Наконец меня вызвали к врачу. Он постучал меня по грудной клетке и спине, заглянул в уши, ощупал мошонку, попросил покашлять. Все это не потребовало от меня больших усилий, но потом полагалось взять у меня кровь, и эта задача оказалась уже не такой простой. Я был настолько истощен и слаб, что доктор не смог найти вену. Он всаживал в меня иглу несколько раз, тыкал ею, дырявил мою кожу, но кровь в пробирку так и не потекла. Наверное, вид у меня был хуже некуда - я побледнел и меня подташнивало: видимо, я собирался рухнуть в обморок. Врач ненадолго прервал истязание и велел сесть на кушетку, что было очень великодушно с его стороны. "Если у тебя когда-нибудь снова закружится голова, - сказал он, - садись прямо на землю и жди, пока все пройдет. А то упадешь и разобьешься, ведь это никому не нужно, правда?"
Я очень хорошо помню, что долго сидел на кушетке, а дальше - сразу как лежал на столе уже в другом кабинете. Теперь не понять, сколько времени прошло между этими двумя случайно оставшимися в памяти эпизодами. Вряд ли я потерял сознание, но после очередной попытки взять у меня кровь, по всей видимости, решили больше не рисковать. Я помню, как на плечо накладывали резиновый жгут, чтобы на руке показалась вена, как врач вводил иглу, - не помню, тот же это был врач или другой. Потом он проговорил что-то насчет того, какой я худой, спросил, завтракал ли я сегодня. В тот момент в голове моей прорезалась, несомненно, самая четкая мысль за тот день, я повернулся к нему и дал чрезвычайно простой и искренний ответ:
- А разве я похож на того, кто может обойтись без завтрака?
Было еще много другого, - должно было быть, по крайней мере, - но почти ничего в моей голове не задержалось. Где-то нас кормили ланчем - в самом здании? или в кафе напротив? Единственное, что я хорошо помню, - никто не захотел сидеть рядом со мной. Было уже за полдень, когда нас опять повели по коридорам, теперь наверх, где мы дожидались, пока нас наконец не стали измерять и взвешивать. Подо мной весы показали какие-то неправдоподобные цифры: 112, а может, 115 фунтов. После взвешивания меня отделили от других и отправили к психиатру. Приземистый толстяк со скрюченными изуродованными пальцами был скорее похож на борца, чем на врача. Ничего скрывать от него я не собирался. Я уже вступил в период своей "грядущей святости" и меньше всего хотел сделать что-нибудь, о чем потом пришлось бы пожалеть. За время нашей беседы психиатр вздохнул всего пару раз, а в остальном вроде как не выражал беспокойства по поводу того, что я говорил или как выглядел. Я решил, что он уже собаку съел на таких беседах и теперь его мало чем можно удивить. А вот меня его странные вопросы удивили. Он спросил, принимаю ли я наркотики, а когда я ответил, что нет, поднял брови и повторил свой вопрос. Я снова сказал "нет", и больше он не приставал. Потом пошли обычные вопросы: как выглядит мой кал, случаются ли поллюции, часто ли возникают мысли о самоубийстве? Я отвечал как можно проще, без прикрас и комментариев. Слушая меня, он ставил галочки в клеточки опросника и не смотрел на меня. В такой манере задавать вопросы было даже нечто успокаивающее: говоришь об интимном, словно по делу общаешься с бухгалтером или автомехаником в гараже. Дойдя до конца листка, врач все же поднял глаза и задержал их на мне секунд на пять.
- Выглядишь ты, дружище, неважнецки, - сказал он.
- Знаю, - ответил я. - Болел. Но теперь уже пошел на поправку.
- Может, расскажешь об этом?
- Как хотите.
- Объясни хотя бы, почему ты такой худой.
- У меня был грипп. Пару недель назад я подхватил что-то такое с кишечными осложнениями - не мог есть.
- И на сколько ты похудел?
