Больше всего ребятам полюбился Зеленый Крокодил, его наделили самыми добрыми качествами и чертами характера. Он лазил по деревьям - всех проворней, бегал и плавал - всех быстрей. Он победил и Орангутана, и Льва. Зеленый крокодиловый панцирь не брали даже пиратские пули. Тогда все злые, темные силы Африки устроили заговор против доброго, милого Зеленого Крокодила. Его коварно заманили в ловушку. И вот когда злодеяние совершилось и бедный Зеленый Крокодил вступил в неравный беспощадный поединок, над головами замерших ребят прозвенел женский голос: "Вот ты где! Весь зал обежала. Хотела по радио объявить. А ты…" Холеная женская рука схватила за шиворот капитана в красной куртке с капюшоном, оторвала от поля битвы, где с недругами насмерть бился Зеленый Крокодил. "Пусти, - взмолился мальчик. - Погоди. Я здесь. Я не уйду. Я сейчас. Вот только Зеленый Крокодил…" - "Какой крокодил? - еще пуще разгневалась молодая красивая женщина. - Чего ты плетешь?" И одним взмахом выхоленной, наманикюренной, тонкопалой руки сгребла в кучу мартышек, змей, львов, пиратов и Зеленого Крокодила. Стиснула все это в кулаке, сплющила в жалкий бумажный ком и швырнула в урну. Тогда мальчик закричал - пронзительно и жутко: "Что ты сделала? Что сделала?! Ты убила его. Ты убила Зеленого Крокодила" - и, вырвавшись из материнских рук, он ринулся к урне. Разгневанная мать подхватила ребенка на руки. Тот брыкался, болтал руками и, заливаясь слезами, выкрикивал одно и то же: "Ты убила!.. Ты убила Зеленого Крокодила!.." И долго еще в переполненном людьми, притихшем вдруг зале слышался этот раненый голос. И долго Крамор не мог прийти в себя, и не однажды после вспоминал это происшествие, и теперь вот оно снова всплыло в памяти и художник по-новому, пытливо и настороженно вгляделся в маленького Бакутина, приметил жестковатую черточку подле губ, суровинку меж принахмуренных бровей и подумал вдруг, что, видно, не прошла для малыша бесследно размолвка родителей, да и мама, наверное, больше думает о собственной внешности, нежели об этой маленькой душе… Остап Крамор решил непременно поговорить о сыне с Бакутиным и, наверное, сделал бы это сейчас же, но, оглянувшись, отложил задуманное: уж больно увлеченно разговаривал Гурий Константинович с Таней…
Крепко поддерживая девушку под руку и сбоку засматривая ей в лицо, Бакутин говорил:
- И все-таки мне непонятно, почему ты сторонишься нашего дома. Здесь не только родственниками или друзьями, просто знакомыми дорожат. А тут… что за причина?
- Никакой, Гурий Константинович. Просто мне кажется… по-моему, у вас в доме много… ну, как бы это выразить… много… поддельного, и оттого, что я понимаю это, и вам и мне будет неприятно.
- Хорошо, - просветленно улыбнулся Бакутин.
- Что хорошо?
- Что ты сохранила бунтарскую черту в своем характере. Прямодушие - самая редкостная и потому самая прекрасная черта. Позволь мне отплатить той же монетой. Хоть издали, но я наблюдаю за тобой с тех пор, как узнал, что ты здесь. Тебе надо менять среду. Не сердись. Понимаю: и машинистки, и официантки, и массажистки - нужные люди, не лучше и не хуже прочих. И все-таки я лично пошел бы копать землю, таскать мешки, чистить навоз, но не стал бы бегать с подносом по ресторану. Разумеется, тут дело вкуса, характера. Может быть, десятка два лет спустя, когда наша обслуга обретет индустриальные крылья, я пересмотрю свои позиции, но пока… Тебе надо не блох давить на пишмашинке, а либо в институт, либо - в рабочий коллектив, овладевать профессией, становиться вровень с теми…
- Кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден… - договорила Таня словами Маяковского.
- Да, - серьезно подтвердил Бакутин. - Да, - повторил громче, с каким-то непонятным, неприкрытым вызовом. - Могу послать тебя на курсы операторов…
- Нет. Хочу поближе к машине, чтоб управлять, двигать, повелевать… Шофером бы…
- Не женское дело, - резко и безапелляционно отклонил Бакутин. - Блажь. Прихоть барыньки… Прости. Женщина обязательно должна быть красивой, мягкой, нежной. В кабине самосвала, на наших дорогах, в шоферском окружении… надолго этих качеств не хватит.
