Он был в общем славный парень, танцовщик с хорошей техникой, настоящий талант, но немного запущенный. Вероятно, оттого, что свыкся с мыслью, что он лучший и незаменимый. Он довольствовался тем, что получалось у него без особых усилий. Словом, что-то вроде Мими в штанах, только более одаренный. Более одаренный, но без особой веры в себя.
– Плохо не видеть вокруг себя вершин, – признавался он, когда на него находила хандра. – Равняться не на кого и стремиться не к чему. И сам становишься не вершиной, а кочкой на ровном месте.
Он прекрасно сознавал, что он средний артист, но ему не хватало воли подняться выше. Роста он тоже был среднего, но благодаря своей стройности и худобе казался высоким. У него было худое, бледное лицо с выпуклыми скулами, нос с горбинкой, и после того, как по телевизору показали "Дети райка", в городе начали сравнивать его с Жаном-Луи Барро, на что Васко снисходительно возражал, что гении походят друг на друга, и, точнее, не он похож на Жана-Луи Барро, а тот на него.
– Мой дурачок готов поверить, что он в самом деле Жан-Луи Барро, – говорила Мими.
Впрочем, все это было в прошлом, и сейчас разговор шел не о Васко, а о Плисецкой, и Мими развивала свои теории по этому поводу.
– В нашем деле, – говорила она, – ты или что-то великое, или великое ничто. Единственное мое утешение, что сила все же на нашей стороне…
– Что это за ваша сторона? – скептически спросил танцовщик.
– Тех, кто ничто. Как-никак, а нас большинство.
– Чепуха, – не согласилась с ней Таня. – Спектакль не делается одними примами.
– А кто говорит, что делается? – возразила Мими. – В балете нужен и фон. Как в математике нули. И все-таки обидно быть нулем.
– А что такое Ольга? – подхватил Васко, не потому, что не знал, что такое Ольга, но за отсутствием обогревателя хотел хоть чуточку подогреть атмосферу злостью.
– Она как раз самая несчастная. Она из тех, кому суждено висеть между небом и землей. Она нечто, только с большим минусом. Или, если хочешь, ничто с двумя плюсами: техникой и нахальством.
"Из тех, кому суждено висеть между небом и землей… Нет, Ольга не из них, – думала Виолетта. – Она не висит. Она удобно устроилась на хорошем месте. А если кто и висит между небом и землей, так это ты: ты не желаешь мириться с тем, что ты внизу, но не в силах достичь вершины. По крайней мере, пока это так. Будем надеяться, что только пока".
Она перестала следить за разговором и прислушалась к нему снова, только когда уловила, что они заговорили о ней.
– Из нас всех она одна счастливая, – произнес Васко.
– Потому что у нее есть великая цель… – подсказала Таня.
– Потому что она все еще верит в нее. Великая цель… У кого из нас ее не было… еще в школе… еще когда мы были мальчишками… И чем ты старше, тем она ясней. Только потом начинается обратный процесс: она становится все туманнее, теряется, исчезает… Пока в одно прекрасное утро не спохватишься: Ага! А где моя великая цель? В шкаф заглянешь, под кроватью пошаришь – нет ее!
– Положим, ты ее ищешь не под кроватью, а на дне бутылки, – уточнила Мими.
– Неважно где. Важно, что ее нет.
Они продолжали болтать в том же духе, а когда пошла вторая бутылка, разговор стал до того шумным, что Виолетта решила уединиться на кровати в своем углу.
Надо бы лечь. Надо бы уснуть. Завтра у тебя трудный день. Заснуть… под их крики… и с этими мыслями…
– Я вам не помешаю, если включу проигрыватель? – спросила она, воспользовавшись случайной паузой.
– Включай, пусть орет, – великодушно разрешил Васко.
– Нет, только чтоб не орал, – запротестовала Мими.
– Не мешай ребенку! – настаивал Васко. – Дети – наше будущее.