- Не знаю. Фунтов на сорок-пятьдесят.
- Это за две недели?
- Нет, постепенно, за два года. Но больше всего - за это лето.
- Почему?
- Ну, во-первых, из-за денег. Мне не хватало на еду.
- У тебя нет работы? - Нет.
- Но ты ищешь ее?
- Нет.
- А вот это ты мне, будь добр, объясни.
- Это весьма непросто. Даже не знаю, поймете ли вы меня.
- Ну, уж как-нибудь. Ты просто рассказывай и не думай о том, как это выйдет. Мы никуда не торопимся.
Не знаю почему, но мне вдруг безумно захотелось излить этому незнакомому человеку всю душу. Это было абсолютно некстати, но не успел я об этом подумать, как слова хлынули неудержимым потоком. Я чувствовал, как шевелятся мои губы, но в то же время словно бы слышал кого-то, кто моим голосом рассказывал о маме, о дяде Вике, о Центральном парке и о Китти By. Врач вежливо кивал, но я видел, что он совсем не понимает, о чем я говорю. Когда я принялся описывать жизнь, которую вел последние два года, он явно начал скучать. Это меня расстроило донельзя, и чем больше проявлялось его невнимание, тем отчаяннее стремился я донести до него все, что пережил. Мне чудилось, будто сейчас моя человеческая сущность каким-то образом может пострадать. Армейский врач или кто другой, передо мной был просто человек, и для меня в тот момент не было ничего важнее, чем достучаться до него именно как до человека.
- Наша жизнь определяется множеством непредвидимых случайностей, - начал я, стараясь говорить как можно короче, - и каждый день мы вступаем в борьбу с неожиданностями и несчастьями, чтобы сохранить равновесие в этой жизни. Два года назад, по причинам как личным, так и философским, я решил больше не сопротивляться жизни. Не потому что хотел убить себя, нет - вы не должны так думать - а потому, что считал: если я отгорожусь от суеты и хаоса мира, то в конечном счете мне откроется его некая скрытая гармония, нечто такое, что поможет мне познать себя. Надо было принимать все, как оно есть, плыть по воле вселенских волн. Я не говорю, что смог до конца осуществить свой замысел, наоборот, произошел полный провал. Но провал не означает, что попытка была несостоятельной. Если бы мне предстояло умереть, то, наверное, я был бы более достоин смерти.
Далее путаница все нарастала. Речь становилась все нелепее и бессвязнее, и наконец я заметил, что врач меня уже не слушает. Он уставился в какую-то невидимую точку над моей головой, и в его глазах читалась смесь растерянности и жалости. Не знаю, долго ли продолжался мой монолог, чтобы психиатр понял: случай безнадежный, по-настоящему безнадежный, а не поддельное безумие, которое нужно разоблачить. "Довольно, дорогой мой, - сказал он наконец, оборвав меня на полуслове. - Кажется, я начинаю понимать". Пока он что-то писал в бланке, я молча сидел на стуле и меня бросало то в жар, то в холод. "Отнеси это начальнику. - Он подал мне бланк. - И скажи, пусть заходит следующий".
Я помню, как шел по коридору к кабинету начальника, зажав в руке бланк, и боролся с соблазном посмотреть, что там написано. Но мне постоянно чудилось, что за мной наблюдают изо всех щелей и наверняка есть такие, которые читают мои мысли. Начальник, здоровяк в форме и полным собранием медалей и орденов на груди, глянул на меня, оторвавшись от кипы бумаг на столе, и приглашающе махнул рукой. Я протянул ему записку психиатра. Прочтя ее, он тотчас расплылся в зубастой улыбке.
- Слава богу, - сказал он. - Ты спас меня от мороки. Дня два пришлось бы возиться. - Ничего больше не объясняя, он начал рвать какие-то бумаги, лежавшие на столе, и бросать их в корзину для мусора. Он был явно очень доволен. - Хорошо, что тебя признали непригодным и отсеяли. А то бы нам пришлось с тобой разбираться по полной программе. Ну а раз ты непригоден, то нам одной заботой меньше.
