Я любила ее гораздо больше, чем маму. Мама скоро ушла от нас, а меня оставила, бросила, как ненужного кутенка, потому что ее жених не хотел брать ее с ребенком. Она очень молодая еще была, моя мама, ей только двадцать второй год тогда пошел…
Однажды ночью я проснулась от маминого плача, она плакала и горько жаловалась… и я выслушала до конца все, что она говорила, – ты же знаешь, дети обычно просыпаются именно тогда, когда это меньше всего нужно. Я была совсем еще маленькая, но все же поняла совершенно отчетливо, о чем шла речь, и сердце мое чуть не разорвалось от страха, потому что я не знала, найдут ли они какой-нибудь выход. Но потом я успокоилась и уснула, потому что бабушка сказала, чтобы мама не тревожилась, оставила меня у нее и выходила бы себе замуж да жила бы счастливо, – и она поцеловала маму, и даже на колени к себе посадила на минутку, и мама сидела у нее на коленях – как сейчас вижу ее заплаканные глаза, длинные распущенные волосы. Для меня было как-то совершенно естественно, что бабушка держит ее на коленях – ведь мама ее дочь… А потом я заснула.
Бабушка понимала ее, но во мне осталась все-таки какая-то горечь, что-то такое, чего ребенок даже не может выразить словами: не годилось маме соглашаться, если ее брали только без меня, нужно было выбрать или дождаться такого мужа, который и меня принял бы вместе с нею. Знаешь, Цыганочка, с самого детства я готовлюсь к тому, чтобы стать мамой – чьей-нибудь мамой, неважно, будет ли этот ребенок моим собственным. И не только потому, что всегда любила тех, кто меньше меня, и мне никогда не надоедало укачивать соседских младенцев, но еще, я думаю, и из-за мамы тоже, из-за того, что она вот так поступилась мною, так могла отказаться от меня.
Наверное, странной была я девочкой, не правда ли, с этими короткими волосами да с мечтой стать когда-нибудь мамой. И еще с тайной о четырех феях, которые жили в нашем дворе, – о жасминовых кустах и бабушке…
Видишь, Цыганочка, я и без тебя знаю, что было!
Иногда я предпочла бы не помнить столько, а в другое время радуюсь этому, но больше радуюсь, чем печалюсь. Мне исполнилось двенадцать лет, когда умерла бабушка, и иногда мне хотелось бы начисто стереть этот день в памяти, но потом я беру себя в руки и думаю так: нельзя мне забыть, как и почему бабушка погибла, и она жила бы напрасно, если бы я позабыла о том, что с нею произошло. И вот иногда я сама себе рассказываю, повторяю про себя, как все было в тот последний день, когда я ее видела, теперь уж я не боюсь воспоминаний. Я не верю, Цыганочка, в то, что когда-то где-то каким-то образом еще увижу бабушку, я знаю, нигде уже нет ни тела ее, ни даже костей, но если я узнаю, что существует на свете что-то такое, на что она надеялась, о чем она думала, мечтала когда-то, то в голову мне приходит: все-таки она существует – существует в том, что прекрасно, в том, чего мы достигли…
Стояла осень, осень сорок четвертого года, чудесный теплый октябрь. За лето жасмин сильно разросся, а в нашей квартире жили чужие мужчина и женщина; они никогда не выходили на улицу и даже во двор, и о них ни в коем случае нельзя было никому рассказывать. Стояла непривычная, удивительно теплая осень, солнце пригревало. Я играла во дворе под кустами. Тетя Шаркань стирала тут же во дворе, но я с ней не поздоровалась, потому что бабушка за неделю до того, как у нас появились незнакомцы, страшно разругалась с тетей Шаркань, и теперь мы не разговаривали. Бабушка поссорилась с ней нарочно, все обдумав заранее, она разработала эту ссору, словно какой-нибудь военный план, а когда все вышло, как и было задумано, проплакала целый вечер, так что у нее даже распухли глаза.
