А может, то, что она увидела, разъело ее ум, как ржавчина разъедает железо.
Старая сказка для детей была права: зрение не приносит счастья. Семь лет она училась верить, семи месяцев хватило, чтобы утратить веру во все на свете; теперь она и правду принимала за ложь, честность - за лицемерие, а справедливость - за обман.
Она покинула родителей и друзей и стала прятаться по темным углам; один раз ночевала на колокольне собора и открыла тайну Золотого Пса.
Наутро она встала посреди главной площади и во всеуслышание объявила о своем открытии. Но люди большей частью просто не обращали на нее внимания, одни смеялись, другие угрожали, самые добрые предостерегали. И никто ей не поверил. Она отступилась и пошла к людям-цветам на углу за ратушей; она попробовала жить, как они.
Но зрячий не может не видеть, и она невольно заговорила с ними о том, что видела. Но и тут никто не хотел об этом слышать, а если и слушал, то не воспринимал. Город прогнил и разложился, говорили они, ну и пусть себе гниет и разлагается. Что тебе нужно от жизни - всего лишь лоскут материи, чтобы прикрыть тело, да немного еды, чтобы насытиться; иди ко мне, я спою тебе песню и, если захочешь, лягу с тобой, так будет сегодня и завтра, а до послезавтра еще столько воды утечет.
Девушка сбежала от этой слепоты и попыталась прибиться к людям, жившим за городской стеной. Там пахло потом и нищетой, на столе одна миска на всех, вздутые от похлебки животы, жесткие постели, ночлег вповалку и затхлая вода из речки. Люди там, правда, приветливы и добры, но крайне невежественны, и девушка принялась их учить, однако они не захотели учиться, и однажды она вновь пробралась в город.
Дома ее встретили радостно, и отец, управляющий делами на фабрике гробов и кроватей, устроил празднество в ее честь; хуже всего было то, что праздник ей нравился, и она чувствовала себя счастливой. Ведь знала же, что из-за этого праздника каждому обитателю лачуг за городом досталось на одну ложку меньше похлебки из общей миски.
Тем не менее она была счастлива и радовалась празднику; однако на следующий день взобралась на башню собора, не желая больше разделять с городом его счастье.
Но там, наверху, выглянув из проема в стене, она отшатнулась в ужасе, и смерть презрительно ухмыльнулась ей в лицо, а она отползла в безопасное место, и ее вырвало от отвращения к себе самой.
В переулке Благородных Рыцарей жила женщина, к которой многие обращались за советом. Считалось, что она - живая история города, а некоторые добавляли - и его совесть, а посему ей ведомо их общее будущее - пусть не в деталях, а только в самом общем виде. И отцы города - конечно, втайне от всех - прислушивались к ее советам, так что мнение этой женщины - ее звали Александра Цезарея - влияло на все, что исходило из ратуши.
Кому по плечу крупные проблемы, тот наверняка не хуже смыслит и в мелких, полагали жители города и шли к Александре Цезарее со своими житейскими заботами и тайными тревогами; и она никогда не отказывала в совете при покупке дома или заключении брака, в случае измены или надвигающегося банкротства; она разбиралась и в философии - как в житейской, для простых людей, так и в мудреной, для ученых философов; знала толк в медицине и объяснялась с медиками на ученом, тарабарском языке, а для простых смертных находила понятные им слова утешения.
К ней-то в конце концов и обратилась девушка за советом и помощью, но скрыла, что зрячая, а сказала лишь, что ей хотелось бы - поскольку другого выхода нет - быть слепой, верующей и счастливой, как все. Александра Цезарея знала, что среди стеклянноглазых завелись люди, которые опять обрели зрение, правда какое-то иное, с помощью новых или перестроившихся органов чувств. В ратуше с большим неудовольствием встретили эту весть.
Поэтому она начала с общих рассуждений о том, что знание неспособно сделать человека счастливым и что прогресс подобен двуликому Янусу: он несет в себе и улучшение, и разрушение всего сущего. Потом просто, душевно и мудро объяснила, как человек сам становится причиной своего несчастья. Привела много примеров из отдаленного и недавнего прошлого, и, когда общие вопросы были таким образом выяснены, было уже легче перейти к частному и конкретному случаю.