– А я о ребенке и забочусь, дурачок! Я уж не говорю про то, что от этой ее "Спящей красавицы" заснуть нельзя… Что на репетиции пианино бренчит, а вечером домой придешь, опять адажио и аллегро… Но ведь она рехнется с этим своим проигрывателем…
– И пусть рехнется! – заявил Васко. – Разве можно творить искусство, если ты немного не того?
Она тем временем включила проигрыватель, хотя и не слишком громко, и поставила не "Спящую красавицу", а ту пластинку, которую ей не удалось дослушать днем. После танца шести начиналась партия Черного лебедя. Ее партия. Это все еще звучало для нее невероятно: ее партия.
Она сняла с вешалки шаль, закуталась в нее и забралась на кровать, даже сквозь шаль ощущая холод стены. Взяв подушку, она сунула ее за спину. В понедельник надо наконец купить новую наволочку. Если ты Черный лебедь, это не значит, что ты должна спать на грязной наволочке.
Музыка была достаточно громкой, чтобы хоть отчасти заглушать голоса в другом конце комнаты. Абажур лампы отбрасывал нежный веер розового света на противоположную стену. И там в бледно-розовом сиянии проступали, сначала неясно, а потом все более явственно, бесплотные образы видения.
Это было все то же видение, которое явилось ей еще в детстве, еще в тот первый миг озарения. Правда, оно уже порядком потускнело – за столько лет даже видение может потускнеть, но она была привязана к нему, как к дорогой, хотя и выцветшей фотографии, – кое-где помятой, оттого что ты носила ее на груди у сердца, и кое-где размытой, оттого, что ты не раз плакала над ней.
И она всматривалась в розовое сияние на противоположной стене, следя за полетом незримых образов, а из проигрывателя доносились страстные мелодичные звуки адажио. Па-де-де. Ее танец. Танец Черного лебедя.
Суббота
Она долго блуждала неведомо где, встречала каких-то людей и то бог весть о чем спорила с ними, то убегала от них, но сейчас эта сумятица осталась позади и позабылась, и она очутилась в каком-то темном и глухом месте без всяких очертаний и измерений, в котором царил лишь мрак и могильный холод.
Она металась, пытаясь выбраться, найти выход, искала хоть какую-нибудь примету – строение или дерево, – по которой могла бы определить дорогу, потому что смутно припоминала, что когда-то прежде, давным-давно, она уже забредала в это темное место и как-то находила дорогу.
Где-то здесь есть выход, силилась припомнить она. Надо перебраться через ручей, за ним крутой подъем, этот невероятно крутой подъем, который только и может куда-то вывести, потому что (Виолетта только сейчас догадалась об этом) мрачное место было не чем иным, как дном пропасти. Надо лезть вверх, потому что в этом единственное спасение, на эту ужасно крутую гору, то поросшую кустарником и колючками, которые обступали тебя и тянули вниз, словно чьи-то сухие костлявые руки, то превращавшуюся в бесконечный серый обрыв, осыпающийся у тебя под ногами, когда ты из последних сил карабкаешься по нему в сером сумраке.
Она плутала в напрасных поисках по темному и холодному пространству, пока не заметила в полумраке перед собой строгий прямоугольник огромной двери. Ах, я у порога, догадалась она, вот почему это место показалось мне знакомым. И сделала несколько шагов к громадной двери – хотя прекрасно знала, что она наглухо закрыта, – напряженно соображая, как можно выйти отсюда, если дверь, как всегда, окажется заперта.
Дверь, конечно же, была заперта, это было ясно видно даже в полумраке и даже издали, и Виолетта беспомощно озиралась, думая о том, как бы найти кого-то, кто знал бы эти места и указал бы ей дорогу. И так же, как когда-то, то ли давным-давно, то ли совсем недавно, она с удивлением осознала, что совершенно одна в этой глуши перед дверью и даже отца с ней нет, и никак не могла понять, почему здесь нет ни его, ни кого-нибудь еще из тысяч других людей. Наверно, никто из этих других не хочет признаваться, что и он среди ждущих у порога. А может, те, другие, попрятались по темным углам подземелья, где она одна, худая, зябнущая, стояла, дрожа, в штопаном своем трико перед огромной, торжественной и неумолимой дверью.
