* * *
Репродукцию с картины Дега он подарил ей давно, еще во времена больших надежд. Виолетта предпочла бы, чтобы она изображала что-нибудь более веселое, а не эти унылые упражнения, которые и без того заполняли ее дни. Но это был подарок отца, и поэтому она повесила репродукцию у себя над головой, чтобы она всегда была поблизости и вместе с тем чтобы не смотреть на нее.
Смотрела Виолетта на противоположную стену, поверх столика с проигрывателем и пластинками. На совершенно голую стену, на которой можно увидеть все, что захочешь, особенно если лежать свернувшись калачиком, прикрыв глаза, и особенно если из проигрывателя доносится мелодия, под которую невольно рождаются видения. Теперь, оставшись одна в прибранной комнате, ты можешь позволить себе и видения.
Она подошла к проигрывателю, подняла крышку, поставила пластинку. Пластинка начиналась с танца шести лебедей из третьего действия, впрочем, это не имело значения, музыку балета Виолетта знала наизусть. Она включила проигрыватель, потом зажгла стоявшую рядом с ним настольную лампу. Кровать ее находилась в самом дальнем от окна темном углу комнаты. Но она зажгла лампу не для того, чтобы стало светлее, а для настроения. От розового абажура лампы на голой стене загоралось нежное розовое сияние, отличный фон для прекрасных видений.
Но от света, даже розового, увы, не становится теплей. Виолетта сняла с вешалки большую шаль, закуталась в нее, сбросила туфли и, улегшись на кровати, устало всматривалась в нежное сияние на стене и вслушивалась в свою любимую мелодию "Вальса невест". Всматривалась, но мираж не возникал. Если мираж рассеялся, он не появится тотчас же снова. Видение – все-таки не кино.
Может быть, ему мешал появиться и этот запах дешевого одеколона, который стоял в комнате даже сейчас, после того, как она ее проветрила. Одеколон Мими. Или Васко. Трудно упиваться красотой, вдыхая, словно в скверной парикмахерской, тяжелый запах "Табака".
Она давно привыкла к капризам своей напрасной погони за миражами, и разочарования уже не причиняли ей боли, а оставляли в душе лишь легкую горечь. И если сейчас горечь была сильнее, чем обычно, то причиной этому был отец. Придется признаться ему, что она ошиблась, что ей и не думали давать роли. Конечно, она преподнесет ему неприятную новость в лучшей из возможных упаковок. Она не любила лгать, тем более отцу, но когда это ложь утешительная…
Мираж не возникал, но, подчиняясь течению мелодии, она мало-помалу успокаивалась. Проигрыватель был, как всегда, включен на полную громкость, чтобы звуки обступали ее как можно плотнее, чтобы она глубже погружалась в потоки музыки. Глаза прикрыты – так лучше следить за развитием темы, представлять ее себе в движениях, цвете и формах, в смутных движениях неясных форм, потому что видение все еще не появлялось.
Видение не появлялось, зато объявились Мими и Таня. Они влетели в комнату, оживленно болтая, и тут же кинулись варить кофе, потому что принесли настоящий, а не тот, из бакалеи, пропахший мылом и салом.
– Ты скоро совсем рехнешься со своим проигрывателем, – крикнула ей Мими. – Сделай потише, разговаривать невозможно.
Она не сделала тише, а просто выключила его. Все равно их трескотня заглушила бы музыку. Повесила шаль, сняла с вешалки пальто.
– Куда это ты собралась? – спросила Мими. – Мы на тебя тоже варим.
– Пойду разомнусь перед репетицией.
– Господи, так и горит на работе! – воскликнула Таня. – Вот уж правду говорят…
Она осеклась и замолчала, встретив сердитый взгляд Мими.
"Говорят, что ты старательная дура", – закончила про себя фразу Виолетта, выходя на лестницу. Если тебе чего-то не могут простить, то именно твоего горения. Люди снисходительны к тому, кто походит на них и не старается стать лучше. Но если ты пытаешься быть выше других, то напрасно ждать симпатии с их стороны. Ведь они расценивают твое поведение однозначно, как стремление выделиться, хотя ты ничуть не лучше их.
