Мёртвое море памяти - Елена Кузьмичёва 11 стр.


– Что-то сломалось во мне. Я перестал понимать людей. – Однажды сказал он, рассеянно глядя в окно, и глядел все тем же взглядом, каким глядел тогда, когда я впервые его увидел.

– С чего ты взял?

– Вот, знаешь ты мою соседку, хрупкую, белокурую женщину? – я кивнул, – Что ты скажешь о ней?

– Она кажется мне легкомысленной, болтливой. Думаю, она тщательно следит за собой, за последние полгода она стала заметно стройнее. И эта прическа. Не сомневаюсь, что она каждый месяц покупает себе глянцевый журнал и жадно проглатывает его за завтраком. Никогда не видел её с мужчиной, – должно быть, у её жизни какой-то другой смысл. Наверное, карьера. Что ещё?

– Когда я вчера поднимался по лестнице, она шла впереди меня, и вдруг, бросив пакеты, опустилась на пол, зажмурив глаза. Когда я подошел к ней и взял за плечи, чтобы помочь подняться, она закричала. Я отдернул руки. Она пробормотала: "Домой". Туда я отнес её на руках, ключ висел у неё на шее, как петля. Полупустые комнаты пропахли лекарствами. В хаотическом беспорядке валялись рецепты, инструкции, пустые упаковки из-под таблеток. Она быстро проглотила какую-то таблетку и взглянула на меня. Я молчал. Она сказала, что у неё рак. От этого она худеет. У неё на голове парик, мы оба ненаблюдательно думали, что она каждый день аккуратно укладывает волосы. Ты замечал, что у неё нет ресниц? Брови нарисованы косметическим карандашом, – я заметил это, когда наклонился к ней на лестнице. В комнате почти нет мебели. Спит она на полу, в углу я увидел одеяло и подушки.

– Ты говорил с ней?

– Да, в конце концов, я заговорил. У неё на подоконнике стояла стеклянная банка, а в ней – огромная бабочка с распахнутыми, широкими сиреневыми крыльями. Я не удержался и спросил про неё. Она не сказала, как называется эта бабочка. Она оказалась мертвой. Однажды она закрыла банку не той крышкой – где не было отверстий для воздуха – и бабочка задохнулась. У неё нет работы. Она живет между домом и больницей, деньги берет у родителей. Ей всего лишь девятнадцать лет. Уже семь лет она живет только для того, чтобы выжить. Я не понимаю. Зачем?

– Может быть, она верит, что наступит день выздоровления?

– Я думаю, что она просто не может убить себя, и ждет, когда, наконец, болезнь принесет ей смерть. Но болезнь не спешит… – Безжизненно, обреченно проговорил он.

– Ты не прав, – возразил тогда я, – легко каждый раз говорить о смерти, как о приятной бесконечности, пока ты здоров. Для неё же важны даже не часы – минуты – жизни, каждая из которых может стать последней. Думаешь, жизнь кажется ей бессмысленной? А как же Шопенгауэр – как же волнения и заботы, которые всегда держат человека в необходимом эмоциональном напряжении? Вся трагическая сущность жизни сосредоточилась в этой девушке.

– Но она не живет. Её жизнь пуста.

– Думаешь, от того, что ты читаешь книги, твоя жизнь наполняется смыслом? Как бы ни так. Ты только читаешь чужие мысли, усваиваешь их, проживаешь чужие жизни. Размышляешь о жизни – но в сущности, лишь об абстракции, которую принимаешь за единственно возможный жизненный план. Следуя за твоей мыслью, всех больных нужно сжигать в газовой камере. Её жизнь – борьба. Разве борьба не достойна жизни? Она живее всех на свете книг.

– Впрочем, всё верно. – Он слишком легко уступил. Подозреваю, что половину сказанного мной он просто не слышал, – но я бы не смог так. Сгнивать заживо… – Он поморщился.