Но ведь у этих дверей должно быть полно таких, как она, должна быть толкотня, как на вокзале, потому что если мало избранных, то званых много, и из этих многих и многих не видно никого. Но едва она сказала это себе, как поняла, что опять ошиблась. Рядом с ней вдруг возник отец, одетый в свой старый плащ, под которым он бережно, словно младенца, прижимал к себе футляр со скрипкой.
Не смог больше прятаться в темноте и наблюдать, как я стою здесь одна, подумала Виолетта. А отец наклонился к ней и доверительно зашептал, зашептал тихо и несвязно что-то вроде того, что нельзя дольше ждать: чем больше ждешь, тем труднее войти в эту дверь.
– Но ведь она заперта, – возразила Виолетта.
Вместо ответа отец схватил ее левой рукой, потому что правой прижимал к груди, как младенца, скрипку, и они вдвоем пошли, ступая медленно и с трудом, точно переходили глубокую реку, и когда они приблизились к двери, Виолетта с удивлением обнаружила, – странно, что она раньше не замечала этого, – что та слегка приоткрыта, и они оба скользнули в эту приоткрытую огромную дверь, чтобы вырваться из леденящего мрака и проникнуть в иной мир.
Но иной мир был бездной.
Бездна разверзлась тотчас же за дверью, и Виолетта с отцом стояли на самом краю скалы, а внизу зияла страшная тьма пропасти.
– Надо перепрыгнуть, – чуть слышно сказал отец.
Она глядела на него, скованная страхом, и не в силах была даже спросить: "Как?"
– Вот так, – объяснил отец, положив скрипку на скалу. – Вот так, как ты делаешь гран жете… Вот: эпольман круазе, пятая позиция, левая нога вперед…
"Левая? – мучительно колебалась она. – Какая из них? Ведь отец даже не знает, что у меня обе ноги левые".
Она замешкалась, но отец, недовольный ее нерешительностью, уже нетерпеливо подталкивал ее к бездне, и, сказав себе – будь что будет, она ринулась вперед, словно делала гран жете, но, едва оторвавшись от земли, ощутила, что всю ее сковал ужас, что тело ее вдруг стало свинцово-тяжелым и она стремглав летит вниз, в темноту и пустоту. В последний миг она ухватилась руками за край скалы, уперлась ногами в скользкий выступ и, обливаясь холодным потом, отчаянно забила туфлями, но не могла удержаться и покатилась вниз, пока не сорвалась со скалы и не рухнула в пропасть; и падала, падала, падала… до резкого толчка пробуждения.
Она и на этот раз проснулась, вздрагивая от только что пережитого ужаса, но, открыв глаза, с облегчением поняла, что темнота вокруг – мрак не пропасти, а комнаты. Только бы не оказалось, что она кричала во сне.
– Ты опять сегодня ночью кричала… – сказала на днях Мими. – Что с тобой во сне происходит? Режут тебя, что ли?…
– Я падаю…
– А, падаешь… Мне этот кошмар тоже иногда снился: летишь, летишь, раз и – падаешь. А ты старайся не летать. Если чувствуешь, что летишь, попытайся проснуться. Тогда не будешь падать.
Сейчас она лежала с закрытыми глазами, убеждая себя, что надо забыть дурной сон и заснуть снова, потому что завтра у нее тяжелый день. Все эти кошмары стали одолевать ее под влиянием разговоров с отцом. Она искала поддержки в советах отца, советах, которые он повторял годами, ободряя ее. Но странное дело, эти советы, продиктованные любовью и заботой, наносили ей душевные травмы. Со временем банальные слова обрели плоть и форму, превратились в кошмары – кошмары ожидания перед дверью, обрыва и бездны.
Ожидание перед дверью было адажио. И обрыв тоже. Адажио безысходности. А бездна была аллегро. Аллегро падения.