- Разбираться? - переспросил я.
- Да вот, видишь ли, все эти организации, в которых ты состоял… - Он почти не скрывал радости. - В армии нам не нужны всякие розовые "подрывники" и агитаторы, так? Из-за них проблемы с боевой дисциплиной.
Не помню точно, что за чем было потом, но некоторое время спустя я сидел в комнате вместе с другими непригодными. Наверное, нас было не меньше дюжины, и за всю мою жизнь вряд ли где-либо еще мне доводилось видеть столько ущербных людей в одном месте. Один парнишка с ужасными прыщами, расползшимися по всему лицу и спине, сидел в углу, весь дрожал и разговаривал сам с собой. У другого была сухая рука. Третий, под триста фунтов весом, стоял у стены и изображал губами фыркающие звуки, всякий раз после удачной попытки разражаясь громким хохотом, как какой-нибудь трудновоспитуемый семилетка. Здесь были страдающие кретинизмом, в общем, инвалиды - никому не нужные молодые люди. Я к тому времени был почти без сознания от усталости и ни с кем из них не заговаривал. Устроившись на стуле у двери, я закрыл глаза, а когда открыл их, передо мной стоял дежурный офицер и тряс меня за плечо, чтобы я проснулся. Он сказал, что я могу идти домой, все закончилось.
Я пошел к кафе напротив призывного пункта. День уже близился к закату. В кафе, как и обещал, меня ждал Циммер.
Вес я набирал быстро. Дней через десять после похода на призывной пункт я уже поправился, наверное, фунтов на двадцать и к концу месяца начал походить на себя прежнего. Циммер кормил меня на совесть, приносил и набивал холодильник огромным количеством всякой еды, а когда я уже достаточно окреп, чтобы выходить на улицу, мы стали ходить каждый веер в ближайший барчик, темный и тихий, вдали от оживленных улиц, и там пили пиво и смотрели бейсбол по телевизору. Телевизор показывал голубую траву, биты были дикого оранжевого цвета, а фигуры игроков, искаженные изображением, походили на клоунские, но все равно было приятно сидеть в тесной кабинке и говорить часами о том, что ждет нас впереди. Замечательное это было время, спокойное: короткая остановка перед тем, как снова двинуться в путь.
Именно тогда я начал кое-что узнавать о Китти By. Циммер восхищался ею и говорил о ней почти с восторгом. Однажды он даже заявил, что если бы уже не был влюблен в другую девушку, то потерял бы голову от Китти. Она была в его глазах почти совершенством, ни одна девушка не могла с ней сравниться, и если уж говорить начистоту, единственное, что его удивляет, это то, почему она так увлечена таким скучным субъектом, как я.
- Ну, ты скажешь - увлечена мной, - возражал я. - Просто у нее доброе сердце, вот и все. Она меня жалела и постаралась помочь. Так другие жалеют больных собак.
- Я видел ее каждый день, М. С. Изо дня в день, почти три недели подряд, пока мы тебя искали. Она беспрестанно говорила о тебе.
- Да ну тебя.
- Правда, я знаю, о чем говорю. Она безумно влюблена в тебя.
- Тогда почему она ко мне не заходит?
- Она занята. В Джуллиарде начались занятия, а потом, она еще работает на полставки.
- Не знал.
- Естественно, не знал. Потому что ты вообще ничего не знаешь. Валяешься в постели целыми днями, время от времени наведываешься в холодильник, читаешь книги. Изредка соизволишь помыть посуду. Как же тебе знать о чем бы то ни было?
- Я набираюсь сил. Вот еще чуть-чуть - и стану прежним, нормальным.
- Физически. Но твоему разуму предстоит еще немало потрудиться.
- О чем ты?
