Я несмело появился на пороге Ольгиной комнатенки. И снова меня поразило сходство с нашим "закутком": такое же окно с треснутым стеклом, такие же щели между рамой и косяками, заткнутые газетами, такой же шаткий столик, прикрытый газетой. Только коек стояло не две, как у нас, а одна, и на столике в старинном бронзовом подсвечнике горела свеча. Такой роскоши у нас уже не водилось.
Оля, не вставая с койки, протянула мне руку и сказала:
- Перевалова.
Я пожал ее холодные пальцы:
- Алеша.
Чудесная штука свеча - ее пламя то стояло неподвижно, ярким белым конусом, то начинало метаться, словно пытаясь взлететь. Таким же виделось мне лицо Оли. Такого лица я еще никогда не видел. У меня все задрожало внутри от радости, что я ее встретил. Да, лицо было подобно пламени - в нем все время что-то вспыхивало и угасало. Ее лицу было тесно здесь…
- Садись, раз пришел, - она указала на старый венский стул, на котором вместо круглого сиденья лежал обрезок неструганой доски.
Вошла Зоя Маленькая и, как всегда чему-то улыбаясь, положила на стол полбуханки хлеба:
- Ваша доля.
Оля нахмурилась:
- Откуда столько?
Ей никто не ответил.
- Кто ваши подруги? - спросил я, только чтобы не молчать.
- Зоя - подсобница, а Зоя Николаевна - штамповщица.
Где кто работает, в ту пору спрашивать было не принято.
- Вы нездешняя?
- А что, заметно?
- Почему-то так кажется.
И тут случилось чудо, которое за всю жизнь случается, может быть, один-единственный раз, - выяснилось, что прежде она жила тоже в Саратове. И не только в Саратове, а на той же самой улице, что и я, то есть на Провиантской. Только она жила ближе к Советской, а я внизу, у самого взвоза. Возможно, мы встречались. Конечно, встречались, и встречались не раз. Не могли не встречаться. Она помнила все то же самое, что и я: те же дома, деревья, страшный шторм на Волге, даже серый булыжник мостовой, который после дождя становился таким ярко разноцветным, словно реставрированная картина.
- А ты помнишь, - спрашивала она, - пожар на комбикормовом заводе? Страшно было? Правда?
- Да, а потом я там работал на строительстве элеватора.
- Так ты строитель?
- Был.
- В сороковом году папу перевели в Жмеринку. Мы тоже поехали с ним. И первые бомбы достались нам. Нас раскопали. Папа и мама погибли, а я осталась жить. Вот такая…
Я никак не мог прийти в себя от радости, что мы из одного города и даже с одной улицы. Я смотрел на нее и не мог налюбоваться ее милым лицом.
- Какая ты красивая, - сказал я.
Она покраснела.
- Это тебе кажется.
И неожиданно спросила:
- У тебя есть друг?
- Друг?
Я вспомнил о Юрке Земцове.
- Он на фронте.
- А здесь?
- Есть один человек. Учитель. Но он много старше и умнее.
- Даже умнее?
Ольга с любопытством взглянула на меня, негромко спросила:
- Это ты искренне?
- Конечно.
Она не поверила, что я считаю кого-то умнее себя, но в словах моих не содержалось ни капли лжи. Перед Буровым я всегда чувствовал себя мальчишкой. Но тогда можно ли его назвать другом?
- А среди писателей у тебя есть друзья? - спросила девушка.
- Я не встречал ни одного.
Мне тогда подумалось, что она говорит о писателях-людях, а не об их книгах. Вероятно, я выглядел не очень сообразительным, но Ольга ничем не дала мне понять, что я сказал глупость.
- А мне последнее время стал нравиться Блок. Прежде я, наверно, не понимала его, а теперь дошло.
Позже, вспоминая этот наш разговор, я вполне оценил, с какой она осторожностью говорила о книгах: она боялась нечаянно сделать мне больно, хоть чем-то показать свою начитанность.
- Хочешь, я тебе почитаю? Стихи…
- Ты наизусть учишь?