Я знала, что у нас поселятся чужие люди, бабушка сказала мне об этом. Она всегда мне все рассказывала и вообще держалась со мной так, словно я была большая, но зато и спрашивала как со взрослой "Если ты проговоришься, мы все погибнем", – сказала она тогда, а я знала, что такое смерть, ведь в те дни непрестанно бомбили. Я только с ужасом потрясла головой в знак того, что никому не скажу, – я хотела жить, хотела, чтобы все были живы.
В то лето воздушные налеты участились. Под нашим домом не было подвала, приходилось бегать в общие укрытия. Если тревога случалась ночью, мы брали с собой свои жалкие пожитки и еще маленькую подушечку для меня. Я всякий раз засыпала у бабушки на коленях, только и помню, как меня вели из дому, потом домой, но вот что было в убежище, не помню – бабушка даже во время самых страшных налетов убаюкивала меня своими рассказами, и голос ее и весь ее облик были сильнее того, что творилось снаружи. По-настоящему я боялась, только когда воздушная тревога случалась днем, потому что тогда мне приходилось отправляться в убежище с Шарканями, – бабушка была на фабрике.
Незадолго до появления у нас тех двоих – им нужно было скрываться, иначе их убили бы – бабушка сказала, что поссорится с тетей Шаркань, так как тетя Шаркань то и дело забегает к нам, а ей не следует знать, что мы живем не одни. И не то, чтобы мы ей не доверяли, но только тетя Шаркань не могла не посудачить: иной раз такое выпалит, что и сама не рада. Словом, пришлось обидеть ее, чтобы она перестала наведываться к нам. Бабушке это было тяжело до слез – ведь тетя Шаркань всегда была добра к нам, но бабушка подбадривала себя тем, что потом, когда все будет позади, она вымолит у нее прощение. Тетя Шаркань простит, ведь она такая добрая, да потом ведь она и сама признается, что не может держать язык за зубами.
Но бабушке так и не привелось попросить у тети Шаркань прощения: о том, что произошло, вместо нее рассказала я, и у тети Шаркань слезы катились градом на ее всегда накрахмаленный снежно-белый передник; потом она притянула меня к себе и стала гладить по голове. Тетя Шаркань была ужасно религиозная и загробный мир представляла так, будто сидят там ангелы, поют, играют да поджидают, когда прилетят на своих крылышках добродетельные души. Она и тогда сказала, заливаясь слезами: "Там, на небе, уж и ждут ее, бедняжку, с превеликою музыкой…"
Я сидела с ней рядом измученная и не плакала – еще долго-долго не могла я оплакивать бабушку, – смотрела на ослепительный каменный пол их кухни с отпечатавшимися на нем грязными и такими унылыми следами моих башмаков и думала о том, что теперь у меня и в самом деле нет никого на белом свете и что все-таки я не верю в загробный мир, потому что, если б он был, бабушка каким-нибудь образом уже давным-давно вернулась бы за мной и не осталась бы там без меня, несмотря на самую красивую музыку.
Итак, они поссорились. Бабушка чем-то очень обидела тетю Шаркань, та, жестоко уязвленная, повернулась и вышла, а бабушка со слезами постелила постель, потом вытащила полки из чулана и, приладив к ним занавески, разделила комнату надвое, чтобы, если кто заявится, ничего не увидел, кроме передней ее половины. За занавеской положили мешок с соломой, и там поселились мужчина да женщина, из-за которых бабушка погибла. Когда напали на их след, она успела прибежать домой и выпустить их из комнаты: женщине удалось перескочить через невысокий забор и скрыться, мужчине – нет. Бабушка уйти уже не смогла. Когда она выбежала за порог, там стояли люди, явившиеся за ней.
Все произошло быстро, почти без слов.