Не было еще и четырех, а ноябрьский день так нахмурился, словно уже наступил вечер. Она шла своим обычным маршрутом по этим серым боковым улицам, которые не останавливали взгляда и ничем не отвлекали от мыслей. Пожалуй, лучше бы отвлекали. Что пользы перебирать одно и то же в уме и переливать из пустого в порожнее.
В артистической не было ни души. Она положила сумку возле гримерного столика, села на свое место и привычно устремила взгляд в зеркало на свое лицо. Хорошенькое, по мнению одних, и анемичное, почти бескровное, по мнению других, в общем, одно из тех лиц, о которых можно услышать противоположные суждения. Ей самой, однако, не нравилось в собственном лице то выражение боязливости, от которого она никак не могла избавиться. Детское выражение робости в твои почти тридцать лет… Может быть, все дело в глазах… этих больших, чуть испуганных глазах, которые когда-то, кажется, были голубыми, но с годами стали совсем серыми, будто она долго всматривалась во что-то очень светлое или очень далекое.
Лицо достаточно приятное, чтобы не считать себя уродиной, и достаточно неприметное, чтобы привлекать к себе чересчур большое внимание. В общем, мужчины не бегают за тобой. Незнакомые редко тебя замечают, а знакомые считают слишком холодной и не желают тратить силы на ухаживание. Хотя иногда кто-нибудь, за неимением лучшего, делает попытку, как этот нахал виолончелист, заговорить в столовой или пристать на улице.
Она наклонилась к сумке и принялась доставать одно за другим все свое снаряжение – черный купальник, трико телесного цвета, туфли… На дне осталась только коробочка с гримом и серая плюшевая собачка.
Виолетта кончала экзерсис, когда в зал влетела Таня:
– Маргарита! Быстро в кабинет директора! Вас с Мими вызывают…
Она побежала на верхний этаж как была – в купальнике, так же, как выбегала утром. Побежала с мыслью, что, вероятно, сейчас повторится утренняя история, и с робкой надеждой, что она не повторится. Мими уже ждала ее у дверей кабинета.
– Ты помалкивай… – предупредила она. – Предоставь мне вести переговоры… Если они вообще будут.
Виолетта только однажды, вскоре после своего прихода в театр, имела удовольствие или неудовольствие побывать в кабинете у начальства, и тогда обстановка показалась ей весьма торжественной. Сейчас же в смешанном свете догорающего дня и оранжевой люстры, распространявшей какой-то болезненный свет, кабинет с обшарпанной мебелью и потертым ковром показался ей довольно убогим.
Директор сидел за столом, откинувшись на спинку кресла и устремив задумчивый взгляд на оранжевую люстру. В прошлом певец, он давно потерял голос, но заботливо сохранял объем своего тучного тела и даже ухитрился несколько его увеличить. Как тенор он не сумел приобрести громкого имени, но как директор пользовался неплохой репутацией. Подчиненные говорили, что добра от него не дождешься, но и вреда он тоже не причинит.
Директор медленно перевел глаза с люстры на Мими и Виолетту, слегка кивнул, однако ничего не сказал, а глянул вправо, где на казенном кожаном диванчике расположился балетмейстер, тот самый сухарь, которого Мими считала своим смертельным врагом.
– Ну как, Мими, отменим "Лебединое озеро" или будем танцевать? – спросил смертельный враг.
Шутливая интонация, с которой были произнесены эти слова, явно противоречила хмурому выражению его лица. Этот сухой и неприветливый, несмотря на молодость, человек, на взгляд Мими и не только ее одной, был виноват во многом. Во-первых, он кончил балетное училище не как танцовщик, а как балетмейстер, и, следовательно, ему легко было командовать; во-вторых, он до того любил дисциплину и порядок, что распоряжался в театре, как в казарме; в-третьих, опасаясь, как бы с ним не стали фамильярничать, он относился ко всем так, что его иначе, как сухарем, назвать было нельзя, но главная его вина заключалась в том, что он считал Ольгу верхом совершенства.