- О том, что надо смотреть на жизнь глубже. Тебе не хватает воображения…
- Я всегда считал, что и так перегибаю с этим палку. Теперь я стараюсь смотреть на жизнь более трезво, более практично.
- На себя - пожалуй, но на других людей - не надо. Как ты думаешь, почему Китти скрылась? Как ты думаешь, почему она больше не заходит навестить тебя?
- Потому что занята. Ты же сам сказал.
- Это лишь часть правды.
- Ты говоришь загадками, Дэвид.
- Я всего лишь пытаюсь вдолбить тебе, что в этой ситуации все не так просто, как ты думаешь.
- Ну ладно, тогда открой мне глаза на остальную правду.
- Она проявляет сдержанность.
- Ну, вот уж это слово к Китти никак не подходит. Она, пожалуй, самый импульсивный и открытый человек из всех, кого я знаю.
- Это так. Но ее открытость - маска, под которой скрывается удивительная сдержанность. Она по-настоящему целомудренна в выражении своих чувств.
- А знаешь ли ты, что она меня поцеловала в тот же день, когда мы познакомились? Я как раз собирался уходить, и тут она встала в дверях, обвила меня руками и крепко поцеловала в губы. Это вряд ли можно определить как сдержанность или целомудрие.
- Что, она тебя по-настоящему поцеловала?
- Еще бы. Это был необыкновенный поцелуй. Один из лучших, которые мне посчастливилось испытать.
- Вот видишь! Это подтверждает мои слова.
- Ничего это не подтверждает. Это был просто… ну, порыв, какие случаются…
- Нет. Китти знала, что делает. Она из тех, кто следует своим порывам, но и в этих порывах она верна своей натуре.
- Ну надо же, как ты в этом убежден.
- Поставь себя на ее место. Она влюбляется в тебя, она целует тебя в губы, она бросает все, чтобы пойти тебя искать. А что ты сделал для нее? Ничегошеньки. Именно ничегошеньки. Китти согласна с таким положением дел, и этим отличается от остальных. Только вдумайся, Фогг! Она спасает тебе жизнь, а ты ей - ничего. Она не ждет от тебя благодарности. Не рассчитывает даже на дружбу! Возможно, ей этого хотелось бы, но она об этом просить не будет. Она слишком уважает других, чтобы заставлять их делать то, чего те не хотят. Она открытая и порывистая, да, но в то же время скорее умрет, чем даст тебе понять, что она нуждается в тебе. Вот это и есть скромность. Она зашла довольно далеко, и теперь ей остается только ждать.
- Что ты хочешь сказать?
- Уж понимай как знаешь, Фогг. Следующий шаг за тобой.
Циммеру Китти рассказала, что ее отец был генералом Гоминьдана в дореволюционном Китае. Тогда, в тридцатых, он занимал пост мэра или военного коменданта Пекина. Хотя генерал By и принадлежал к ближайшему кругу Чан Кайши, он однажды спас жизнь Чжоу Эньлаю, дав ему скрыться из Пекина после того, как Чан Кайши заманил его в ловушку якобы для организации переговоров между Гоминьданом и коммунистами. Тем не менее генерал остался верен националистическому курсу и после революции перебрался на Тайвань вместе с другими сторонниками Чай Кайши. Семья у генерала By была огромная: жена, две официальные наложницы, пять или шесть детей и полный штат домашней прислуги. В феврале 1950 года у второй наложницы родилась дочь - Китти, а через год и четыре месяца генерала By назначили послом в Японии, и семья переехала в Токио. Несомненно, это был мудрый шаг со стороны Чан Кайши - осчастливить норовистого и дерзкого генерала таким важным постом, одновременно удалив из Тайбея, где сосредоточилась власть Гоминьдана. Генералу By было тогда далеко за шестьдесят, и роль деятельного помощника была ему уже не по силам.
