакова сказала: "Пойдем, хватит". Алена ответила: "Сейчас", - и продолжала переписывать. Ее поразили стихи о дружбе, посвященные Андрею Вознесенскому. Его стихи Алена любила, хорошо знала и называла поэта "Андрюша Вознесенский" или просто "Андрюша". "Ты достала книжку Андрюши?" "Ой, Андрюша, лапочка", - говорила она, прижимая его книжку к себе и лаская обложку обеими руками. Про себя и про "Андрюшу" Белла Ахмадулина писала: "…Все остальное ждет нас впереди. Да будем мы к своим друзьям пристрастны! Да будем думать, что они прекрасны! Терять их страшно, бог не приведи".
Девять лет учителя им говорили, что к друзьям нельзя относиться пристрастно, что надо быть принципиальными, независимо от того, кто перед тобой, друг или недруг. И вдруг все это оказывается не так. Наверное, Беллу Ахмадулину тоже учили в школе такой принципиальности, и она потому и написала теперь: "Да будем мы к своим друзьям пристрастны, да будем думать, что они прекрасны". Алене нравились эти стихи так, будто она их сама написала. Смутно она догадывалась: речь идет о высшем смысле дружбы, которая не отрицает школьной принципиальности и требовательности. Но додумать эту мысль до конца она не успела, торопилась переписывать.
Вернулся зачем-то Валера Куманин. Скорей бы закончить школу, чтобы не видеть его противную сладкую рожу. И вроде бы ему смешно, а из-под смеха злоба выглядывает.
Валера закрыл дверь в класс и стоял, держась за ручку, смотрел на Алену, словно ждал, когда она закончит. Наверное, поговорить хочет о письме, в котором она ему кулак нарисовала. Очень нужно. Он для нее не существует. Нет его, и все. Не видит она его в упор.
С той стороны подергали, но Валера держал крепко, только после первого рывка дверь слегка приоткрылась, а потом не открывалась совсем.
- Чего надо? Уборка! - крикнул Валера в закрытую дверь. Затем взял стул, закрылся на стул, подергал: крепко ли? Получилось крепко.
- Открой! Ты что? - сказала Алена.
- Кажется, здесь кто-то есть, а я и не заметил. Кактусы собираешь, да? Колючки? А они очень колются?
Он как-то странно засмеялся. Не захихикал по своему обыкновению, а именно - засмеялся, зло, вызывающе. Алена торопливо дописывала последние строчки. Валера подошел совсем близко, наклонился, заглядывая через плечо, читая в тетради…
"Ударь в меня, как в бубен, не жалей, озноб, я вся твоя! Не жить нам розно! Я - балерина музыки твоей! Щенок озябший твоего мороза!"
- Отойди, - сказала Алена, отпихивая его. - Открой дверь!
- Стишки про животных?
- Про таких, как ты.
- Люби меня, как я тебя? Ну, люби меня!
Валера расстегнул рывком ворот рубашки и начал кривляться перед девчонкой, почесывая голую грудь, как обезьяна.
- Ты что?
- Товарищ, давайте жениться!
- Ты что говоришь?
- Цитата из классики, дура! "Оптимистическая трагедия". Оптимистическая - это когда человеку хорошо.
Валера нахально смеялся ей в лицо. Он просто ржал. Таким Алена никогда его не видела.
- Цитата из классики, дура. Можешь проверить - по телеку. Всеволод Вишневский, "Оптимистическая трагедия".
Он наслаждался своим хамством, поскольку чувствовал себя защищенным цитатой, именем Всеволода Вишневского.
Вообще Валера был уверен в своей защищенности со всех сторон. В газетах он любил читать сообщения о самолетах, потерпевших аварию. Он думал, был почти уверен, что если когда-нибудь станет падать самолет, в котором он будет лететь, все разобьются, а он не разобьется. Он успеет занять место в хвосте самолета. Растолкает всех и первым запрется в уборной, в самом безопасном месте. Он знает, куда бежать при любой опасности. В мыслях своих, откровенно подловатых, Валера всегда был запертым в уборной. Сейчас он вырвался оттуда и кривлялся перед девчонкой.
- Концерт по телеку видела? Скажи, дает Доронина про березы? - Он пропел: - "Так и хочется к телу прижать обнаженные груди берез".
Кто-то опять начал дергать дверь.
- Уборка! - зло крикнул Валера.
Алена поднялась, чтобы идти. Он ее толкнул в грудь, она села. Алена тут же поднялась снова, на этот раз решительно. И тогда Валера с силой, в которой выразилось все зло, накопившееся против рыжей девчонки, схватил ее за грудь и сжал.