Она сказала: "Дитя мое, твое несчастье в том, что ты себя уважаешь больше, чем общество".
Девушка взволнованно возразила: "Но как же я могу уважать это общество, когда..."
Александра Цезарея мягко перебила ее: "Прибереги свой пыл для другого случая, дитя. Ты просила у меня совета, вот он: переступи через свою гордость, иди в "Аладдин", ляг на спину, и пусть сто мужчин положат за это деньги на твои глаза".
"Не знаю, что я ей ответила, - продолжала девушка. - Может, и ничего; я только тупо глядела на нее, как глядят на страшное чудище, не в силах отвести глаз. Но седая и добрая женщина отнюдь не была похожа на чудище, наоборот, она жалела меня, и я понимала, что она права. Плюнь сто раз на зеркало, и оно ослепнет".
"Пойдем! - Крабат поднялся и потянул ее за собой к двери, через которую они сюда вошли. - Как тебя зовут?"
"Айку", - ответила она.
В том месте, где только что была дверь, теперь оказалась глухая стена. Никаких дверей вообще не было. Яркий огонь в камине вдруг начал дергаться и гаснуть, словно задыхаясь. Стало темно.
Крабат левой рукой прижал к себе девушку, держа в правой посох наизготовку - он мог послужить и шпагой, и дубиной.
В темноте раздался смех - сердечный и дружелюбный, может, лишь с легким налетом иронии.
Погасший было огонь вновь затеплился, потом запылал ярко, как прежде. За роскошно сервированным столом сидел нищий и разливал по бокалам вино.
"Приветствую вас, дорогие мои! Я голоден как волк, - обратился он к ним как ни в чем не бывало и только тут заметил, что они оба голые. - О, прошу прощения!"
Он стащил с себя платье и кинул его на пол, туда, где лежала одежда Крабата и горстка батиста девушки.
Крабат не двинулся с места, прикрывая собой Айку.
"Где мы находимся и что все это значит?" - спросил он.
"Мы находимся в замке, - дружелюбно пояснил нищий, накладывая себе еще теплый паштет из рябчика. - А значит все это, что тебя принимают в игру. Жалованье можешь назначить себе сам. - Он положил в рот большой кусок паштета. - И смотри, не продешеви, это повредит нашему общему делу. Кстати, твой друг Трубач будет главным капельмейстером".
"Ты же говорил, что замок пуст и мертв и только флаг..."
"Паштет восхитителен, и я настоятельно рекомендую воздать ему должное, а то я один все съем, - ответил нищий. - Ну а что до флага... Фигурально выражаясь, флаг - это я". Он заразительно рассмеялся, встал и приветственно поднял бокал. Его тень легла между ними и чуть сжалась там, где коснулась резной рукояти на палке Крабата.
Крабат схватился за саму палку, а рукоятью проткнул тень нищего. Но тень не сжалась, а лишь навернулась на палку.
Нищий растерянно пробормотал: "Что ты делаешь? Все наоборот!"
Крабат сорвал с палки тень и швырнул в огонь.
Нищий стоял, словно окаменев, и все еще держал в руке бокал с вином, а тень его, дергаясь и кривляясь, убегала от него к пляшущим языкам пламени; стулья и стол по-прежнему отбрасывали свою обычную тень. Нищий подошел к огню так близко, что остался совсем без тени.
"Ты безнадежно глуп, Крабат, - сказал он. - Я думал, ты умнее".
Крабат поднял с пола свою одежду и оглянулся: девушки не было.
Нищий язвительно ухмыльнулся. "Я найду свою тень, скорее, чем ты эту девушку".