– Как решите, так и будет, – дипломатично сказала Мими.
– Решить-то было бы просто, если б все билеты не были проданы и мы не ждали гостей, – кисло отозвался бывший тенор. – А теперь спектакль уже не отменишь.
– Не вижу причин его отменять, – сказал балетмейстер. – Если девочки, конечно, готовы на подвиг.
"Подвиг"… Он сказал это в насмешку. Ему спектакль представлялся не подвигом, а рутиной. Старая, столько раз обновлявшаяся, в основном слегка подмалеванными декорациями, постановка.
Не дождавшись ответа, сухарь объявил:
– Предлагаю разделить роль Ольги. Так вам будет легче. Ты, Мими – Одиллия, Виолетта – Одетта.
Девушки переглянулись, как бы советуясь. В больших светлых глазах Виолетты словно затаилась мольба. А может, и не мольба, может, просто глаза у нее смотрели мягко и как-то беспомощно,
– Зачем же делить роль? – спросила Мими.
– А почему бы ее не разделить? В конце концов, это ведь две разные роли.
– Да, но их всегда исполняет одна балерина.
– Ну, если ты думаешь, что потянешь всю роль… В его голосе звучала уступчивость.
– Я на это не претендую, – поспешила пояснить Мими. – Но думаю, что вы могли бы дать ее Виолетте.
– Ну, уж нет! – решительно покачал головой балетмейстер. – Это – нет. Нам сейчас не до экспериментов. Задача у вас и без того трудная.
Взгляды обеих снова встретились, как бы для совета. И Мими опять показалось, что глаза Виолетты смотрят на нее умоляюще.
– Тогда я возьму Одетту, – предложила Мими.
Сухарь смерил ее взглядом, в котором ясно читалось: "Ты что, в сестры милосердия записалась?" Но вслух произнес:
– Честно говоря, я не очень представляю тебя в этой трогательной роли. Зато ты достаточно агрессивна для Одиллии…
– Да, на словах…
Балетмейстер хотел, видно, что-то возразить, но промолчал.
– Из Виолетты выйдет чудесная Одиллия, – сказала Мими.
– По-моему, я достаточно хорошо знаю возможности и Виолетты, и твои, и всей труппы. Я ничего против Виолетты не имею… только она… с ее наивным видом…
– Наивным?… Да коварней и демоничней ее не найдешь, уверяю вас.
– Ты своими похвалами хоть кого угробишь, – пробубнил балетмейстер и взглянул на директора.
Тот только плечами пожал, дескать, дело твое.
– В крайнем случае можете поменяться партиями, – сказал сухарь словно бы про себя. – Ладно, решим на репетиции.
Он снова взглянул на директора. Тот опять пожал плечами.
– Да… можете поменяться, – повторил балетмейстер. – Я не возражаю.
Это прозвучало как "все равно один черт", но лицо Виолетты просияло. Мими ничего не сказала. И только когда они вышли из кабинета, заметила:
– Все-таки разделил Одетту – Одиллию. Выходит, мы с тобой вместе взятые – одна настоящая прима. Значит, каждая из нас – ровно полпримы. Прямо лопнуть можно… от гордости.
Но у Виолетты не было времени для подобных размышлений, она торопилась вниз, в проходную, звонить отцу.
Вахтер, покинув свой пост, болтал у двери с ответственным за противопожарную охрану.
– Папа, мне дали роль! – крикнула она дрожащим от ликования голосом, едва их соединили.
– Поздравляю!… – голос отца звучал так отчетливо, словно они разговаривали не по междугородному, а по городскому телефону. – Очень за тебя рад, моя девочка…
И тут только догадался спросить:
– А какую?
– Одиллии.
– Одиллии?… Но ведь это… это самая трудная роль!… Это же кульминация спектакля! Очень, очень рад…
– Как ты себя чувствуешь, папочка? – прервала она его.
– Мне лучше, дочка, я же тебе говорил. А теперь, после такого известия, мне станет совсем хорошо.