- Ой!
Алена ударила его тетрадкой в лицо.
- Ты что сделал?
На глазах у Алены выступили слезы.
- Что я сделал? Что я сделал?
- Схватил.
- За что я тебя схватил?
- Подлец!
- За что я тебя схватил?
- Узнаешь.
- Ну скажи, за что я тебя схватил? Стесняешься, да?
Он издевался над ее чистотой и нежностью. Он был уверен, что она не скажет. На улице Валера проделывал это еще в шестом классе. Он прятался в арке старого дома и, когда проходили мимо девчонки, которых он не знал и которые его не знали, выскакивал и хватал какую-нибудь за грудь. Правда, иногда получал портфелем по голове, но ни одна не пожаловалась и не отвела его в детскую комнату милиции.
Валера больше не держал Алену. Он открыл дверь, но за дверью никого не было, и Валера, выйдя первым в коридор, не глядя назад, а глядя воровато по сторонам, сделал выпад назад и также сильно и больно схватил Алену за другую грудь. Алена заплакала, побежала по коридору. В конце коридора была приоткрыта дверь в кладовку, где техничка держала ведра для уборки, тряпки, швабры. По коридору шли мальчишки и девчонки из 9 "А", Алена забежала в кладовку, чтобы не встретиться с ними, чтобы они не видели, как она плачет.
Прозвенел звонок. Алена осталась в кладовке. Здесь было пыльно, темно, лежала свернутая дорожка, висели грязные тряпки. Она тоже теперь грязная. Она уже никогда не будет такой чистой, как раньше. Валера ее опоганил. Надо было кусаться, бросать в него книжки, тетради, не подпускать близко. А она сидела, переписывала стихи и ждала, когда он заглянет к ней в тетрадку и ляжет прямо на плечо. И плечо теперь грязное. Алена ударила себя кулачком по плечу и не почувствовала боли. Боль была в сердце, и груди болели не самой болью, а памятью боли. Пальцы Валеры прошли сквозь одежду. Хотелось скорее искупаться, смыть следы этих пальцев. Но что бы она ни делала, чистоты первого прикосновения уже никогда не будет.
Алена пошарила в сумке, достала половинку голубой плиточки, швырнула ее, не глядя, в угол. Плиточка звякнула о ведро и упала неслышно на тряпки. Чистый голубой цвет - это больше не ее цвет. Она больше не имеет на него права. Теперь ей все равно.
Ночью Алена внезапно проснулась. Ложась спать, она думала о том, что надо что-то сделать, отомстить Валере Куманину, надо изменить всю жизнь. Надо жить иначе. И это беспокойство ее разбудило. Алена, тараща глаза в темноте, пробралась к столу, зажгла настольную лампу, некоторое время сидела зажмурившись, привыкая к яркому свету, потом достала из стола чистую тетрадь, написала на обложке "Дневник моей жизни". Посидела еще некоторое время и вывела на первом чистом листе: "Лирический дневник А. Давыдовой. В стихах". Последнее слово она поставила отдельно и дважды его подчеркнула. После этого Алена снова легла спать и до самого утра уже не просыпалась.
Ночная запись получилась короткой, но утром Алена встала с трудом, в школу пришла невыспавшейся. Надо было надевать ботинки, брать лыжи и идти сдавать нормы ГТО. Учитель физкультуры стоял в дверях спортзала, поторапливал. Алена надела ботинки, взяла лыжи и палки и спряталась в небольшой тесной комнате, где лежали маты и всякий спортинвентарь. Алена села на маты, обняла лыжи и прижалась к лыжам и палкам щекой. Ей уже не хотелось спать, а хотелось грустить. А так грустить было приятнее, когда к чему-нибудь прижимаешься щекой. "Ох, - подумала Алена, - какая нежность к ободранным лыжам".
Все ушли сдавать нормы ГТО, Алена осталась одна. Она прошлась по пустому залу, гулко, размеренно звучали ее шаги. Гулкость шагов отозвалась в ней ритмом. Возникло настроение для стихов. Слова и образы подступали к горлу, оставалось их только выкрикнуть. Алене хотелось впервые в жизни написать что-нибудь такое откровенное, чтобы все ахнули…
"Передо мной бумажный лист, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов… каких-то, строй стихов… веселых, строй стихов… неизвестно каких… Надо придумать…"
В первой строфе она со свистом всех суффиксов поломает строй стихов веселых и напишет что-нибудь грустное, тревожно-сладкое. Ей хотелось доказать Валере Куманину, что он не сможет ее больше оскорбить. Она защитится от него откровенными стихами. Ей хотелось жертвенного признания, чтобы все ахнули и испугались, какая она отчаянная, не боится, что над ней будут смеяться, при всех признается в любви. Интересно, как Сережка воспримет: испугается вместе со всеми или будет сидеть с открытым от удивления ртом.