Один из полицейских, указав на меня, спросил: "Ваш ребенок?" – "Соседки", – ответила бабушка и даже не взглянула на меня, а я стояла под кустом жасмина, слыша, как стучит кровь у меня в висках. Тетя Шаркань так и застыла над своим корытом – бабушка и на нее не посмотрела, – но я не плакала. Тетя Шаркань растерянно пробормотала что-то вроде того, что так, мол, и надо этой подлюге, в последнее время она словно помешалась, проснулась в ней, видать, прежняя барская спесь, а теперь кто знает, что натворила, украла, видать, вот ее и уводят, ну и что ж, поделом ей. У выхода бабушка обернулась и посмотрела на тетю Шаркань, и тетя Шаркань прочитала на ее лице что-то такое, отчего уронила рубаху, которую намыливала… и поднесла руку ко рту…
Вот ты и опечалилась…
Но я ведь сказала тебе, что она по-настоящему не умерла. Умирают только те, кто за всю свою жизнь ничего не сделал. А кто сделал не для себя, для других, для всех, тот остается жить. Вот и тетя Ева учила вас этому на уроках. Не помнишь?
Ну, испортилось твое веселое праздничное настроение, а ведь я хочу, чтобы ты радовалась. Радуйся, Цыганочка, потому что жизнь чудесна и солнце на небе такое, что его тепла хватит на всех. Да и нечего меня оплакивать, сиротой я не осталась – тетя Шаркань взяла меня к себе сестренкой к пятерым ее внукам, и стоило кому-нибудь косо посмотреть на меня, как она уж готова была в него вцепиться; о том, что я не родная ей, даже упоминать не рекомендовалось. А ты забыла уже, что той женщине удалось тогда скрыться?
После войны эта женщина пришла поглядеть, что сталось с бабушкой, а когда увидела меня одну на кухне у тети Шаркань и узнала, что произошло, забрала меня с собой – и это было так же естественно, как то, что бабушка поселила ее тогда у нас за перегородкой из чуланных полок. Сперва я плакала по тете Шаркань, не та женщина пообещала, что я буду учиться всему, чему только захочу, и она купит мне столько книг, сколько мне захочется, и я повеселела. Когда я переехала к ней и впервые осталась одна в моем новом доме, я отчетливо почувствовала, что все на свете как-то связано между собой: бабушка протянула кому-то руку помощи, этот человек помог мне, а в один прекрасный день и я, когда стану большая, помогу кому-нибудь, сделаю что-то ради других и тогда буду знать, что жила не напрасно, буду знать, зачем родилась на свет.
Ну-ка, покажи глаза! Все еще грустные? Погляди на Анико, видишь, какая она настойчивая. Если бы она так старалась на уроках! Но нет, Анико старается только когда ей нужно выпутаться из какой-нибудь неприятности. Видишь? Как бы ей хотелось бросить танцы, удрать домой, потому что она смертельно устала и все смеются над нею; но это ей не удается, потому что все они – и маленькая задира Цинеге, и Рэка, и Ютка Тоот, и Магда Секей – окружили ее стеной, крутят, вертят. Ох, как она, должно быть, измучена, эта Анико, она ведь так боится каждого лишнего движения – вот уж безобразная старуха получится из нее, если она не будет думать о мускулах, не займется каким-нибудь спортом. Жаль этого красивого белого парика, вон как он сбился весь! А у тебя красивое платье, Цыганочка. Из чего эта юбка? Покрывало какое-нибудь? На пианино лежит?
У меня тоже было пианино, когда я жила у той тети, что воспитала меня. И языкам она меня научила, и музыке, и спортом увлекла – обо всем позаботилась, что нужно человеку в жизни. Когда я окончила гимназию, она записала меня в университет. Я была еще совсем маленькой, когда поняла, что хочу быть учительницей. Ведь я так думала: если буду работать в школе, то у меня может быть столько детей, сколько душе угодно, по сорок-пятьдесят в каждом классе.
В университете я много работала, может быть, больше, чем другие. Просто я считала, что должна так подготовиться к своей будущей работе, чтобы никогда не пришлось краснеть в классе из-за пробелов в знаниях. Ну, и о том еще думала, что вот бабушка сколько знала всякой всячины, а между тем у нее даже не было настоящего образования. Училась я легко, с удовольствием, а когда поступила на работу, то на первые же заработанные деньги поехала разыскивать маму.