Крабат вышел из комнаты через дверь, которая теперь оказалась на прежнем месте. Бассейн за нею представлял собой огромный и пустой зал - ни блеска воды, ни черного бархата на стенах, которым раньше была прикрыта и тяжелая стальная дверь. Стоило Крабату постучать, как дверь распахнулась, открывая доступ в ярко освещенный коридор. Вдоль стен тянулись полки с множеством ящичков, как в магазине перчаток, и из всех ящичков выскакивали зрячие глаза. Веселым хороводом окружили они Крабата, своего освободителя, и слились в единый живой, пульсирующий и светящийся поток, устремившийся в глубину коридора. В конце его была другая стальная дверь; сорванная с петель, она валялась посреди деревенского трактира.
Поток живой плазмы произвел там жуткий переполох: многие глаза нашли среди гостей своих настоящих владельцев, и те, внезапно прозрев, тыкались, как слепые в незнакомой и чуждой им действительности, не узнавая ни предметов, ни связи между ними, ни себя, ни других людей в их подлинном виде.
Дамочка в бумазее, оседлавшая Якуба Кушка и только что подскакивавшая на нем, весело распевая во весь голос и запустив одну руку в штаны пирата, теперь завопила, что Трубач сорвал с нее платье и изнасиловал; визжа и захлебываясь от злости, она вцепилась в одного из хорошо одетых молодых мужчин, приняв его за своего супруга, и стала требовать, чтобы он отомстил за ее и свою поруганную честь.
Ее настоящий супруг подрался с пиратом из-за того, что тот отхлебнул из его бокала. Пират, начисто позабыв про свое бухгалтерское достоинство, опрокинул стол, перепрыгнул через буфетную стойку и принялся оттуда обстреливать противника горячими клецками. Поскольку он попадал и в других, то скоро у него уже было больше противников, чем клецок, которые продолжали поступать в буфет из кухни, где все еще шло заведенным порядком.
Якуба Кушка зажали в угол молодые хлюпики, которые не столько жаждали намять бока ему, сколько помять бумазейную дамочку, и полагали, что кто намнет, тот и помнет. Но Кушк, прорвав окружение, одним прыжком перемахнул через стойку, встал рядом с пиратом, схватил бочонок с вином и принялся лить его прямо в глотки атакующих.
Теперь супруг бумазейной дамочки узнал жену по голосу, он увидел ее с дюжим молодцом, который уже пытался обратить ее ошибку себе на пользу; со столовым ножом в руке он продрался к парочке, схватил жену за волосы, а молодца за горло и завопил: "Ах ты сука! Ах ты кобель!" Кушк направил струю вина в его орущую пасть, усеянную золотыми коронками. Совсем рядом с ним, на ступеньке, где раньше сидела девушка, стоял Крабат, не шевелясь и не участвуя в общей сумятице; в диком хаосе зала он искал глазами платье цвета янтаря. Из-за спины Крабата, задыхаясь и хватая ртом воздух, вынырнул большеухий лорд, крики его преследователей уже доносились сюда из винного погребка. Молодой денди с красивым голосом узнал большеухого и бросил в него бутылкой, но тот ловко увернулся, и бутылка пришлась Крабату в висок.
Увидев, что друг зашатался и упал, Якуб Кушк выхватил из-за спины трубу и заиграл городской гимн. При первых же звуках весь трактир разом оцепенел и застыл в молчании, но уже через минуту рты как по команде раскрылись и все до единого запели: дамочка в бумазее и ее супруг, все еще сжимавший в кулаке тупой столовый нож, ушастый лорд и его преследователи, буфетчик с дневной выручкой в кармане и бухгалтер-пират, бродяги и шлюхи, пьяные и трезвые.
Якуб Кушк стер красную жижу с лица Крабата - она оказалась вином, - взвалил его самого на спину и, пройдя со своей ношей через винные погребки, кафе, караван-сарай, чайный домик и бар мимо широко распахнутых ртов, истово исполняющих гимн, добрался до узкой и низенькой дверцы: он вынес друга из трактира и за пределы города.
Во время пения гимна из пустого коридора со стеллажами для глаз в пивной зал вошел нищий. Ни слова не говоря, поставил он на буфетную стойку золотую чашу, И гости, не прерывая пения, один за другим торжественно и чинно подходили к чаше и опускали в нее свои глаза.