- Сами запоминаются. Не все, конечно. Вот послушай:
Я не спеша собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.
- Правда, хорошо?
Я кивнул, хотя ничего особенно хорошего в этих стихах не почувствовал. Моя собственная жизнь не прошумела и не ушла, я верил, что она впереди.
Ольга, наклонившись вперед, приблизив свое лицо к моему, шептала:
- Особенно потом:
Еще вернутся мысли, споры,
Но будет скучно и темно;
К чему спускать на окнах шторы?
День догорел в душе давно.
- Неужели не видишь эти шторы и женщину у окна, а за окном ночную улицу?..
Мы сидели и разговаривали, а за перегородкой слышались голоса и смех. Растопили печь. Стало тепло.
Ольга сняла пальто и оказалась в черной юбке и белой летней кофточке с короткими рукавами. Все это время она неторопливо припоминала стихи, читая их для самой себя, словно забыв обо мне:
Есть минуты, когда не тревожит
Роковая нас жизни гроза,
Кто-то на плечи руки положит,
Кто-то ясно заглянет в глаза…
- Удивительно? Правда?
- Да, - опять кивнул я, не думая о стихах.
Я любовался ее обнаженными смуглыми руками и вдруг подумал, что самое прекрасное у женщины или девушки именно они… Даже теперь, на склоне дней, читая Блока, я всегда вспоминаю Олины руки…
Мы сидели и разговаривали. Запахло вареной картошкой, а потом кофе. Натуральный кофе - это была единственная настоящая роскошь тех голодных лет. Зеленоватые зерна, похожие на фасоль, продавались чуть ли не в каждом магазине (больше и продавать-то было нечего). Мы покупали их, пережаривали и мололи на ручных мельничках, наслаждаясь чудесным запахом. (Должно быть, в Томске разгрузили целый эшелон закупленного где-то на Востоке кофе, и то, что предназначалось всему Советскому Союзу, досталось нам одним.)
Снова вошла Зоя Маленькая, мгновенно оценила изменявшуюся обстановку, наши оживленные, счастливые лица и заметила Ольге:
- Ну, вот видишь, а ты говорила - не надо…
Она поставила перед нами миску с дымящимися кусками горячей картошки, чайник с кофе и по стакану разведенного спирта. Подмигнула Ольге.
- Хватит тебе, - смутилась Ольга.
Теперь я не жалел, что остался. Мы ели картошку и пили горячий кофе из одной эмалированной кружки. Про спирт мы забыли. Нет, не забыли, но он нам не был нужен. А те, по другую сторону перегородки, видимо, уже выпили свое, потому что оттуда доносились возбужденные голоса и беспричинный смех.
Ольга делала вид, что не слышит шума за перегородкой. Лучше бы, и правда, не слышала, потому что Бекас два раза грубо выругался. Такая у него дурацкая привычка. Зоя Маленькая как ни в чем не бывало продолжала шутить и смеяться, а Ольга поморщилась. Потом что-то случилось. Загудели голоса Морячка и Бекаса у входной двери.
- Ты чего поднялся? - спрашивал Морячок.
- Где моя шапка?
- Ты с ней разговаривай. А я ни при чем…
- Не строй из себя дурочку. Идите вы все…
Сильно хлопнула дверь. Бекас ушел.
Зоя Маленькая спросила:
- Что с ним?
- Сбрындил, - ответил Морячок.
- Ну и скатертью дорога.
Потом, вероятно, Зоя Большая стала одеваться, потому что ее подруга спросила:
- Ты-то куда?
- А зачем я здесь?
- Никуда не ходи - ты пьяная.
- Ни в одном глазу.
- Зоенька, о чем же ты? Ну, не надо плакать. Ну, ушел, и черт с ним…
- Ну, вот и эта обиделась… Что мне только с вами делать? Ольга, твой не убежал?
- Нет еще, - ответила девушка, смеющимися глазами глядя на меня.
- Значит, спать будем. Дверь не запирай - может, Зоя вернется…
Морячок и Зоя Маленькая о чем-то шептались. Зоя крикнула нам:
- Скоро вы свет погасите?
