Алеша, Алексей... - Леонид Гартунг 10 стр.


Георгий Иванович прочел мне популярную лекцию, как легко можно попасться на удочку, приобретая пимы. Встречаются такие прохвосты, которые скатывают пимы на морозе с прибавлением воды, а в тепле такие пимы превращаются в кашу. Чтобы этого не случилось, мы купили за пятьсот рублей подшитые пимы с кожаными задниками.

- Подшитые - куда теплее и уж наверняка без обмана…

Впрочем, на новые у нас не хватило бы денег.

Поздравив меня с покупкой и озорно подмигнув, Георгий Иванович извлек из кармана брюк бутылку портвейна. Портвейн этот он в отсутствие Аграфены Ивановны взял у нее из буфета. План у него был такой: продать бутылку рублей за триста, кое-что добавить и тоже купить валенки. До сих пор он носил резиновые чуни с пришитыми кожаными голяшками.

Чтобы я не мешал ему в коммерческих операциях, он вытащил меня из толпы и поставил на крыльце соседнего дома.

- Стой здесь и никуда не ходи. А то потеряемся… Я мигом.

"Миг" оказался довольно долгий. Я переобулся в только что купленные валенки, покурил, внимательно прочел все объявления на заборе, узнал, что продается суягная коза черной масти и стайка на дрова. Георгия Ивановича все не было. Раза два мелькнул его рыжий малахай из собачьего меха и снова скрылся в толпе.

Потом наконец появился он сам - в руках ни бутылки, ни валенок.

- Пойдем, - кивнул он без лишних слов.

Видя, что он расстроен, я ни о чем не спрашивал.

Только на следующий день Георгий Иванович рассказал мне, что произошло.

Из толпы вынырнули двое парней.

- Чем торгуешь, дед?

Георгий Иванович показал из-под полы горлышко бутылки.

- Это что? Керосин? - спросил один насмешливо.

- Сам ты "керосин". Портвейный - не видишь, что ли?

- Давай сюда, - обрадовались парни.

Тот, который был повыше, сноровисто выбил пробку ударом о ладонь. По очереди хлебая из горлышка, выпили.

- Однако, пить горазды, - удивился Георгий Иванович.

- Учись, отец… Ну, будь здоров.

- А деньги? - напомнил Георгий Иванович, и сердце нехорошо забилось в предчувствии недоброго.

- И верно… Деньги-то… Степка, расплатись!

Длинный порылся в карманах, вытащил два измятых рубля и несколько монет.

- Держи, дед.

- Хватит шутить-то, - пролепетал Георгий Иванович. - Вы давайте настоящую цену.

- А сколько ты просишь?

- Не дороже, чем люди. Нынче бутылка красной - триста…

- Копеек?

- Пошто копеек - рублей. По нонешним ценам…

- Фюить! - присвистнул тот, который был пониже. - А за спекуляцию ты, дед, еще не сидел?

- Держи вот два сорок… Руки в ноги и двигай, пока в милицию не угодил… Понял?

- Ребята, - взмолился Георгий Иванович. - Я же пимы хотел купить. Посмотрите, в чем я…

- Берешь или нет? По государственной цене?

- Чтоб вам подавиться этим вином, - плюнул старик и пошел прочь.

В спину ему полетела пустая бутылка.

- Подбери посуду-то свою. Сдашь - на магарыч хватит…

Георгий Иванович бутылку, конечно, поднимать не стал, но обернулся и сказал то, что говорил, должно быть, лет пятьдесят тому назад:

- Ничего… Еще встретимся.

Закончив рассказ, попросил:

- Только Аграфене - ни-ни. Засмеет, язви ее.

Первый и последний раз я видел Георгия Ивановича всерьез расстроенным - он хмурился, часто вздыхал и задумчиво крутил свои рыжие усы.

О бутылке портвейна Аграфена Ивановна вспомнила только перед новым годом. Стала искать везде. Даже лазила под кровать.

- Как провалилась, окаянная.

- Не ищи, - тихо и виновато проговорил Георгий Иванович.

- Ты прибрал?