- Понимаю. Но экономистом, оператором…
- Шагай на курсы крановщиков. Видела кран? Какая махина! Силища! А кнопку нажал - покорилась. Да и строители - народ хоть жестковатый, зато спаянный, добрый, трудолюбивый. Поработаешь, институт заочно закончишь. С такими крыльями потом…
- Все хотят окрыленности, высоты, а жизнь…
- Жизнь, Танюша, - это стихия. Анархия страстей, нагромождение нелепых, роковых случайностей. И только настоящий человек способен стать стержнем этого хаоса, сплотить, организовать, нацелить. И дойти. Главное - дойти. Даже если ради этого ему понадобится семь раз перекроить, перешить себя.
- Все бы вам поперек да наперекор.
- Именно!
- А зачем?
- Если б люди только по гладкому да под гору, мы бы до сих пор каменными топорами орудовали. Да и велика ли радость щепой по течению? Вот когда поперек, наперерез, с ветерком… Согласна?
- Согласна… в крановщицы…
2
Не думал Остап Крамор, что этот первый семейный ужин-экспромт получится таким веселым, искристым и приятным. Пока Бакутин и Таня знакомились с семейством Крамора - пожаловала вся "мехтроица" - Егор, Ким и Аркадий, а следом, бог знает кем и как оповещенные, появились Даша с Люсей, и нежданно-негаданно разгорелся шумный, озорной, лихой сабантуй, с песней, с пляской, с каламбурами! И хотя Остап Крамор к спиртному не притронулся, пил только клюквенный сок, все равно он с неподдельным увлечением и весельем пел и плясал, и шутил.
Гостей провожали всей семьей. Молодежь сразу отпочковалась от провожатых, зато Бакутина с сыном Краморы проводили до самого дома.
На обратном пути Остап вызвался показать своим ночной Турмаган, повел их, не спеша, по улицам и переулкам, мимо затихших строек, рассказывая по пути, что тут было и что будет.
- Ты тут как… - жена замялась, подыскивая нужное слово.
- Гензаказчик, - помог Крамор. - Здесь каждый чувствует себя хозяином. Начиная с Бакутина и…
- Кончая вот этим, - насмешливо проговорила жена, указывая взглядом на пьяного, беспомощно и безнадежно привалившегося спиной к забору. Глаза у него полузакрыты, голова спелым колосом клонится.
- И он - хозяин. И он - человек, - задетый ненароком за больное, загорячился вдруг Крамор. - Причем, и так зачастую бывает, замечательный человек. Выпадет в месяц один выходной. Ни семьи, ни дома. Скинулись друзья по бригаде или по общежитию. Белой вороной не хочется быть. Да и вынужденное холостячество, бродяжий неуют… Вот и… по морям, по волнам…
Жена уловила горечь в голосе Крамора и поспешила отвлечь его от еще не зарубцевавшейся раны, принялась расспрашивать о Бакутине. Крамор угадал ее маневр, но охотно поддался на уловку и начал в подробностях живописать первую встречу с Бакутиным.
- Хорошо тут, - неожиданно сказала дочка, - свежо и весело.
Вечер и в самом деле был хорош. Ветер унялся, кончился снегопад. Лишь редкие, крупные снежинки еще пятнали подсушенный морозом ночной воздух. Молодой снег хрустел и поскрипывал весело под ногами, искрился в свете ярких фонарей.
Город еще не оформился, черты его были расплывчаты, контуры смещались, двигались, на всем и всюду - следы незавершенности, спешки, случайности. Оледенелые кочкастые тропы вместо тротуаров, всюду обломки бетонных плит, битый кирпич, какие-то железки, камни, бревна, мотки проволоки. Проезжая часть улиц походила на вспаханную полосу: глянцево блестели влажные глыбы вывороченной земли, желтели комья торфяника, черным казался смешанный с земляным крошевом снег.
И все-таки это был уже город. Шесть пятиэтажных домов опоясали пятый микрорайон. В нем - бетонные тротуары, ажурные фонарные столбы, высокие витрины будущих магазинов, в глубине, под прикрытием стоквартирных пятиэтажников, сверкал краской и стеклом теремок детских яслей.
Да, это был город. По улицам хотя и медленно и натужно, а все же двигались современные, большие автобусы. Качались, скрипели, буксовали, но шли. На остановках их ждали шумные толпы, приступом набивались так, что не закрывались дверки. Но и людская толчея на остановках, и трещащие, стонущие от перегрузки автобусы, и ослепительно яркие огни уличных фонарей, и торопливый ход усталых парней в куртках, ватниках, брезентовках, и спешащие на покой самосвалы, краны, трубовозы, тягачи - тоже усталые, распаленные, заляпанные грязью, - все это был уже город.
Остап Крамор провел жену с дочкой и по кривым, глухим улочкам старого Турмагана, мимо заснеженных балков, кособоких насыпушек, мрачных землянок, и сквозь строй схожих двухэтажных брусчатых домов первого микрорайона нефтяников, и снова вывел к пятому микрорайону.