На всех этажах шли уроки, ее одноклассники бегали по двору на лыжах, а Алена в спортзале сочиняла свои первые, по-настоящему откровенные стихи. Она подставляла себя под удары слов с такой же жаждой боли, как Ахмадулина "Ударь в меня, как в бубен, не жалей"… Но и этого ей казалось мало. Она готова была, как Сергей Есенин, "рубцевать себя по нежной коже, кровью чувств ласкать чужие души". Сердцу было больно и сладко придумывать тоскливые, разрывающие душу слова. И повторять их было больно и еще более сладко. Она читала вслух готовые строчки и вдохновенно ловила открытым ртом возвращающиеся к ней из всех уголков спортзала гулкие слова, ставшие эхом мысли и чувства.
На истории и на геометрии Алена продолжала сочинять свое новое, очень важное стихотворение. Доказывала у доски теорему и даже четверку получила, а в голове и во всем теле невидимый метроном отбивал размеренные доли чувства, заставляя жить в ритме стихотворения, заставляя подыскивать недостающие слова и рифмы. На перемене пришла последняя рифма, и Алена почувствовала, как во всем теле и в сознании наступила тишина.
На уроке географии Алена сидела обессиленная, как после трудной физической работы. Она отдыхала, почти не слушала, что говорила Марь-Яна, но смотрела на нее преданными глазами.
Открылась дверь, и заглянула мать Маржалеты. Эта полная женщина имела нормальное имя и отчество - Надежда Семеновна. Но она любила произносить имена с иностранным шиком, вместо Александры - Александрин, вместо Нюры или Анны - Аннэт. И ее, соответственно, звали все эти Александрины и Аннэты Надиной. А дочь Маргариту - Маржалета.
Надина Семеновна сначала заглянула в класс, потом поманила пальцем дочь и только после этого посмотрела на учительницу.
- Марина Яночка, извините!
Та хмуро покосилась на дверь, но ничего не сказала, только склонила голову к журналу, что могло означать и разрешение и отказ. Крупная, в мать, Маржалета вышла в коридор. На груди у этой рано оформившейся девицы болтался поверх школьной формы замочек на цепочке - такой же крик моды, как бритвочка. Бритвочка у нее тоже была. Маржалета как-то надела ее под платье с большим вырезом. Блестящая бритвочка так и легла в ложбинку. Ребята пришли в жуткий восторг. "Маржалета, обрежешь", - кричали они. Пришлось снять.
Вернулась Маржалета. Замочек она держала в руке. Шла по коридору, сердито наматывая на палец цепочку. Близкая к школе родительница, узнав о приезде журналистки, вызвала дочь, чтобы привести в соответствующий школьный вид.
Надину Семеновну выбрали председателем родительского комитета еще при старом директоре и с тех пор выбирали каждый год. Она любила общественную школьную работу, отдавала ей много времени. Муж Надины Семеновны руководил крупным строительно-монтажным управлением. Она доставала через него, когда требовалось, автобусы для экскурсий, грузовые автомобили, стройматериалы для ремонта школы.
- Давыдова, что ты на меня смотришь? - спросила Марь-Яна. - Хочешь отвечать? Иди!
- Нет. Я нечаянно.
В классе засмеялись.
- Иди, иди, Давыдова.
Алена вздохнула и пошла к доске. Рассказывать надо было об экономике ФРГ. Алена подошла к карте. Но в это время дверь снова открылась и показалась высокая прическа Надины Семеновны.
- Марина Яночка, еще на одну минуточку мою непокорную… Маржалета!
В голосе прозвучали наставительные нотки. Дочь ушла, видимо не дослушав наставления родительницы.
- Мама, я в школе, - сказала Маржалета.
- Я тоже в школе, - с достоинством ответила Надина Семеновна.
- Не пойду.
Массивная фигура Надины Семеновны поторчала некоторое время в проеме, и дверь захлопнулась.
- Продолжим, - сказала Марь-Яна, поднимаясь со стула. Она взяла свой стул, поднесла и просунула в дверную ручку. В классе засмеялись.
- Не вижу ничего смешного. Рассказывай, Давыдова. Мы слушаем.