- Скоро, - откликнулся я.
- Ольга, учти, на утро свечи не останется.
- Пей, - пододвинул я Ольге стакан.
- Нужно ли? - спросила она, испытующе смотря мне в глаза.
- Нужно.
Она с сомнением покачала головой. Взяла стакан, сделала глоток, задохнулась и отвернула лицо от меня. Я понял, что она действительно не может пить.
И тут я сделал глупость: взял свой стакан и молодцевато, не морщась, выпил его до дна. Через несколько минут я был уже дураком.
- Ты куришь? - спросила Ольга. - Сверни мне.
Я стал сворачивать цигарку, пальцы не слушались, табак сыпался на пол.
- Оля, зачем тебе?
Она не ответила, взяла из моих рук табак и бумагу, неумело слепила папиросу и закурила от свечи. И тут же закашлялась.
- Как вы можете?
Ее слова показались мне очень смешными. Я стал хохотать и не мог остановиться. В голове все вертелось: и свеча, и Ольга, и стол. Вошла Зоя Маленькая в белой нижней рубашке и дунула на свечу:
- Вот вам, если сами не понимаете.
Ушла и тут же включила на полную мощность репродуктор.
- У нас тоже, - стал я объяснять, - Аграфена Ивановна… Не может без радио… Мы сколько раз ей говорили… У нее муж слепой, а прежде на генералов шил… Мундиры и тому подобное. Она хочет его крысиным ядом… Ха, ха…
А музыка была чудесная, прямо выжимала из меня слезы. Играли скрипки что-то невыносимо печальное.
- Ты только послушай, - сказал я Ольге. - Это не музыка, а настоящее убийство… Из живого человека вырезают сердце…
Все, что я говорил, казалось мне чрезвычайно значительным и умным. Ольга, вероятно, была другого мнения, потому что сказала:
- Тебе надо лечь, ты устал.
Спорить я не стал. Она была хозяйкой, и ее надо было слушаться.
Сперва была полная темнота, потом прорезалось голубое окно.
- Как затемнение, - сказал я.
- Не надо об этом.
- Вот мы и встретились, - сказал я.
- Поздно…
Что было после этого, помню только несвязными кусками. Я хотел подняться на ноги и повалился на койку. Лежал и чему-то смеялся, а Ольга расшнуровывала мои ботинки. Затем укрыла меня одеялом и села рядом. Я целовал ей руки и спрашивал:
- Ты помнишь Гимназическую? На одном доме, на углу, лицо сфинкса. Скульптура…
Невыразимо тоскливо кричала скрипка. Оля о чем-то плакала. Потом Зоя Маленькая выключила радио, и наступила тишина. Ольга легла рядом. Я обнял ее. Она крепко сжала мои руки и сказала строго:
- Лежи смирно, а то я уйду.
- Я противен тебе?
- Нисколько. Но тебе сейчас надо уснуть… Дома-то хватятся?
- Нет, дома никого нет… Оля, милая, я постыдно пьяный.
- Только, ради бога, не переживай. Спи, пожалуйста.
И я уснул. Уснул позорным пьяным сном, прижав к губам Ольгину влажную ладонь.
Утром я проснулся оттого, что кто-то гладил меня по волосам. Светало.
- Ты пойдешь на работу? - спросила Ольга.
Она поставила на стол чашку горячего кофе и кусок хлеба. Мне ничего не хотелось. Страшно болела голова.
- Тебе надо поесть. Обязательно.
- Оля, прости меня, - зашептал я. - Я вел себя как последний идиот.
- Пустяки, - проговорила она. - И не казнись, пожалуйста. Считай, что мы не встречались… Вот твои ботинки.
Ботинки были теплые - это она позаботилась поставить их на обогреватель. Морячок позвал от двери:
- Ты скоро?
- Мы еще увидимся? - спросил я Ольгу.
- Конечно, нет.
- Почему?
- Неужели сам не понимаешь?
Я немного понимал, но мне не хотелось верить этому.
- Иди, а то опоздаешь.