Закончив гимн, они опять запели с начала и повторяли его до тех пор, пока не осталось ни одного зрячего. И ни одного недовольного.
Глава 7
В день вручения премии погода выдалась сырая и пасмурная. Холодный норд-ост с моря сильными порывами набрасывался на город. Собралась огромная толпа. Какая-то журналистка с телевидения споткнулась о кабель и сломала руку. Она плакала, и крупные слезы капали прямо в микрофон. Король слегка простудился накануне и слышал, вероятно, чуть хуже, чем обычно, но был приветлив, любезен и внимателен, как всегда.
Все было как всегда, и все было где-то вне его сознания или, вернее, вне происходящего и не имело к нему никакого отношения. Он где-то стоял, но не чувствовал под ногами пола, потом сидел, но не ощущал деревянного резного кресла, наблюдал за церемониалом и слышал речи; все это было и рядом, и в то же время не здесь. "Здесь" означало, вероятно, за неощутимо тонкой стеной. Он понял, что стена эта перестала быть для него преградой, он мог находиться здесь или там, но "здесь" и "там" менялись местами, играли с ним в прятки. Или же это его мозг играл с ними в прятки, не разобрать. Его обрадовало, что Линдон Хоулинг приехал специально, чтобы произнести в его честь хвалебную речь, но радость длилась минуты две, от силы пять, а потом все снова застлало дымкой, словно кто-то нарочно возводил вокруг него искусственную стену тумана. Он хотел порадоваться хотя бы предстоящей ночи с Айку; он надеялся провести с ней все ночи и все дни, но за стеной тумана не было Айку, а был Донат. Антон Донат, который сказал: я, рабочий, а может, и я, министр, этого тоже было не разобрать. Я сказал: я - это просто я. Донат усмехнулся, улыбка получилась кривая и сердечная - избавиться от кривизны ему так и не удалось, а сердечность достигается волевым усилием в точном соответствии с указом или постановлением. Или же - с теми двумя ступенями некой воображаемой лестницы, которые отделяют его, стоящего наверху, от меня, находящегося внизу; но для Антона Доната нет ничего реальнее этой лестницы, ее ступени не ведут ни к какой цели, они сами - и цель, и достижение, и свершение. Но и они реальны лишь относительно: я - тот-то, но ни в коем случае не я - просто я.
Я встретился с ним случайно в толпе, спускавшейся по лестнице кинотеатра; это было еще в ту пору, когда я только начал заниматься генетикой, а мушка дрозофила была предана анафеме. Фильм назывался "Великая сила" и повествовал о двух генетиках: один экспериментировал с дрозофилами, другой вывел более яйценоскую пароду кур. Донат спросил - мне казалось, просто так, как спрашивают знакомого, встретив его в кино, - понравился ли мне фильм. Актеры великолепные, фильм никудышный, ответил я и распрощался: я спешил на свидание с девушкой. Она пришла после вечерней смены на текстильной фабрике, мы встретились в маленькой закусочной, в этот час набитой битком. Едва мы уселись за столик, как появился Донат, теперь уже в кожаной куртке и мотоциклетном шлеме; он стоял в дверях и искал меня глазами. Привет, бросил он девушке, а мне сказал, что хотел бы еще кое о чем спросить - из чистой любознательности. Почему я считаю этот фильм никудышным? Я ответил, что противопоставлять генетика куроводу и взвешивать обоих на весах куроводства - примерно то же самое, что сравнивать Репина с маляром, считая критерием количество квадратных метров, которые каждый из них покрыл краской.
Тут Донат поднялся на ступеньку выше, и губы его сами собой сложились в улыбку превосходства, я, рабочий, довольствуюсь курятиной и яйцами, а тебе, интеллигенту, подавай тонкий деликатес - дрозофилу под маслом и уксусом. Потом взобрался еще на одну ступеньку выше - или даже на целый пролет лестницы - и с улыбкой снисходительного торжества добавил как бы между прочим, что великий вождь очень одобрительно отозвался о фильме и наградил его авторов премией своего имени. Донат взирал на меня со своей высоты так, словно я был дрозофилой, а он - недремлющим оком вождя.