Лежа с закрытыми глазами и ожидая, когда придет сон, она повела разговор с отцом. Когда она разговаривала с ним так в полусне, он был откровеннее, но и строже, чем наяву. Достаточно строг, чтобы сказать ей без церемоний:
– Ты не совершила подвига.
– Я сделала все, что было в моих силах. Я совершила все, что могла.
– Дело не в том, все или не все, а в том, достаточно ли этого. Для подвига должен быть больше шаг. И выше подъем. Нет, ты не совершила подвига.
Наверное, начинало светать, потому что, когда она снова уснула, во сне тоже начало светать, а обрыв, дверь и бездна остались где-то далеко позади, она совсем забыла о них, и у нее, свободной от воспоминаний, не было прошлого, как у всех счастливых людей; и она шла легко и свободно по тропинке среди высоких трав и цветущих кустов, шла, охваченная радостным предчувствием, зная, что где-то вон там, где кончается тропинка, начинается голубой и ясный простор, голубой и теплый простор, в который она вступит, как в море света, и поплывет по течению теплых ветров, звучащих, словно музыка.
Внезапно какой-то громкий звук заставил ее вздрогнуть. Это была не музыка. Это был звон будильника.
Звон пронзительный и настойчивый, бесцеремонный, как действительность, и неотвратимый, как наступающий день. Не открывая глаз, Виолетта протянула руку к будильнику, звон прекратился, но голубизна полусна уже рассеялась. Она хотела вернуть ее хоть на миг, но сквозь прикрытые веки проникала не голубизна, а красновато-коричневая полутьма.
Шторы в больших осенних цветах задернуты. Мими еще спит. Слава богу. После таких вечеров, проведенных с Васко, Таней и водкой, Мими всегда спала допоздна или, вернее, пока ее не разбудят.
Виолетта откинула одеяло, встала и, поеживаясь, побежала в ванную. Хорошо хоть, что эта телефонная будка быстро нагревалась. Пустишь ненадолго горячий Душ, и в ванной уже жарко. Но Виолетта пустила воду чуть теплую, чтобы в колонке осталось и для Мими. Недостаток тепла можно возместить, растеревшись полотняной рукавичкой. Так даже полезней для здоровья.
Она вернулась в комнату и быстро оделась, чтобы холод не успел ее охватить. Белье было ледяное, и даже черный свитер не грел, а словно ждал, что ты его согреешь.
Она сварила кофе, не из купленного в бакалее, а из другого, и только потом принялась будить подругу:
– Мими, вставай… нам пора идти…
Сначала Мими не подавала никаких признаков жизни, потом что-то недовольно проворчала и, наконец, собравшись с силами, пробормотала:
– Иди…
И только когда Виолетта уже надевала пальто, подруга произнесла членораздельно:
– Если эта ведьма спросит про меня, скажи, что я больна…
Вряд ли эта ведьма спросит. Отметит ее отсутствие, и все. Она давно махнула на нее рукой.
Мими появилась на горизонте едва к концу обеда. Естественно, в компании Васко и Тани и посидев, как водится, в кафе. Вечный сонный круговорот – их комната, кафе, столовая и для разнообразия – театр, кафе, их комната и при наличии энной суммы денег в кармане – ресторан и бар.
Все трое уселись за стол, за которым Виолетта обедала в одиночестве, и Таня не удержалась, чтобы не сказать:
– Пламен опять явился со своей коровой.
Виолетта заметила Пламена и корову еще при входе в столовую, они кивнули друг другу, потому что, в сущности, они с Пламеном не ссорились и при встрече продолжали здороваться, а иногда и обмениваться двумя-тремя словами, вроде "как жизнь", "как дела". Потом она села спиной к ним, чтобы не смотреть на них и тем самым не смущать. Что касается ее самой, то она не видела причины смущаться и волноваться, для нее вся эта история была давно перевернутой страницей.