- Прибрал…

Георгий Иванович похлопал себя по животу. Старуха не поверила.

- Что-то я тебя пьяным не видела.

- А я выпил и не заметил. Вино-то интеллигентное. Это тебе не самогон.

- С кем пил-то?

- В одиночестве. В таких делах товарищ - только помеха…

- Брешешь ты все.

Аграфена Ивановна поворчала и умолкла. Георгий Иванович заговорщицки подмигнул мне: "Обвели мы старую вокруг пальца".

8

Ольга, Ольга… Я думал, что пройдет, но это не прошло. Теперь, когда жизнь почти прожита, я пытаюсь понять себя тогдашнего - почему именно Ольга? До сих пор это остается для меня тайной. А может быть, и хорошо, что тайной? Как скучно бы жилось, если бы на свете не было тайн…

Стоял теплый вечер. На землю спускался редкий снежок. После работы я отправился искать дом на Спортивной. Хотел расспросить Морячка, как его найти, но затем решил, что найду сам. Долго плутал в полутьме, пока наткнулся на пеньки от спиленных ворот. Потом уже узнал и дом с покосившимися ставнями первого этажа. Узнал в глубине двора и старинный сарай с зарешеченным сенником. Поднялся по обледеневшей скользкой лестнице, где надо было держаться левой стороны. Постучал в дверь, обитую чем-то мягким.

Открыла дверь Зоя Большая. В мокром фартуке, с голыми руками по локоть в мыльной пене. Она узнала меня и чему-то обрадовалась:

- Проходи, Алеша.

- Я к Ольге.

- Она отсюда съехала.

- Куда?

- Я ее не караулила. Слышала, будто на Алтайскую.

Я шагнул к незакрытой дверце фанерной перегородки, заглянул внутрь. Теперь здесь жил кто-то другой: новая скатерка на столике, и сухие бумажные цветы в длинной зеленой вазе, и коврик, изображающий нагую красавицу, возлегающую на роскошных восточных подушках.

Зоя Большая, приблизив плоское стареющее лицо, зашептала:

- Тут одна студенточка живет… Из Иркутска.

И почему-то кося левым глазом, с лживой улыбкой добавила:

- Уж коли пришел, снимай кожанку… Гостем будешь. И что тебе Ольга втемяшилась?

- Нет, нет, мне домой пора…

- Как хочешь, насильно мил не будешь… А зря…

Идя домой, я ругал себя: "Почему я, дурак, не пришел к Оле на следующий день? Только потому, что она сказала, что мы больше не увидимся? Но ведь это слова, слова…"

9

"Здравствуй, Шура!

Знала бы ты, как хочется домой! Напрасно я уехал. Все здесь чужое, и я никогда здесь ни к чему не привыкну. Ты бы написала хоть пару строк, как там у вас? Как вспомню нашу Провиантскую, как ребятишки катаются на санках от самой Мичуринской вниз по всему взвозу… А Волга? Тебе она видна из окна… даже подо льдом она остается Волгой. Да что ни возьми, все такое родное.

О наших отношениях давай ничего не будем говорить. И ты все понимаешь, и я. И что бы ни случилось, мы друг друга не забудем. А вот встретились бы, может, и поговорить было бы не о чем. Ну, ничего. Будем считать, что все в порядке.

Как живу? Паршиво.

Каждое утро начинается со столовой. Улицы - в морозном тумане. Впрочем, это не туман, а черт знает что - какая-то вонючая мгла. Смесь настоящего тумана с дымом и копотью, которые при безветрии никуда не уходят, а грязным одеялом укрывают город.

С непривычки страшновато - приходит дурацкая мысль, что на землю спустился холод из космоса. Знаешь, Шура, совершенно ясное ощущение, что мороз исходит от звезд, и возникает опасение: а вдруг там, наверху, где планируется погода, сломалась какая-нибудь шестеренка и на землю никогда больше не вернется тепло.

И еще темнота. И ночами, и утром, когда я спешу в столовую, нигде ни одного огонька. Не горят фонари, а коптилки в окнах едва заметны. Город без огней.