– Только не волнуйся…
– Конечно, не буду. Чего мне волноваться? Ты же знаешь, как я в тебя верю… Но все-таки после спектакля сразу же позвони…
Она, естественно, обещала позвонить сразу же после спектакля и снова умоляла его не волноваться, как будто это зависело от него, а он убеждал ее, что верит в нее, и разговор закончился традиционным "в добрый час".
В добрый час… Был час начала репетиции, но не "Лебединого озера", а текущего репертуара, балетных партий в "Князе Игоре", и Виолетта бегом бросилась наверх в зал.
* * *
Пока кончится репетиция, пока оденешься, пока отделаешься от Мими, Тани и Васко, которые хотят затащить тебя в кафе, – вот уже и стемнело.
Эти трое прямо жить не могут без кафе, пока не убьют там два-три часа, домой не возвращаются. Для Виолетты же это значило провести два-три часа наедине с видениями и музыкой, но сейчас она почти стеснялась признаться себе в этом. Она старалась избегать Мими, а Мими сегодня еще раз доказала, что она настоящая подруга. Хлопотала, чтобы ей досталась вся роль, а потом уступила главную из двух партий. Партию Черного лебедя. Партию, о которой Виолетта мечтала столько лет.
Она вышла из театра и тут же очутилась в обществе виолончелиста. Ну и настойчивый, однако.
– Мое приглашение выпить кофе с коньяком все еще в силе, – заверил он ее, идя вслед за ней.
Она, естественно, не ответила. Не хватало еще разговаривать с этим пошляком.
– Не подумайте, что я хочу вас напоить, – продолжал виолончелист. – А тем более приставать. Но вы одиноки, Я – тоже. Я хотел бы поговорить с вами о тоске одиночества… И, если можно, разогнать ее.
Не слушая его болтовни, она свернула за угол, на другую улицу, и он, как всегда, потащился за ней. Одна из трех безликих улиц ее ежедневного маршрута к дому была еще более безлика сейчас, в темноте, лишь кое-где освещенная тусклым светом желтых фонарей. Улица эта не отличалась от улиц любого другого города, и она шла по ней в сопровождении какого-то типа, о котором не знала ничего, кроме того, что он играет на виолончели и что он страшный нахал.
– Где вы видали такого дурака, как я? – спросил он вдруг. – И в моем-то возрасте! Разве то, что я столько дней за вами хожу, ничего вам не говорит?
Виолетта почти не видела его. И, может быть, именно потому, что не видела, она чувствовала – его присутствие как-то действует на нее. То ли потому, что от него веяло какой-то силой в сочетании с юношеским легкомыслием. То ли потому, что к ней давно не прикасался мужчина. Или потому, что в его голосе вдруг прозвучала какая-то нотка искренности.
– Я уже давно к вам присматриваюсь. Я даже расспрашивал о вас. Оставь ее, говорят, она не горячей мороженого. Но что мне делать, если это сильнее меня.
Он продолжал излагать предысторию своего увлечения, и Виолетта, пожалуй, начала его слушать, во всяком случае, когда она поняла, что прошла свой дом, было уже поздно.
– Вы влюблены? – услышала она вдруг свой собственный голос.
И вправду совсем теплый голос. Если б мороженое могло говорить, оно говорило бы, вероятно, точно так же.
– Ну… да… как бы глупо это ни звучало… – пробормотал он с неожиданным смущением.
Она была не настолько наивна, чтобы поверить и броситься ему на шею. Она, конечно, не верила и все-таки чувствовала, что в ней зашевелились какие-то смутные и тайные желания: а почему бы… один вечер… один-единственный вечер… сегодня или завтра… без обещаний и без повторения.
"Ладно, хватит! – сказала она себе. – Повернись и ступай домой!" Она не разыгрывала из себя недотрогу, но именно потому, что она не была недотрогой, она по опыту знала, что от подобных встреч не остается ничего, кроме неловкости и скуки. И, боясь уступить соблазну, она напомнила себе, что в таком белье, какое на ней сейчас, на свиданье не ходят.