Историей, с которой давно покончено. Историей, на которой поставлена точка. И все же, попрощавшись с приятелями, которые остались доедать второе и компот, Виолетта по дороге домой рассеянно думала о том, знает ли Пламен, кто будет танцевать в завтрашнем спектакле, придет ли посмотреть на нее, и почувствовала, что ей хочется видеть его где-нибудь в третьем-четвертом ряду, откуда он сможет лучше оценить ее в этой роли. Она не собиралась утереть ему нос – когда-то давно отец сказал ей, что нет ничего глупее желания утереть кому-то нос, – но ей хотелось, чтобы Пламен понял, что она не просто упряма и самонадеянна, что с ним или без него она все же идет по своему пути и успехи на нем не редкость.
Пламен возглавлял в городском совете отдел культуры, так что имел какое-то касательство к балету в той же мере, что и к прочим видам искусства, а это был хоть и не бог весть какой духовный багаж, но все-таки кое-что. Как-то вечером Васко, изрядно выпивший и обозленный тем, что Пламен не обращает внимания на его приставания, крикнул:
– А что вы, чиновники, понимаете в искусстве, почему вы беретесь нами руководить?
– Ты имеешь в виду чиновников вообще или меня лично? – спросил Пламен.
– Положим, тебя.
– Тогда ошибаешься. Я могу играть на рояле собачий вальс, могу плясать хоро, могу даже петь, хотя и фальшиво.
– Хорошо, что сам признаешься.
– Да, и это мое единственное преимущество. Я хоть понимаю, в отличие от некоторых, что искусство – дело не простое и не за рюмкой им заниматься.
Тут Васко решил использовать в качестве дополнительного аргумента свой кулак, но поскольку действие происходило в ресторане, то от драки их удержали, и обошлось без скандала.
Пламен ничего о себе не воображал, хотя и был не так прост, как прикидывался, и работал добросовестно, ведь, как он сам выражался, если одни призваны творить искусство, то другие – перебирать бумаги, без которых в искусстве тоже не обойтись. Он был не из тех, кто любит совать свой нос куда не просят, он был чересчур спокойным, даже чуть сонливым, словом, ни нравом, ни внешностью не соответствовал своему жаркому имени. И когда однажды он подошел к столу, за которым сидела Виолетта, и попросил разрешения сесть, то совсем не походил на субъекта, собиравшегося занять не свое место, а просто на человека, который спешит пообедать и вернуться на работу.
Она мельком глянула на него, кивнула и снова склонилась к тарелке. Тогда она питалась в основном супом с фрикадельками, но выбирала из него одни фрикадельки – иначе растолстеешь. Она так боялась съесть лишнее, что вечно ходила полуголодная – ощущение, к которому в конце концов привыкаешь, особенно когда воодушевляешься мыслью, что лучше ходить голодной, чем с тяжестью в переполненном желудке. Впрочем, она не отличалась склонностью к полноте, чего нельзя было сказать о Пламене. Ему было едва за тридцать, а вес его, пожалуй, втрое превышал число лет, но при его высоком росте это не бросалось в глаза. У него было смуглое, приятное, серьезное лицо; эту серьезность ему в какой-то мере придавали очки в темной роговой оправе, и когда он сидел напротив нее, уткнувшись носом в тарелку, то совсем не походил на человека, настроенного пофлиртовать.
– Я вас видел позавчера в "Кармен", – проронил он все-таки между первым и вторым. – Мне понравилось.
На второе в этот день была телятина с картошкой, и Виолетта могла остаться совсем голодной, поскольку принципиально не ела картошку, а что до мяса, то много ли мяса дают в столовой.
"Мне понравилось". Он не уточнил, что именно ему понравилось – опера или ее танец. Не счел нужным представиться, промах с его стороны не такой уж большой. В этом городе люди, даже незнакомые, знали друг о друге, кто они и что они, и она тоже знала, что человек, сидевший за ее столом, какая-то шишка в горсовете.
– Очень приятно, – еле слышно проговорила она, отделяя два кусочка мяса от горки картофеля.
Этими фразами и ограничился весь их разговор. Ограничился бы, если б не случилось так, что они одновременно вышли из столовой, и если б уже на улице Пламен не посмотрел на часы и не предложил:
– Еще целых полчаса… У вас есть немного времени? Мы могли бы вместе выпить кофе.