Столовка ниже почтамта. Нужно спуститься по каменным ступеням. Здесь в столовке подают всегда одно и то же: галушки, плавающие в горячей воде. Это называется суп… Галушки разносят потные официантки. Работа у них не на шутку тяжелая - суп тут наливают в глиняные миски, такие увесистые и грубые, как будто изготовлены они в эпоху неолита. (И где только такие достают?) На железном подносе таких мисок устанавливают штук по десять. Над мисками вьется пар. Он поднимается к потолку и там превращается в холодные капли, которые затем падают вниз, словно крупные слезы.

Вот в эту столовку я и приспособился ходить каждое утро. А дела здесь идут с каждым днем все хуже. Теперь не стало раздевалки и потому все садятся за столики кто в чем: и в полушубках, и в стеганках. Электрические люстры на потолке больше не зажигают. Около кассы и у раздаточного окна повесили десятилинейные лампешки. К супу прежде подавали хлеб, но теперь, с введением карточек, перестали. А народу, между тем, становится все больше и больше. Теперь уже нельзя так просто войти в столовую. Предварительно надо выстоять длиннейшую очередь на морозе. Но в общем кое-как перебиваюсь.

Ты, Шура, сообщи о Юрке Земцове. Что о нем известно? Мне он прислал письмо, в котором писал: "Хорошо, что тебя здесь нет". Что он этим хотел сказать? Встретишь его мать - расспроси, как он и где.

Оксана писала мне, что ты заходила и взяла Гейне. Ты не стесняйся - бери книги. И еще я писал ей, чтобы она отдала тебе коралловое ожерелье, которое осталось от мамы.

Напиши, Шура, просто так, как товарищу. Если б ты знала, как иногда хочется домой. Извини за скучное письмо, но ответь обязательно. Алексей".

Шурочка так и не ответила. Почему - не знаю. Может, я обидел ее чем-нибудь, а может, просто подумала, что ни к чему.

А в столовке, про которую я писал, и правда, с каждым днем становилось хуже. Сначала были очереди, а потом и очередей не стало. К восьми часам, перед самым открытием, все пространство перед дверьми заполнялось толпой тесно прижатых друг к другу людей.

Но анархия продолжалась недолго. Как это обычно бывает, из завсегдатаев столовой выделилась инициативная группа, которая навела порядок. Появился список. Этот список писали химическим карандашом в ученической тетради.

Я всегда старался записаться одним из первых, но этих первых становилось все больше и больше. Они размножались в геометрической прогрессии. Появились контрсписки, владельцы которых старались порвать наш список. Получалось так, что даже сами составители списков не могли попасть в столовую при первом запуске и стояли на морозе до десяти, до двенадцати, до часа - то есть до того времени, когда столовая закрывалась на обеденный перерыв, и стоять в очереди становилось уже делом бессмысленным…

Оставался один выход: занимать очередь с ночи. Так и пришлось делать. Я ложился спать часов в семь-восемь вечера, а часа в два ночи тетя Маша меня будила, и я шагал по пустым улицам к столовой. Но никогда я не оказывался первым. Обязательно у закрытых дверей маячили две-три скрюченные от холода фигуры.

Между прочим, уже тогда я заметил, что жизнь перемежает неприятности и удачи. Такой удачей для меня стала новая встреча с Буровым. Сначала я его не узнал: в длинном-предлинном пальто, в больших растоптанных валенках, в шапке с опущенными и подвязанными ушами, он был лишь смутно похож на самого себя. У него поминутно запотевали стекла очков, и он протирал их негнущимися закоченелыми пальцами. Увидев меня, сказал, присматриваясь:

- И вы здесь? Это хорошо… У меня по вторникам и средам нет уроков - поэтому я имею возможность посвятить свободное время улучшению питания. Не только своего собственного, но и семьи…

Он похлопал по оттопыренному карману пальто - я догадался, что в нем пол-литровая стеклянная банка. Подобная хитрость была мне хорошо знакома. Я сам ходил в столовую с такой банкой. Не думаю, чтобы официантки не замечали моих неуклюжих уловок. Садясь за столик, я заказывал сразу десять порций галушек, и ни разу ни одна официантка не удивилась столь чудовищному аппетиту. Половину выловленных из супа галушек я съедал сам, а другую половину складывал в банку и нес домой, тете.