Время от времени он стал разговаривать с людьми, пытаясь проникнуть в их судьбы. Но никто не был ему близок. Большинство их убеждений ничтожны, – говорил он мне, а я ждал, когда он перестанет искать этой ненужной близости к каждому, пытаясь, вглядываясь в жизни, увидеть всеобщую, глубинную суть мира. Он хотел понять жизнь, найти в ней смысловую опору, – но витал в своем собственном воздухе, которым никто, кроме разве что меня, не умел дышать. А потом он пропал. И – пустота, кромешные сумерки чувства вины. Болезненное чувство утраты приходит только тогда, когда, внезапно преодолев тьму слепоты, замечаешь на месте, казалось бы, неизменного компонента жизни неожиданную пустоту. Утратив Тимура давным-давно, я осознал это, только когда вернулся домой, оставив университет.

Страница 39
На вокзале

Теперь мне не осталось ничего, кроме памяти. Начать новую жизнь я не мог. Было немыслимо представить, что один из этих мелькающих мимо городов может стать моим. Что в каком-то из них я смогу найти людей, которые меня поймут и которых смогу понять я. Эти города были только грудой бесполезных тел, бетона и металла. Ничто не оживляло их бесконечную серость, их бескрайнюю чуждость мне.

Однажды, едва выйдя из вагона, я решил поехать дальше и купил себе билет на ближайший поезд. Мне нравилось пренебрегать целыми городами, уноситься прочь, терять себя в расстояниях, слепить себе глаза бегущей строкой пейзажей за окном и от этого ощущать сладкую иллюзию движения. И бездействовать, жить одной только мыслью, полетом фантазии, чужими рассказами.

В голове часто рождались прекрасные образы разрушения – картины смерти вещей и торжества всего осмысленного, неудержимо живого. Идя по асфальту, я представлял, как у моих ног появляется трещина в земле и проникает всё глубже, уносит всё дальше ту часть мира, от которой меня секунду назад отделял один только шаг. Сидя на вокзале, я представлял, как с сидений исчезают люди, становится пусто и гулко звучит голос в полукруглой зале. Мелкие трещинки бегут по стеклам, измельчаясь до тех пор, пока не слетит вниз прозрачная пыль. Кирпичи осыпаются. Сквозь пол стремительно прорастают деревья, широко раскинув ветви, птицы взлетают, и под воздушными взмахами их крыльев падают крыши и стены, и вместе с ними я лечу куда-то ввысь.

На вокзале я читал Франца Кафку. Как будто занесенный снегом, я перестал ждать, что когда-нибудь мою жизнь отогреет солнце. Жизнь оставила меня, как оставляют умирать в тайге больную собаку из упряжки. Что? Это я оставил свою жизнь, как ничтожную цепь событий, не претендующих ни на что, кроме забвения? Но даже забвение не было мне дано. Да и на что? Чтобы заново прожить те же слова, идейный голод, перешагнув грань абсурда, побеждать его обреченным Сизифом?

Нет же, я был глуп, когда мечтал о забвении. Нужно всё помнить, чтобы повторно не упасть в эту грязь, в уродливый быт посредственности, которая не оставляет ничего, опустошает до дна, и зарывает в чёрную землю забытья, по которой другие так безупречно вышагивают марши, над которой поют песни. Вся грязь мира сгущается, а под землей – груда костей, их втаптывают всё глубже. Ничего нет. Врата Закона остаются закрытыми. В них нельзя войти, – так говорят искателю закона. Прождав всю жизнь, он спросил: Но почему, скажите, для кого же эти ворота? Для тебя, отвечает скупо привратник, и странник падает замертво. Это всё гений Франца Кафки, обреченный парить над могилами маленьких людей, не дает покоя моим мыслям, произведения, которые должны были быть сожжены, – но остались – чтобы заполнять пустоту чужих жизней.