Я обнял ее и крепко поцеловал в губы. Она ответила мне. Последнее, что запомнилось, - какая-то непонятная, жалкая улыбка на ее лице.
- Мы еще увидимся, - сказал я упрямо.
Она отрицательно покачала головой.
На улице я спросил Морячка:
- Что произошло с Бекасом?
- Да ну его…
- Не хочешь сказать?
- Просто Зоя Николаевна ему показалась старой.
- Всерьез обиделся?
- Угу… Я, говорит, тебе этого не прощу. А я при чем, раз Зоя Маленькая меня выбрала… Она ведь не чурка, а человек.
И удивленно признался:
- Никогда не думал, что девчонки такие бывают… А у тебя как?
- Порядок, - соврал я.
По дороге мы зашли в дежурный магазин, выкупили свои пайки. По дороге почти все сжевали.
Бекаса застали у землянки. Он сидел у костра и курил. Мне кивнул не особенно приветливо, а на Морячка не обратил внимания. Прошло время, острота ссоры несколько сгладилась, но прежними друзьями они так и не стали.
7
Через день или два перестал ходить на работу Буров. Я не знал его городского адреса и только теперь понял, насколько привык к этому странному человеку.
Листья березняка облетели. Прораб приказал закрывать хранилище. На жерди навалили соломы, поверх нее набросали лопатами землю. Чинаров и я навесили большие, как ворота, двери в хранилище. Жалко, что работа в Степановке кончалась. Здесь жилось хорошо. Главное, была картофельная сытость, а это помогало мне экономить хлеб. Когда удавалось накопить целую буханку, я относил ее в город тете Маше.
На всю жизнь запомнилась ночная дорога вдоль тихо журчащей реки. Я шел и пел. Ни одной песни я не знал до конца, и слуха у меня не было, но петь почему-то хотелось. Под ногами лежала твердая укатанная дорога, над головой горели осенние звезды. Невольно вспоминалось лермонтовское:
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит…
У станции я умолкал. Запах раскаленного шлака, смазочных масел, холодного пара всегда волновал меня, звал в дорогу. Эх, взять бы да умчаться домой в Саратов. Вместе с Ольгой…
Когда я приходил на Черепичную, тетя, увидев буханку хлеба, ставила свой маленький медный самоварчик. Самоварчик этот купила она еще до германской войны в Белостоке, и он сопровождал ее на всех фронтах. В нем помещалось всего шесть стаканов воды, и закипал он удивительно быстро, всего от нескольких лучинок и горстки угля. Тетя Маша отрезала ломтик хлеба, накалывала его на вилку и опускала в трубу самовара. Там он становился горячим, душистым, даже несколько подрумянивался. Любимое тетино лакомство.
Сидя против тети Маши, я часто с сожалением думал, почему у нее такой молчаливый и замкнутый характер. Она не любила рассказывать о себе. Охотно рассказывала она только о детях, которые лежали в больнице Сибирцева, об их шалостях, милых, забавных словечках, об их матерях. Только никогда ничего - о дяде Андрее и Риммочке.
В первых числах октября кончилась моя работа в Степановке. Выпадали дожди вперемешку с мокрым снегом. Вернувшись в Томск, я застал у Аграфены Ивановны нового жильца - Георгия Ивановича. Странная личность: неторопливый, обстоятельный и неумелый в любом деле, за которое брался. Видимо, он был из тех, кто всю жизнь не может найти своего места, но не догадывается об этом. Как-то однажды пришлось ему стать портным, и он так и не удосужился поискать чего-либо более подходящего. Дожил бы он свои дни спокойно и безмятежно, дослужился бы до пенсии, да началась война, умерла старуха - затосковал старик, стал попивать, ну и подвернулась Аграфена Ивановна, сманила к себе, насулила золотые горы. Вот и остался на старости лет без своего угла.
Рыжеватые его усы уныло свисали вниз, он словно постоянно чувствовал свою неудачливость и предпочитал целые дни проводить над швейной машинкой. С утра до ночи работал. Говорил редко. Спал на новой двухспальной кровати с никелированными шишечками, которую купила на барахолке специально для него Аграфена Ивановна.