Здесь и случилось невероятное…
Этот раскорячисто шагающий впереди грузный, чуть сутуловатый мужчина в болоньевой куртке чем-то зацепил внимание художника. Тот разглядел давно не стриженные космы на крутом затылке, литую багровую шею, широченные покатые плечи, чуть прогнутую могучую спину и…
- Я сейчас, - пробормотал он.
Легко нагнал, обошел мужчину в куртке, глянул ему в лицо и едва не вскрикнул, узнав Крота. Всего раз, издали, видел он его лицо у полыньи - могилы Ивана Василенко. Только раз. Но запомнил на всю жизнь.
Почуя чужой пронзительный взгляд, Крот дрогнул, исподлобья глянул на Крамора, но не узнал его: тот катящийся с пригорка, орущий человек был бородат, испит и тщедушен.
- Нет ли огоньку? - по-свойски спросил Крамор, доставая из кармана сигареты.
- Отцепись, - угрюмо буркнул встревоженный Крот и прибавил шагу, почти зарысил.
Крамор метнулся к жене. Скороговоркой выпалил:
- Это убийца Таниного мужа. Не теряй меня. Собирай народ.
Заслышав торопливые шаги за спиной, Крот резко обернулся и, угадав неладное, бросился бежать к проему между двумя строящимися домами.
- Сюда! Помогите! - закричал Крамор. - Держите! Это убийца. Бандит!..
Задохнулся, оборвал крик и, не раздумывая, с разгону нырнул в темный проем. Оглушительный удар в голову оторвал Крамора от земли, кинул плашмя на кучу щебня. Сознание только на миг покинуло его, он тут же вскочил, увидел далеко впереди темную пригнутую спину и кинулся следом. Подобранный и легкий, он быстро настигал Крота. Тот вдруг остановился, развернулся лицом к Крамору, выхватил нож. Крамор встал, загнанно дыша. Их разделял кусок кочковатой, заснеженной земли в какую-нибудь сажень длиной. Крот угрожающе согнулся, держа на отлете руку с ножом, и расстояние меж ними уменьшилось.
- Пшел, сука! - рыкнул Крот и двинулся на Крамора.
Надо было спасаться, бежать, но захлестнувшая художника бешеная ненависть не пустила. Не думая, что и как будет дальше, Крамор подхватил с земли обрезок тонкой трубы, занес его над головой и тоже шагнул навстречу бандиту.
За спиной послышались голоса. Сюда спешили люди. Еще минутка, чуть-чуть, и этот выродок уже не скроется, как тогда на заснеженной Оби.
Крот и слышал, и видел бегущих людей, понимал, что еще несколько секунд промедления - и капкан защелкнется, теперь уже навсегда. Попал бы ему этот мозгляк в другом месте, скрутил бы и завязал узлом.
- Брось нож!
- Лови, сука!
В тот же миг пущенный Кротом нож угодил художнику прямо в сердце.
3
Где-то совсем рядом, в темноте, хрипя и матюгаясь, парни били Крота, безалаберно и неумолчно гомонила толпа, ахали, взвизгивали девчата, хлестала по ушам пронзительная трель милицейского свистка, но Клару Викториновну все это не задевало. Стоя на коленях подле лежащего навзничь Крамора, она властно командовала:
- Не троньте нож. Слышите? Не трогать! Уберите эту женщину. На руки его. Живо, живо! Черт бы вас побрал! Теперь за мной. Да не трясите… - так четко, звонко и зло выругалась, что шестеро парней с телом Крамора на руках кинулись почти бегом за докторшей.
Следом рванулся было и Ивась, да через пару шагов остановился и, сам не зная зачем, воротился на то место, где минуту назад лежал художник.
Толпа редела. Мимо волоком протащили избитого в кровь Крота. Кто-то звонкоголосо и упоенно рассказывал любопытным о происшествии, причем с такими подробностями, словно был его соучастником. Женщины ахали, подбадривали, припоминали что-нибудь похожее…
Рассеялась толпа.
Прострекотал милицейский мотоцикл и скрылся.
На темном захламленном пустыре, среди высоченных мрачных коробок строящихся домов, остался один Ивась, потрясенный случившимся.
Беда грянула, как всегда, нежданно и совсем не с той стороны.
"Опять этот Крамор. Проклятие!" Ивась ругнулся сперва про себя, потом вслух, вполголоса, потом громче, еще громче, но… легче оттого не стало.
И верно, все в мире взаимосвязано, спаяно, слито в единый организм, в одном месте тронь, в другом отзовется. Что-то подобное он читал, кажется, у Достоевского. Прочел и забыл. Теперь вспомнил, на собственной шкуре испытав истину великого мудреца.