Всё написанное должно быть сожжено. Я убежден в этом сегодня – как никогда прежде. Все пустоты должны зиять черными дырами на ничтожных, пущенных по ветру жизнях, чтобы каждый заглянул в эту бездну – и отшатнулся. Чтобы каждый, внезапно осмелев, шагнул к Вратам Закона, или навсегда ушел прочь. К чему бессмысленные, медленные ожидания? Бездеятельная тоска, бездейственный сон, пробудиться от которого помогают лишь предсмертные крики, мертвые животные и твари, которые готовы ударить по лицу каждого, кто помешает им выйти из автобуса. Обстоятельства смыкаются, тяжелым сводом заслоняют небо жизни, которого я так хотел достичь, но – не смог, убежал.

Вернуться? Окунуться в заботы каждого дня, решать мелкие проблемы, как будто это дело всей моей жизни? Спасать воспоминания, возвращаться к близким. Избитая подсознанием мысль, что ежедневно приходит в сон лицами друзей, лицом Аллы, родителями, что в тягостном кошмаре простирают руки к моему лицу. Вернись, – просят они. Но я не двигаюсь с места. Всё это сон, пустое. Меня никто не ждет, пока я размышлял о том, что устал ждать новой жизни, новая жизнь уже наступила – случайные прохожие, автобусы, полные до кончика пальто, застрявшего между захлопнувшимися дверцами, и память, что терзает чувства деталями, накрывает мысли тяжелой, все стирающей волной.

Я бросил на пол игральный кубик, выпало пять. Я пнул его, и он покатился под пустыми рядами кресел. Обстоятельства подбрасывают игральный кубик моей жизни, вновь и вновь, но они больше не властны над моими мыслями, факты пусты, я не помню, где был вчера, с кем разговаривал в подземном переходе, а ведь я точно знаю, что говорил с кем-то. Только теперь это не важно. Куполом памяти я защитил себя от жизни, повторяя уже прожитое вновь и вновь, безропотно толкая камень в гору.

Я скрылся под страницами книг, отсеивая сквозь чужие мысли свои собственные. Я скрылся от людей, но иные из них бестелесно витают вокруг меня – и я порой задаюсь вопросом, какой смысл видеть человека, касаться его тела, слышать его голос, если он и без того звучит во мне, ещё полнозвучней и чище, чем если бы человек стоял рядом со мной. Жить слепо ко всему внешнему, рассекать беззвучие собственным голосом, быть непонятым – но не стремиться к пониманию. Понимание невозможно – говорит мне чей-то голос, я стою посреди шумной городской толпы и не могу разобрать, чей голос говорит со мной, но мне кажется, это и есть тот единственный, кто может меня понять. Алла? Толпа сгущается вокруг меня, чужие подступают ко мне телами, ватные, безвольные руки слепо тянутся ко мне, и тут же во мне умирают, изжив себя до последней капли.

Исчезните, – прошу я. Исчезните, – кричу им я.

Страница 40
Безукоризненная случайность и чертополоховое поле

Строки проплывали перед глазами, запоминаясь побуквенно, но бессмысленно. Довольно. Я отложил книгу.

Блаженно закрыв глаза, я увидел лицо Аллы, её ровную, светлую кожу, тёмную родинку на шее под левым ухом, мягкие, нежные руки, проницательный, глубокий взгляд. Я десятки раз проживал своё прошлое в своем воображении.

Тогда, на центральной площади города, который я покинул, собралась шумная толпа. Был душный летний вечер и какой-то праздник, в честь которого выступала с импровизированной сцены какая-то рок-группа.

Рассекая толпу в поисках края, я пробирался сквозь людей, касаясь их кожи, влажных рук, одежды, прилипшей к телу. Толпа казалась мне единым безликим существом, у которого много ног, рук и глаз. Я чувствовал навязчивую тошноту и мечтал выбраться на воздух.

И тут я увидел её. Алла лавировала между людьми в каком-то своем направлении. Мне показалось, что она искала кого-то глазами. Я заметил её, и мой взгляд потеплел, и стало легче дышать. Страх, тошнота – отступили, как будто волны вдруг отхлынули в море, обнажив влажный, блестящий песок. Нет же, я не любил её, просто мне стало легче дышать, когда появилась она.

– Что ты здесь делаешь? – Она сразу почувствовала, что меня здесь быть не должно.