С Буровым было веселее. По полночи мы ходили с ним мимо темных окон столовой и беседовали. Больше говорил Семен Петрович. Он мало заботился о последовательности и, по сути дела, говорил с самим собой.

- Последнее время много читаю Чехова. Изумительный строитель новой литературной техники. Представляете, что это такое? Это особенно ясно при сравнении его с Достоевским. Интересен также Бунин, но он недобрый… У него собственное чувство, вернее, чувственность на первом месте, мысль плетется где-то позади…

Я не спорил с ним - я слишком мало знал, чтобы возражать. Но один раз все же спросил:

- Семен Петрович, почему вы сказали, что у меня молочные зубы?

Он с недоумением посмотрел на меня:

- Я так сказал? Возможно, я хотел сказать, что у вас еще много детского… Не вздумайте обижаться. Не глупого, а именно детского.

И без всякого перехода продолжал:

- Мы можем понять величие других только после того, как испытаем свои силы на деле. Я, например, всю жизнь пишу. Все это лишь попытки, но если б я не писал, то и не понял бы так ясно величие Чехова или Толстого.

- Вы печатались?

- Пробовал, в ранней молодости. Думал когда-то, что писать и не печататься так же обидно, как жениться и не иметь детей.

И вдруг заговорил совсем о другом:

- Красота женщины создает иллюзию ее одухотворенности. Это часто обманывает нас. В действительности красота женщины не более осмысленна, чем красота заката или цветка… В искусстве тоже своя красота, но тут дело совсем в другом. Красота искусства в красоте мысли. Никуда не годится то искусство, которое не возбуждает в нас новых мыслей…

В школе о литературе говорили не так. Наша "литераторша" пересказывала учебник и заставляла наизусть заучивать целые страницы прозы.

Бурова же прежде всего интересовали книги.

Когда он окончательно замерзал и речь его становилась нечленораздельной, мы поднимались по ступенькам и пытались согреться в насквозь промерзшем коридоре почтамта. Двери в операционные залы были заперты, но каменная лестница оставалась в нашем распоряжении. Тут было все же несколько теплее, чем на улице. Едва шевеля посиневшими губами, Буров спрашивал:

- Вы читали "Очарованного странника" Лескова?

И, не дожидаясь ответа, приплясывая в своих нелепых, разбитых валенках, продолжал, дрожа всем своим хилым телом:

- Что за прелесть язык! Не знаю другого такого стилиста. И, что любопытно, в повести проглядывает нечто от литературы двадцатого века. В характере героя и в композиции…

Неожиданно спрашивал:

- Почему вы никогда не зайдете ко мне?

Я скромно напоминал, что не знаю его адреса.

- Разве? - удивлялся он. - Я здесь рядом, на Подгорной. Кирпичный дом. Со скошенным углом. Большое венецианское окно…

Как и осенью в Степановке, он ничего не говорил о себе, о своей семье. О войне он тоже не говорил. Один раз только сказал:

- А все-таки мы победим.

Иначе и быть не могло - я знал это, но было любопытно, чем он подкрепит свою мысль. Поэтому я спросил:

- Почему?

- Потому что люди, несмотря ни на что, сильнее зверей.

10

Однажды в очереди около столовой появилась Катя Мурашова. Она обняла меня сзади и не давала мне обернуться, а когда я все-таки вырвался из ее рук, воскликнула с хохотом:

- Не узнал? Ну, скажи, как звать меня.

Все вокруг с улыбками смотрели на нас. Должно быть, мы оба выглядели очень смешно.

- Ты Катя, - сказал я.

- Вспоминал меня?

- Иногда.

- Я тоже… - и тут же заговорила по-деловому: - Ты что здесь дежуришь? Ждешь галушек? Ну и зря. Бросай-ка ты эту ерунду. Иди к нам в промкомбинат. Рабочая карточка. Двухразовое питание. И люди хорошие. Директор Домрачев такой человек!.. Даже на директора не похож… Да что и говорить! Все хорошие. Сам увидишь! Пойдем прямо сейчас. Нам рабочие во как нужны.