С появлением Георгия Ивановича Аграфена Ивановна стала следить за собой: сбривала безопасной бритвой усы под носом, подкрашивала те места, где полагается расти бровям, белую грязную косынку сменила на чистую голубую. Стала чаще бывать дома.
Захар Захарыч, мрачный и молчаливый, в желтом запачканном известью полушубке, в серых скособоченных валенках, топтался у печки и без конца курил мокрые вонючие цигарки.
Тетя шепнула мне:
- Что тут было! Дым коромыслом.
Потом улучила момент, шепотом сообщила подробности. Когда появился Георгий Иванович, старик заявил, что не соглашается на такое "незаконное вселение", что это "никакой не фатирант", а жулик и прохвост, и что он подаст в суд на Аграфену Ивановну за двоежёнство. Аграфена Ивановна кричала Захару Захаровичу:
- Я еще женщина в силе, а из тебя песок сыплется. Ну-ка, скажи, чем ты меня как жену можешь обеспечить? Повис у меня на юбке, как репей свинячий…
А слепой в ответ кричал:
- Нет моего согласия на прописку. Пусть убирается, откуда пришел. Голодранец несчастный! Всю жизнь прожил, своего угла не нажил.
На это Аграфена Ивановна возражала:
- Это еще поглядим, кому убираться придется. Мы с тобой не расписаны. Я имею свое полное право, я женщина незамужняя.
Захар Захарыч мрачно намекал:
- Ты все еще с полицейским расписана…
- Ничего не расписана - за давностью такой брак расторгнутый… А вот ты действительно здесь сбоку припека…
- Все равно зарежу, - грозил Захар Захарыч. - Спать лягете, обоих прикончу.
- Я нож спрячу, - предупреждала Аграфена Ивановна.
- Я могу и ножницами, - продолжал слепой.
- В тюрьму захотел? За одни угрозы пять лет дают.
- А мне все равно, где подыхать, в тюрьме или на воле.
В последующие дни Захар Захарыч больше не кричал, но Аграфена Ивановна на всякий случай прятала от него ножницы.
Когда мы с Захаром Захаровичем остались вдвоем, он на ощупь приполз ко мне за перегородку:
- Алеша, не спишь?
Усевшись на тетину койку, зашептал возбужденно:
- Ты вот книжки читаешь. Должен знать: можно ее привлечь за двоежёнство? Согласно уголовного кодекса.
- Во-первых, он жилец.
- А зачем тогда его спать с собой ложит?
- Законный муж исчез более двадцати лет назад, а вы с ней не регистрированы.
Старик приуныл.
- А насчет ножниц это я так, чтоб думала…
По правде сказать, меня эти ссоры мало трогали. Пришла настоящая зима и вынуждала всерьез подумать об одежде. В моей поношенной кожанке я чувствовал себя на морозе словно раздетым.
- У нас без пимов в два счета заколеешь, - с гордостью за сибирские морозы говорила Аграфена Ивановна.
Я и без нее понимал, что без валенок мне не перезимовать.
В одно из воскресений мы с Георгием Ивановичем отправились на толкучку покупать валенки. Почему именно с Георгием Ивановичем? В данном случае он играл роль умудренного опытом телохранителя. Аграфена Ивановна высказала неожиданную мысль, что у меня такой вид, "что его и не захочешь, да обманешь". Меня это очень удивило: я даже посмотрел в зеркало - неужели у меня в лице есть нечто такое?
- Ты рядиться умеешь? - спросила она меня.
- Как это "рядиться"? - не понял я.
Аграфена Ивановна пожалела меня и отправила на толкучку в сопровождении телохранителя.
Добраться до толкучки в то время было непросто. Толкучка помещалась на горе, между кирпичной башней и старым кладбищем. И толкучкой она называлась не зря. На утоптанном снегу, твердом и грязном, как асфальт, толклись несколько сот мужчин и женщин. Георгий Иванович критически заметил:
- На базаре два дурака: один продает, другой покупает.
Над толпой висело облако пара и разноголосый говор. Все находились в беспрерывном движении, чтобы "не заколеть".