Не ласки мне не хватало – ее я получала от моей воспитательницы. Мне больше хотелось самой о ком-то заботиться, я чувствовала, что мама нуждается в помощи, и не ошиблась. Нашла я маму в провинции, она овдовела и жила одна, два моих сводных брата и сестра не заботились о ней, хотя все были хорошо устроены, они даже писем ей не писали.
Я пишу ей каждую неделю, потому что уже не сержусь на нее, давно не сержусь. Когда я думаю о ней, я и теперь вижу словно наяву, как она сидит в слабом свете лампы на коленях у бабушки, белокурые волосы ее распущены, и такая она трогательная, такая молодая, так мечтает о своем собственном доме… Но только теперь она мне уже как будто и не мать, а мой ребенок. Когда человек начинает заботиться о своих родителях, отношения в семье меняются. Я никогда не пишу ей ничего такого, что могло бы ее огорчить, а когда навещаю, то рассказываю только о чем-нибудь смешном. И о себе я говорю так, будто всегда живу легко, счастливо и весело – даже если по какой-нибудь причине живется мне совсем не легко, и не весело, и не счастливо… Сейчас она уже совсем седая, только взгляд прежний. Посмотри на меня, Цыганочка, вот такие глаза у моей мамы!
Но в остальном, в остальном я вылитая бабушка. Рост, форма рук, осанка – все-все она. Я знаю, какая она была в молодости, по фотографиям; а их было много: когда она вышла замуж, ее хозяин отослал ей все, что она оставила у них, и старые карточки тоже; на одной она сфотографирована вместе с хозяйской дочкой – девочкой с завитыми волосами и серьезными глазами: в руке у девочки кукла, на ногах – туфли с помпонами. Хозяин послал бабушке все платья и кольцо, которое она получила от них в день рождения, но она не захотела его взять, так же как и платья.
Дедушка тогда все честь по чести отослал обратно – платья, туфли и кольцо. Дедушка так ненавидел прежнего хозяина бабушки, что даже имя его запретил упоминать в своем доме. А обнаружив в свертке кольцо, он даже оземь хватил его – тоненькое золотое кольцо с рубином, изогнутое в виде змейки. "Пусть при себе держат свои семейные драгоценности, – сказал он бабушке. – Теперь твоя семья – это моя семья. Ты их рода, с этим уж ничего не поделаешь, но мою семью ты выбрала, за нее ты уже в ответе. А раз так, тогда долой все это барахло да семейные кольца!" Он разрешил бабушке оставить лишь кое-какие фотографии: ее собственные карточки, на них дедушка не сердился…
Ну, этого ты не увидела бы по моей руке, не так ли?
Посмотри-ка, Пали Тимар пригласил Рэку, и глаза у нее засияли, словно звезды. Как же это я не заметила, что этой глупышке Рэке нравится Пали Тимар!
VI
Кристи чувствует, что из разговора выпало нечто касающееся прошлого и, возможно, самое волнующее
Какой тихий, чистый и выразительный голос – певучий, даже когда он звучит вот так приглушенно! Маска сидит на приступочке, ниже, чем Кристи, устроившаяся на скамье, и сверху Кристи видит блестящие волосы Маски, изящный изгиб шеи. "Глагол, – думала она, – выражает действие предмета, то, что с предметом происходит, или его состояние; он имеет три времени: прошедшее, настоящее и будущее. В прошедшем времени действие закончилось, в настоящем – происходит сейчас, потом наступит будущее".
Прошлое – это то, что позади, то, с чем Кристи уже покончила. Но только чего-то в нем не хватает. Начала нынешнего учебного года. Когда они познакомились. Маска и об этом будет рассказывать?