Катя говорила с таким воодушевлением, что не послушаться ее было прямо-таки невозможно.

Посмотрев на нее, я заметил:

- А ты вроде подросла.

- Есть немного. По платьям заметно. Мне скоро восемнадцать, - радостно сообщила она.

А в общем-то она была прежняя: все такая же чистая-чистая, а теперь на рассвете еще и румяная от мороза.

По дороге она без умолку рассказывала о людях, с которыми работала. Послушать ее - получалось, что работники промкомбината сплошь ангелы.

Промкомбинат помещался в одноэтажном длинном здании рядом с деревянным мостом через реку Ушайку. Что здесь находилось до войны, не знаю, - должно быть, какие-то магазины. Внутри комбината было так же холодно, как снаружи. Топили только в одной, самой крайней комнате, куда вела дверь прямо с улицы. Здесь за письменным столом, рядом с раскаленной чугунной печкой, сидел директор Домрачев, аккуратно причесанный и чисто выбритый, в полувоенной форме, которую носили в то время руководящие работники. Голова его беспрерывно тряслась (следствие контузии во время гражданской войны).

Он мельком взглянул на меня:

- Вот ты какой. А Катя говорит: "Алеша - парень на во!" - Домрачев показал отогнутый большой палец. - Ну, что ж, посмотрим на деле. Паспорт? Временный. Понятно… Без специальности? Оно, пожалуй, и лучше. У нас надо уметь все. И ни от чего не отказываться… Ты Катю не слушай. Никакого промкомбината нет. Есть несколько пустых комнат и план. Нет станков, нет материалов, нет квалифицированных работников, нет квартир, нет топлива. Как, между прочим, у тебя с жильем? Терпимо? Ну и ладно. Через две недели мы должны дать первую продукцию. Для эвакуированных заводов. Они тоже на голом месте.

У Домрачева сильнее обычного затряслась голова и рот перекосился от внутреннего усилия унять эту дрожь.

- Итак - решай. Уговаривать не буду. Золотых гор не обещаю.

Я посмотрел на Катю. Она усиленно подмигивала: "Соглашайся".

Оформили меня столяром третьего разряда. О размере зарплаты я не спрашивал - заработок рабочего, который должен "все уметь", не мог играть существенной роли. Важнее заработка была рабочая хлебная карточка и прикрепление к столовой.

На другой день я вышел на работу и познакомился с людьми.

Катя и ее мать Клавдия Михайловна… Их я знал еще по поезду. Они пробивали в стене дверь в соседнее помещение. Клавдия Михайловна неловко рубила кирпич тупым пожарным топором, а Катя действовала ломом.

Странным показался мне кладовщик - горбатый мужчина, всегда почему-то в кожаном авиационном шлеме и брезентовом дождевике, надетом поверх синей стеганки.

Целыми днями он где-то ходил, что-то выбивал для комбината и у себя в кладовой появлялся, мне кажется, только затем, чтобы погреться.

Здесь же оказался знакомый старик Трагелев. Сюда его тоже заманила Катя. Я обрадовался встрече с ним, а вот он нисколько.

В комбинате Трагелев числился начальником столярного цеха, но никакого цеха не было. Была просторная пустая комната с асфальтовым полом и чугунной круглой печкой в углу. Трагелев сидел на ящике из-под макарон и сердито смотрел на меня.

- Что мне делать? - спросил я его, как своего непосредственного начальника.

Трагелев зло сверкнул глазами.

- Для начала спляши "Барыню".

- Зачем? - не помял я.

- Чтобы согреться.

- Нет, серьезно…

Трагелев сунул мне в руки кусок обледенелой доски.

- Распили ее пополам. Ты, надеюсь, знаешь, что значит "пополам"?

- Знаю, - обозлился я. - Но чем пилить?

- Вот именно. Если б я знал, я бы сделал это без тебя.

Он окинул меня презрительным взглядом:

Назад Дальше