– Значит, вы расспрашивали обо мне, – произнесла она задумчиво, когда они остановились возле какого-то (явно его) подъезда.
– Не поймите меня неправильно… Я интересовался не сплетнями, а вами, потому что думал о вас…
– А вам не сказали, чем вы рискуете? – спросила она.
– Кто мне должен был это сказать?
– Те, кого вы расспрашивали.
Здесь, у подъезда, под уличным фонарем, было достаточно светло, и она могла разглядеть его лицо и заметить легкую усмешку:
– И чем же я рискую?
– Своей свободой, – сухо осведомила она его.
И чтобы не оставалось никаких сомнений, добавила:
– Мне не нужен любовник. Мне нужен муж.
Он хотел показаться смелым и даже попытался удержать на лице улыбку, но был явно ошарашен.
– Вы один живете? – полюбопытствовала она, словно желая рассеять неловкость.
– С товарищем… Но он раньше двенадцати не вернется.
– Вы, значит, все предусмотрели.
– Иначе я не стал бы вас приглашать.
– А о том, что придется жениться, вы не подумали…
– Не издевайтесь надо мной, – пробормотал он неуверенно.
Она плавно, с легкостью, достойной балерины, повернулась к нему спиной. Но, уходя, бросила через плечо:
– Не играйте с огнем, молодой человек. И не приставайте к старым девам. Попадетесь какой-нибудь вроде меня… потом…
И пошла домой. Полный идиот. Как и все эти нахалы. Что ему стоило, разыгрывая роль влюбленного, сделать вид, что он даже готов жениться. Тогда она, возможно, поднялась бы в его квартиру, посмотреть, что же произойдет дальше. Но что бы дальше ни произошло, брак им не угрожает. Полный идиот.
В сущности, она не ощутила никакого влечения к этому идиоту, просто ей захотелось хоть чуточку тепла, какой-то отдушины после дневного напряжения. Тепла ей придется подождать, пока они купят обогреватель. А с отдушиной… можно повременить до завтра. Нет лучшей отдушины, чем упражнения.
Любовная идиллия посреди вечерней улицы продолжалась не бог весть как долго, и все же, едва она успела войти в комнату, как в нее влетели и те трое с бутылками и пакетами в руках.
– Фиалочка, включай телевизор, – крикнула Мими, проходя в нишу, чтобы выложить продукты.
– Зачем?
– И ты, вроде нас, забыла, что сегодня пятница, – сказал Васко, включая телевизор.
Да, верно, пятница, следовательно, программа советская, и должны показывать "Ромео и Джульетту". Обычно телевизор или работал для собственного удовольствия, потому что те трое болтали между собой, или же его вообще не включали, потому что Виолетта слушала пластинки, а Мими углублялась в очередной роман.
Но в этот вечер показывали балет с участием Плисецкой. Когда появилось изображение, оказалось, что спектакль уже начался, так что они не стали разворачивать пакеты, а уселись, где придется, и уставились на экран.
Когда спектакль кончился, они снова принялись болтать и накрывать на стол, поскольку собирались выпить. А потом наступил черед и самого выпивона, который ничем не отличался от вчерашнего и от всех прочих – колбаса, соленые огурчики и, конечно же, водка.
– Наша Марго, вероятно, ждала, что мы принесем виски, – заметил Васко, наполняя рюмки. – Но к русскому балету идет только русская водка.
– Для тебя, конечно, важнее балет, – сказала Таня.
– Э, нет. Балет важней для Марго. А мне дай выпить.
Марго, естественно, была опять же Виолетта. Васко окрестил ее так, чтобы не подражать Тане. Иногда он даже величал ее Марго Фонтейн – для краткости, как он сам пояснял.
Хотя у него не хватало смелости предпочесть балет водке, Васко был лучший или, вернее, единственный хороший танцовщик в их театре. На сцене он отличался уверенностью, силой и стремительностью прыжка, которые брались непонятно откуда, потому что в жизни он был скорее флегматичен, если не считать скандалов, которые он устраивал раза два в год и которые объяснялись скорее не темпераментом, а количеством выпитого.