– Не знаю. – Ответил я. Я забыл спросить, кого она искала – и кого не нашла – в толпе. Мы покинули площадь и вскоре оказались в самой безлюдной части города, запрыгнув в автобус, номера которого не успели разглядеть. Или только я забыл разглядеть номер? Уже тогда видеть её было потребностью, – как неосознаваемая потребность легких дышать чистым воздухом леса, – хотя я не всегда отдавал себе в этом отчета. Глазами я обнимал её за плечи, скользил вдоль рук, касался ладоней. Я остро чувствовал каждое микромгновение, когда наши взгляды встречались, когда соприкасались наши плечи. В эти секунды мне казалось, что всю свою жизнь я ждал именно её, атомы пространства становились ярче, резче, я будто бы мог разглядеть частицы воздуха, капли влаги, застывшие в ложбинках листьев, паутинки, поблескивающие в солнечных лучах. Воздух врывался в легкие и разливался в них ласковым морем. Почему же я не мог удержать нас в этих микромгновениях?

– Пройдемся?

– Куда?

Я показал ей место, где часто бывал, неподалеку от леса. "Какая безукоризненная случайность то, что автобус привез нас именно сюда" – думал я по дороге, смахивая с рукава бронзового жука, который полз сверху вниз, вдоль продольного шва. Я часто сидел на этом, вросшем в землю, сером камне, глядя, как проплывают мимо поезда, и люди, лица смотрят на меня из окон, и воспринимают как часть пейзажа, который приберегла дорога – именно для них, как дар прозреть, в одно мгновение охватить красоту мира, – в их памяти я задерживался не более, чем на секунду. В промежутках между поездами я слышал, как щебетали птицы и шумели листья.

Теперь рядом со мной сидела она, листья молчали, замер весь мир, лишь изредка покачивались травы, томно припадая к земле под безветренным, полуденным зноем. Я не сказал ей, что она была первой, кому я показал это место, как когда-то не сказал, что никому не дарил цветов. Я был уверен – она поняла, без звуков, без объяснений – она читала в моих мыслях. За нашими спинами раскинулся лес, впереди рельсы разделяли землю пополам, а за ними виднелось широкое поле, заросшее бурьяном.

– Я хочу гулять в чертополоховом поле. – Произнесла она, задумчиво глядя вдаль. Я следил за её взглядом.

Я ничего не ответил, мне показалось, что она скажет что-то ещё. Когда я говорил с ней, мне не требовалось усилий, чтобы извлекать из себя слова, – они текли плавной извилистой рекой, достойные понимания и, достигнув, гордые им. Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем она завершила фразу.

– С тобой.

"Со мной?". Я вновь промолчал, но это показалось мне естественным. Я тоже хотел гулять с ней в чертополоховом поле. Но где его найти? За несколько секунд я перелистал в голове все пейзажи, которые видел, но среди них не было того единственного, который я хотел бы вспомнить.

– Я никогда не видел чертополохового поля, – наконец, признался я.

– Я тоже. Только во сне.

Только во сне. Быть может, в реальности его не существует вовсе, и мы никогда не будем пробираться плечом к плечу через заросли чертополоха. Может быть, это она и имела в виду? Что нас нет, и не может быть в реальности. Что мы – только выдумка моего воображения. Я хотел стремительно, бездоказательно поверить в чертополоховое поле, как я поверил в чувства, не названные словами. Не поэтому ли в каждом новом городе я неизменно жил на окраине? Риторический вопрос к самому себе. Выходя на платформу из поезда, открывая двери квартиры, фоном сознания я искал глазами эти заветные колючие заросли. Я долго делал вид, что забыл про чертополоховое поле. Но, разделяя свою жизнь на страницы, нужно быть честным. Я всегда о нём помнил.