Великого вождя давно не было в живых. Теперь Донат выступал не так, словно и ноги его были ногами вождя, он скромно вышел из тумана и сказал: я все знаю. Он и впрямь знал, и Ян Сербин не удивился этому. Для начала Донат осведомился о его самочувствии - внимательно, по привычке чуть наклонив голову, вправо (случалось, он и сам отпускал шутку по поводу этой привычки), потом похвалил Сербина: "Ты как ученый на высоте, молодцом, молодцом. Ну, теперь-то мы наведем в мире порядок".
"Как это?" - спросил Ян Сербин. Он все еще сидел в Голубом зале, король как раз произносил тост, снизу, из Красного зала, доносился шум, там собрались студенты; лауреаты этого года единодушно решили, что речь перед ними должен держать Сербин.
"Тем, что изменим людей, - ответил Донат. - Мы теперь - то самое бытие, которое определяет сознание". Было ясно, что он имеет в виду себя и кристаллы Сербина.
Ян Сербин хотел было спросить, собирается ли он, изменяя людей, измениться и сам, но тут король поднялся, внизу хором запели студенты, и Сербин вместе со всеми вышел из зала на широкую каменную лестницу. "Скажи им что-нибудь забавное", - шепнул ему Линдон Хоулинг.
Самое забавное, что я мог бы сказать, это повторить общеизвестное: знание - сила. В мире нет шутки забавнее этой. Когда я был на третьем семестре, сила сказала мне: молись на меня, и тебе откроется царство духа.
Я поехал домой. Там на краю поля стоит моровой столб - цоколь из местного гранита, на нем круглая, сужающаяся кверху колонна из красного шведского порфира, занесенного туда ледником вместе с обломками других горных пород, из которых состоит наш холм, а вверху - куб из гнейса. На четырех гранях куба вырезаны четыре тревоги или четыре надежды: Святой Георгий, пронзающий дракона, Святой Себастьян, подставляющий себя под стрелы, Святая Дева Мария, приносящая миру Спасителя, и Святая Троица, прочно и уверенно держащая в руках шарик-землю. Моровой столб восходит к тем временам, когда чума только разъедала человеческую плоть, но еще не умела сжигать ее в печах и когда еще была уверенность, что она косит не всех подряд, а отсчитывает - ене, бене, раба - и кое-кого оставляет в живых.
Я пошел взглянуть на моровой столб; он немного накренился в сторону поля, - может, от старости, а может, и оттого, что почву вспахали слишком глубоко и слишком близко к нему, и Святая Дева, приносящая миру Спасителя, наклонилась к земле, а дракон Святого Георгия поднялся к небу. Когда столб рухнет, дракон окажется наверху, а копье Святого Георгия-победоносца уже выкрошилось от ветра и непогоды. Вверх по столбу полз черный жук в красную крапинку; он легко преодолел цоколь из шероховатого гранита и теперь тщетно пытался вскарабкаться по гладкому порфиру, все время соскальзывая вниз. Я следил глазами за жуком, не оставлявшим своих попыток, и в моем мозгу возник образ гладкой стены, для того и созданной, чтобы ползучие твари не могли подняться по ней вверх. Образ этот, как и всякий плод воображения, - всего лишь слепок с действительности, верный или нет, но порождающий все новые и новые образы, пока не явится последний, в виде старой липы, черной на черном фоне, с которого любая мысль соскальзывает, как с гладкой стены антивремени и антипространства. Этот последний, непостижимый разумом образ, однако, вполне реален, хоть и имеет длинную вереницу нереальных прообразов Конца, и ложны те границы, в которые мы пытаемся его втиснуть, как ложны и наши попытки представить не пройденный нами остаток вполне конечного пути как бесконечность.
Я представил себе силу в образе головы Медузы: мы либо смотрим ей в лицо и обращаемся в камень, либо закрываем глаза руками и становимся червями на своем собственном теле. Но ведь Персей с помощью головы Горгоны спасся сам и спас Андромеду, и Андромеда родила ему четырех сыновей. У кого искать ответа?