Она всегда была иной, не такой, как все, кого Кристи знала, не похожей ни на кого ни внешне, ни по характеру. Ее быстрые решения и неожиданные поступки ставили в тупик и привлекали всех, кто ее видел. То, что она пришла, что это она под нейлоновой маской, не удивительно и даже, собственно говоря, характерно для нее: она никогда не оставляла их одних, принимала участие во всех играх, причем так, как нравится детям, – самозабвенно, не то что другие взрослые. Ее сразу должны были бы узнать все: в самом деле, кто другой пожертвует своим вечером ради того, чтобы смешаться с учениками, сглаживать любую назревающую неприятность, зашивать порванные гусарские штаны или учить Анико тому, как нужно подчиняться приказаниям.
Все это, конечно, в порядке вещей. Но почему она искала ее, Кристи?
А ведь она, несомненно, искала ее, искала долго, а когда, наконец, нашла и узнала, то оставила всех, уселась с ней рядом и вот говорит с ней.
И о чем говорит!
Она и на уроках так, но тогда она все объясняет, а это другое дело, потому что на уроках речь идет о незнакомых, об исторических фигурах, хотя и они к концу занятий оживают, – и всем вдруг становится видно, что у короля Матяша глаза навыкате, огромный нос, на голове маленькая домашняя корона, он ворчит, бурчит, смеется, он говорит: "Народ не оставляйте!" – и еще говорит: "Науки нужны!" А Кошут – белокурый, голубоглазый, в него даже мужчины влюбляются. Кошут волшебник, имя его покрыто славой…
Учителя обычно никогда не говорят о себе, разве вспомнят что-нибудь из своих школьных лет или расскажут о том, с каким трудом удавалось им когда-то найти место, какая исполненная борьбы юность выпала на их долю, а чаще всего твердят о том, какие плохие пошли нынче дети – попробовали бы, мол, они в старой школе так безобразничать.
Господи боже мой, на какие только вопросы не приходится отвечать ученикам! И сколько детей в семье, и сколько зарабатывает папа, и чей папа чем занимался до сорок второго года, посещает ли она уроки закона божьего; а в этом году заставили даже писать сочинения на тему "Моя биография".
И вот она – в самый первый раз в жизни! – слышит, как учительница рассказывает о себе.
Но почему? И если рассказывает, то почему именно здесь?
А может быть, тете Еве тоже легче вот так, под маской? Может быть, ей нужно сказать что-то такое…
Во рту у Кристи стало сухо.
Быть может, обе они хотят сказать друг другу одно и то же?
Может, то, о чем мечталось, сбудется?
Действие в прошедшем времени окончено. Тете Еве было двенадцать, когда в сорок четвертом году погибла ее бабушка, значит сейчас ей двадцать восемь, она ровно на тринадцать лет старше ее, Кристи, и ровно на двенадцать лет моложе папы.
Сейчас тетя Ева молчит, смотрит на бал. Прямо перед ними танцуют тетя Мими с тетей Агнеш Чатари. Обе так старательно отворачиваются, что становится ясно – это чтобы не смотреть на них. Конечно, они уже узнали тетю Еву, да сейчас и нетрудно угадать, что это она: тетя Ева обычно сидит так, всем здесь хорошо знакома эта поза, девочки даже подражать ей старались, как и всему, что делает тетя Ева. Тетя Мими идет за кофе, потом ловко пробирается сквозь толпу обратно, посмеивается, глаза ее сияют. Ей, должно быть, ужасно трудно держать что-нибудь в секрете, и потом тетя Мими – такая открытая душа, она всегда заранее всех предупреждает, когда беда еще только-только замаячит где-то. Тетя Мими очень любит детей.
Кофе она принесла не для себя, а для тети Евы. Протянула чашечку, каким-то неестественно высоким голосом проговорила: "Пей, малютка!" – потом не выдержала, расхохоталась и, взявши Чатари за руку, убежала. Обе хохотали теперь как пятиклассницы, звонко и не скрываясь.
Это лучший вечер в жизни Кристи!
Ева Медери маленькими глотками пила кофе и смотрела куда-то поверх головы Цыганочки. Она всегда тянулась и к Мими и к Агнеш Чатари, но сейчас ей особенно приятно было почувствовать, что о ней заботятся, думают, что они всегда и во всем вместе.