После той стихийной перемолвки - короткой и пронзительно острой, Ивась понял, что Клара если и не знала наверняка, то догадывалась об анонимке, с которой началось его обновление, воскрешение или еще что-то подобное. Главное, началось и привело к этому триумфу. Он победил, великодушно простил и, подчеркивая это, был изысканно мягок с Кларой, уступчив, снисходителен. Предупреждал желания, предлагал услуги, исполнял поручения, но делал все это не как прежде - равнодушно-автоматически, а весело, с улыбкой, с какой-нибудь шутливой приговоркой, всем видом словно говоря: "Я все знал и все простил, забыл, потому что я - сильный, всемогущий и мне ли сводить счеты со слабой женщиной?" Клара безусловно разгадала потаенный смысл происшедшей в Ивасе перемены и не мешала ему заноситься, даже потакала. Расценив это как капитуляцию, он возликовал, ослабил свое натренированное, изостренное неудачами чутье. Именно в эти дни вошел он в кружок преферансистов, возглавляемый Роговым. Там приняли Ивася с дружеской почтительностью, когда же он выказал свое искусство в игре, новоиспеченные друзья прониклись к нему неподдельным расположением. Окрыленный Ивась начал писать документальную повесть о первопроходцах Турмагана - "Черная жемчужина". Встречался с геологами, первыми нефтяниками, строителями города, собрал немало интересных документов и воспоминаний, набросал вчерне первую главу, которую поспешил обнародовать в своей газете, указав, что это - отрывок из повести. На второй главе сочинительство приостановилось. Исписав несколько страниц и оставшись недовольным написанным, Ивась засунул рукопись в ящик стола и чем дольше ее не касался, тем меньше того желал. "Подсоберу материал, разгружусь с текучкой и засяду…" Но материал не пополнялся, суета не убывала, а свободное время съедал преферанс. "Послать бы всех и вся к… наняться ночным сторожем или дворником и засесть за книгу…" Мысль эта ласкала душу, потешала гордыню, он носился с ней, как с больным зубом, не раз высказывал новым друзьям и только никак не мог решиться высказать Кларе. Друзья отшучивались. Рогов серьезно и убежденно сказал: "Дерзайте, Александр Сергеевич, уверен - получится". Ободренный Ивась снова извлек начатую рукопись и несколько вечеров перечитывал и правил написанное, чтоб "набрать разбег, двинуться дальше". Но разбег не получался. Сочинительство стало тяготить, надоела принятая поза творца, требующая постоянного напряжения и самоконтроля. Нужно было все время подстегивать себя, взбадривать, подогревать, чтобы, одрябнув, ненароком не выскользнуть из тоги преуспевающего жизнелюба-жизнееда, чтоб не обронить непрочно прикрепленную маску счастливчика. Старое, привычное, подлинное топорщилось и никак не укладывалось в новые формы, высовывалось где попало, лезло в любые щели и трещинки, путалось под ногами, мешало, злило. А Клара молчала. Ела его сверкающими, всевидящими глазищами и молчала, не задевала, не вмешивалась, словно испытывала, выверяла, прикидывала, насколько подлинна, прочна и долговременна новая оболочка мужа. Она не верила в его перерождение - это Ивась чувствовал каждой клеточкой своего тела. "Опять на круги своя?" - спросила язвительно, когда он в воскресенье с утра засобирался к преферансистам. Он неумело и смущенно отшутился, а вечером она снова зацепила: "Мы с дочкой премило провели выходной без тебя, а вот рукопись твоя…" - "Имею же я право на отдых!" - взорвался Ивась. "И на труд", - договорила Клара. "Так что, по-твоему…" - завелся было Ивась, но не договорил, столкнувшись взглядом с глазами жены… Вот тогда и встал меж ними третий лишний, бесплотный, безгласный, бесформенный. Она охотно отзывалась на ласку, была, как всегда, и оживлена и деятельна, но… третий стоял меж ними, дышал холодком, угнетал, отпугивал. Ивась чуял это инородное, неприязненное, стоглазое, стоухое, сторукое существо, которое, не подавая никаких признаков присутствия, все видело, все слышало, все понимало. Все-все. Даже то, чего еще не видел и не прочувствовал сам Ивась. И этот безликий и неотвязный, как тень, третий лишний доводил Ивася сперва до бешенства, потом до панического страха.
Он падал.
Падал неудержимо и стремительно.
В бездну, из которой уже никогда не подняться.
Какие-то силы еще поддерживали его, замедляя скольжение. Эти силы оторвали его от привычного, подкинули, но не смогли порвать удесятеренную натяжением тягу прошлого. "Все временно, временно, временно… Недолговечно. Непостоянно… Кончится. Оборвется…" - мысли эти то гудели в нем оглушительно, как колокольный набат, а то жужжали по-комариному - тонко, назойливо и тягуче. "Все временно, временно, временно…"