Я придумал нашу жизнь, как предчувствие ещё не свершившегося, но вот-вот готового произойти, однако время утекало прочь, ничего не происходило, – время пустовало и отмирало бессмысленно прошедшим. Предчувствие растянулось на годы, каждый день был как предчувствие нас, предчувствие чертополохового поля, которое я мечтал увидеть, как росчерк кометы на чёрном небе, как летящий в глаза первый снег, как воплотившийся в жизнь призрачный сон. Признать, что этого поля не существует, значило для меня признать, что не существует и нас. Поле стало символом всего, что я чувствовал, но не мог (или не хотел) выражать словами, – этими жалкими, безмысленными сцеплениями букв.

В тот день я впервые обнял её за плечи и почувствовал, как весь мир сжался до ощущения этого прикосновения, её плечи превратили простой жест в событие, полное загадочного в то же время столь ясного смысла. Её плечи закрыли собой весь мир, – властное, быстрое мгновение, оно показалось мне идеальной пропорцией – золотым сечением – мне казалось, что эти несколько мгновений, что я обнимал её, непременно должны устремиться к бесконечности, продлиться навсегда. Но секунды никому не обязаны, и потому они лишь исчезли, сгинули в небытие.

Я провел рукой по её лбу, отодвинув сбившуюся прядь волос, её кожа была горячей и немного влажной, светлой, словно никогда не знавшей загара. По руке пробежала тень от березы, которая раскованно качала тонкими ветвями у нас над головами. На камень в нескольких сантиметрах от края её бирюзового платья приземлилась стрекоза и проворно исчезла, взлетев вновь через несколько секунд. Вдали послышался шум поезда. Я закрыл глаза на несколько мгновений, чтобы запомнить этот момент, оставить его себе, как подарок жизни, запечатлеть в памяти каждое ощущение. И я запомнил.

Страница 41

Как мог я не запомнить?

Страница 42
Слова, которые я выбрасывал

Говорят, для того, чтобы перестать о чём-то думать, нужно про это написать. С наступлением весны я начал писать письма. От одиночества или от скуки, но мне хотелось быть откровенным – в основном перед собой – ведь я никогда их не отправлял. Писем было много, но я писал их одним и тем же людям. Моё сердце не так просторно, как мысли.

Я писал письма каждому, для кого у меня ещё остались слова. Я отдавал эти слова листу бумаги, разрывал их на части и выбрасывал в воздух, словно блестящие в лунном свете хлопья снега, словно праздничный серпантин. Чувствуя радость саморазрушения, я делал из них неуклюжие, наивные кораблики и пускал их в плавание с неизбежным кораблекрушением. Я сжигал их на асфальте прямо под своими ногами. Нет ничего приятнее, чем сжигать своё прошлое. Нет ничего приятнее, чем сжигать то, что меньше всего хочется сжечь. Я хотел преодолеть нечто внутри себя, эту властную тягу назад, консервативное чувство дома, тоску по ушедшему, нежелание жить по-новому. Увы, это был только перформанс ради самого себя, письма красиво и быстро сгорели, оставив всё по-прежнему.

Я сжег старые письма Анны. Как я любил когда-то эти строки, обращенные ко мне, в каждом звуке подразумевающие только меня… Теперь я видел в них только крик человека, оглушенного непониманием.

…Я всё время хочу быть к тебе как можно ближе. Я чувствую тебя, знаю, когда ты набираешь мой номер и угадываю телефонный звонок прежде, чем ты позвонишь. Но ты отдаляешься, я не могу не видеть, как ты нарочно хочешь этого, – хочешь, чтобы тебя оставили – но как я могу оставить тебя? Вчера, выходя из дома, я хотела больше не возвращаться, – мне тяжело слушать тишину, когда ты молчишь, я так и не научилась понимать твоё молчание. Когда я говорю, как будто бы в никуда. Самое ужасное, это когда ты молчишь. Я ничего не могу сделать. Ты не слышишь, ты далеко. Это самое ужасное.

Это ли самое ужасное? Мне ничего не стоило сжечь эти строки. Я перестал чувствовать её слова, давным-давно забыл запах её духов, которым когда-то была пропитана каждая страница, написанная её рукой. Чёрная дыра памяти сожгла её письма намного раньше моей зажигалки. Что мне стоило поджечь уже сожженное?

Назад Дальше