Детство Китти прошло в Токио. Она училась в американских школах - отсюда безупречный английский, - и ей были предоставлены все привилегии, соответствующие ее положению: ее возили на Рождество в Соединенные Штаты, учили балету, предоставляли машины с личным шофером… И несмотря на все это, у Китти было одинокое и не очень счастливое детство. Она была на десять лет младше своей ближайшей по возрасту единокровной сестры, а один из братьев - банкир, живший в Швейцарии, - был старше Китти на целых тридцать лет. Более того, положение ее матери в семье мало чем отличалось от положения прислуги. Шестидесятичетырехлетняя жена генерала By и пятидесятидвухлетняя первая наложница завидовали молодости и красоте матери Китти и старались дать ей понять, что прав у нее не больше, чем у рабыни. Было похоже, рассказывала Циммеру Китти, будто она жила при дворе китайского императора, где соперники из свиты боролись за влияние на него, плетя тонкие интриги и заговоры и обмениваясь фальшивыми улыбками.
Сам генерал появлялся при дворе редко. Почти все свое время, свободное от отправления должностных обязанностей, он посвящал поискам взаимности у разных молодых женщин легкого поведения. Токио славился злачными заведениями, так что возможности для таких увеселений были неисчерпаемы. Наконец он завел постоянную любовницу, устроил ее в роскошных апартаментах и стал осыпать множеством щедрых подарков - нарядов и драгоценностей, он купил ей даже спортивный автомобиль. Правда, со временем, когда эти щедрости перестали подкрепляться мужской потенцией, любовница стала смотреть на сторону. Генерал пытался восстановить бывшую мужскую силу, но даже после болезненного и дорогостоящего лечения ему это не удалось. Однажды ночью генерал, зайдя к своей пассии без предупреждения, застал ее в объятиях молодого любовника. Последовавшая битва была ужасна: душераздирающие крики, пущенные в ход острые ногти, разодранная сорочка, залитая кровью… Пришел конец иллюзиям старого глупца. Генерал вернулся домой, повесил порванную сорочку посреди комнаты и прикрепил к ней листок бумаги, на котором написал дату события: 14 октября 1959. До конца своих дней он держал эту сорочку на том же месте, как память о своем разрушенном тщеславии.
Потом умерла мать Китти, правда, Циммер не уяснил, из-за чего. Генералу было тогда за восемьдесят, он стал полной развалиной, но все же, желая исполнить долг перед младшей дочерью, он настоял, чтобы ее определили в школу-интернат в США. Китти исполнилось всего четырнадцать, когда она попала в класс для новичков в частную школу в Массачусетсе. Проблем с подготовкой и языком не было, и она быстро освоилась, легко сойдясь с одноклассницами. Она брала уроки театрального мастерства и балета, много занималась и хорошо училась. Через четыре года, закончив школу, Китти решила в Японию не возвращаться. И на Тайвань тоже, и вообще никуда не уезжать. Америка стала для нее родной страной. Получив небольшое наследство после смерти отца, она смогла оплатить обучение в Джуллиарде и перебраться в Нью-Йорк. Она здесь уже год и учится на втором курсе.
- Ничего не напоминает? - спросил он, закончив рассказ.
- Напоминает? - удивился я. - Да я такой экзотики и не слышал, можно сказать, никогда.
- Экзотика - лишь на поверхности. Отбрось кое-что из китайского колорита, и получится почти такая же биография, как у еще одного моего знакомого. Ну конечно, плюс-минус кое-какие детали…
- А-а… Кажется, понял. Сироты в житейском море, что-то в этом роде?
- Именно.
Я помолчал, обдумывая то, о чем рассказал мне Циммер.
- Да, пожалуй, есть некоторое сходство, - сказал я наконец. - Но ты уверен, что все это правда?
- Наверняка утверждать не берусь. Но я уже хорошо знаком с ней, и если это окажется неправдой, то не знаю, что и сказать.
Я кивнул и глотнул еще пива. Уже гораздо позже, когда я лучше узнал Китти, я понял, что неправду она никогда не говорила.