Алена опять вздохнула. Трудно было перестроиться на уроки. Сережка Жуков, как обычно, не слушал и даже не замечал того, что происходило в классе. Перед ним на столе лежала книга, он сидел, уткнувшись в нее.
- Сейчас бы прочитать хорошую книгу, - сказала Алена, имея в виду Сережку, но он не услышал ее.
- Что? - спросила учительница.
- Марь-Яна, можно я прочитаю стихи?
- Об экономике ФРГ?
- Нет.
- Никаких стихов, Давыдова. У нас урок географии. Что с тобой? Не знаешь урока?
- Знаю, - сказала очень серьезно Алена, и было видно: знает.
В классе зашумели: "Пусть прочитает", "Читай, Давыдова!"
- Или лучше тогда отпустите меня с урока.
Она сказала это без вызова, без озорства, устало и печально. Марь-Яна внимательно посмотрела на девчонку. На какую-то долю секунды увидела на месте Алены свою младшую сестру Катьку и сразу поняла по интонации, что надо разрешить. Подумала с нежностью о своей младшей сестренке и к Алене: "Господи, с. этими девчонками так легко наломать дров, так легко не услышать, что девчоночье сердечко бьется не в механическом, а в человеческом ритме".
- Ну, хорошо, Давыдова, читай, если иначе нельзя. Тиха-а! Тих-аа! В конце концов не каждый день нам предлагают стихи.
- "Признания в одиночестве".
Все притихли. Было что-то необычное в том, как озаглавила свои стихи Алена. Все ждали, что она прочтет.
- Жуков читает книжку, - сказала Алена.
- Жуков, убери книгу. Давыдова хочет прочитать свои стихи. Послушай и ты, пожалуйста.
- Да пусть читает, - сказал Сережа нехотя, пряча книгу в стол.
И наступила тишина. Сердце в груди Алены гулко билось, все громче, громче.
- "Передо мной бумажный лист трещит от чувств моих духовных, где каждый суффикс, словно свист, ломает строй стихов неровных. Чудак, он верит пустоте, которую я лью отныне, чтобы забыться вдалеке и жить одной в ночной пустыне, куда я часто ухожу, куя в груди своей металл, и я в себе враз нахожу чудесный мой сентиментал".
Хохот взорвал тишину недоумения, подбросил ребят над скамьями. Некоторые застучали ногами от удовольствия. Все были восхищены Аленой, тем, как она ловко сумела притвориться серьезной и взволнованной.
- Сентиментал! - восторженно всхлипывал Юрка Лютиков.
- Коровья тоска! Есть такая порода коров - сентиментальская. Честно!
- Симментальская, дурак!
- Лирика симментальской коровы, - сказал Валера. - Хи-хи!
- Га-га!
Алена и сама смеялась. Она не понимала, как это произошло. Зачем они смеются? И зачем она сама смеется? Она писала и читала серьезные стихи. Она высказала в них всю муку, которую невозможно больше нести в себе молча. Она выдохнула из себя тот серебристый воздух, которым надышалась. Серебристый с пылью. Но серебристое улетучилось, и в стихах осталась одна пыль. Алене было смешно до слез. Она хохотала и вытирала слезы.
- Хватит, - сказала учительница. - Давыдова, пойди погуляй.
- Я больше не буду.
Вместо признания получилась хулиганская выходка. Она сама предала свое признание и призвание - слишком долго ерничала, заигралась, зарифмовалась. Никто не заметил, что в этом стихотворении совсем почти не было нарочито уродливых поэтических фраз, а какие были, пришли в стихи сами. Алена вдруг поняла, что это и есть самое ужасное. Раньше так трудно было придумать что-нибудь глупое, нелепое в стиле "Бом-бом-альбома", а теперь глупое и нелепое само пришло в стихи, а она не заметила, она отнеслась к своим стихам всерьез. "Но ведь я чувствовала, чувствовала, - подумала Алена. - Мне же по-настоящему больно было и сладко от этих слов. Почему же они не почувствовали?"
После урока Марь-Яна хотела подойти к Алене, но девчонка убежала, толкнув в дверях Мишку Зуева так, что тот ударился об стену.
- Ты что? Во! - сказал он и кинулся в коридор.
- Зуев! - крикнула учительница.
Он остановился в коридоре, смотрел на Марь-Яну и вслед убегающей Алене.
Марь-Яна вышла к нему в коридор.
- Ты куда?
- Никуда. Домой.
Высыпавшие из классов ребята заслонили Алену, которая убегала все дальше и была уже в конце коридора.