Вероятно, ему было труднее всех - самый старый. А я старался думать о постороннем: о тете Маше, о Зое Маленькой, о том, как приду домой, напьюсь горячего чая и усну на своей койке. Потом стал стыдить себя: "Как не стыдно? Ведь ты комсомолец - нечего распускать нюни". Вспомнил о Юрке Земцове, как он поступил бы на моем месте.
А потом и думать стало тяжело. Все внимание направлялось на выполнение механических движений: двадцать пять шагов налегке к штабелю, затем четыре березовых бруса на плечо и столько же шагов обратно к вагону. И опять все сначала. В конце концов все это получалось бессознательно. Час за часом одно и то же. Только бы не свалиться. Нет, упасть нельзя, хотя ноги подгибаются, как ватные. А как тем, кто на фронте? Разве им легче?
Неожиданно появился Морячок. Я обрадовался ему, а Трагелев сердито пробурчал:
- Лучше поздно, чем никогда, - сказала жена на могиле своего мужа.
Мне показалось невероятным, что Трагелев еще пробует шутить. Правда, никто не засмеялся.
Минут через десять мы увидели, что по шпалам к нам движется высокая фигура.
- Никак, Бекас чапает, - хихикнул Морячок.
Он не ошибся. К нам подошел Бекас с тлеющей цигаркой в зубах.
- Ну что, орлы, дела идут?
Никто не обратил на него внимания. Он выплюнул окурок на рельсы и принялся таскать болванку. Теперь дело пошло совсем быстро.
Не знаю, что бы мы делали без Морячка и Бекаса. Даже впятером мы закончили погрузку в третьем часу ночи. Бекас ушел, ни с кем не попрощавшись. Следом за ним Трагелев и завхоз. А позади всех поплелись мы с Морячком. Ему не хотелось бросать меня одного. Помню, присели отдохнуть на каменном крыльце ветеринарной аптеки. Морячок достал из кармана облепленную махоркой ириску и протянул мне:
- На, съешь.
Я с жадностью стал жевать ее. Захотелось пить. Поел снега - стало легче.
Морячок устал меньше, поэтому он мог еще говорить. Стал убеждать меня, что Зоя Маленькая отличная девчонка. Я только соглашался.
Этот путь до Черепичной по пустынным белым улицам запомнился мне на всю жизнь. Мне самому пока не ясно, но что-то в эту ночь произошло. Нет, дело не в том, что мы все-таки нагрузили вагон. Случилось что-то другое, очень важное - с Бекасом, с Морячком, со мной и даже Трагелевым…
Ты взяла б и описала мне один свой день. Почему-то хочется знать, как ты живешь. Алексей".
16
На другой день Домрачев вызвал меня к себе.
- Спасибо, - сказал он. - Все знаю. Сейчас иди домой и выспись. Обойдемся без тебя. А вечером оденься потеплее и приходи к Деревянному мосту. Где-то около него мы выгрузим лыжную болванку. Выгрузим, а увезти на склад не успеем. Нужно будет покараулить, чтоб не растащили. Договорились?
После вчерашней работы болело все тело. Я ушел домой и завалился спать. В ту пору по улице имени Розы Люксембург, затем через Каменный мост и по Набережной реки Ушайки проходила железная дорога. Главное ее назначение - снабжать старую электростанцию каменным углем. Вот по этой-то дороге и подвезли нам болванку. Ночь выдалась теплая. Не холоднее семи-восьми градусов. Я соорудил нечто вроде шалаша, чтобы укрыться от ветра, который дул с Томи. Все шло спокойно. Никто и не подумал воровать болванку. Я сидел в шалашике и покуривал. Спать не хотелось. Можно было не торопясь обдумывать свою жизнь.
Часа в два ночи послышались чьи-то шаги. К моему шалашику подошла Катя Мурашова.
- У тебя здесь прямо-таки квартира.
- Лезь ко мне.
- А поместимся?
Беспокоилась она напрасно - поместились мы отлично. Она уселась рядом со мной, расстегнула ватник, вынула из-за пазухи что-то завернутое в тряпицу.
- На вот тебе… Картовочки горячей.
- А ты?
- Не хочу. Я поела и сюда пошла.
Пытался отказаться, но она настояла, чтобы я поел. Когда картошка была съедена, наступило неприятное время: Катя понимала, что пора уйти, а уходить ей не хотелось. Тихо спросила меня:
- Кому это ты руки целовал?
- Когда? - удивился я.
- А я не забыла. В Саратове какая-то приходила.
- Не руки, а руку…
- Все-таки, кто она?
- Соседка.
- Соседкам руки не целуют.
- Не только соседка.
- Я это сразу поняла…
Вспомнил: один палец был завязан бинтом. Сквозь свежую марлю проступала кровь, не успевшая еще потемнеть.
- И что ты в ней хорошего нашел? Одна кожа и кости.
- Катя, ты глупости говоришь.
- Ладно, не буду.
Она ушла. Я посмотрел вслед - по тому, как она шла, мне показалось, что она плачет.
Из всего этого я вдруг сделал совершенно нелогичный вывод: мне обязательно надо найти Ольгу. Обязательно. От нее зависела вся моя жизнь.
Утром я узнал о двух неприятных происшествиях на комбинате. Во-первых, этой ночью кто-то обокрал кладовую. Сорванный замок валялся около двери. Воры унесли несколько пар резиновых сапог и валенок, новые комбинезоны, наждачные круги и эмалированные кастрюли. Во-вторых, исчезли двое "беспризорников". Теперь из всех "беспризорников" на комбинате остались только Морячок да Бекас.
- Воспитали, называется, - усмехнулся Трагелев.
Нас по очереди вызывали в кабинет Домрачева. Незадолго до обеда вызвали меня. За столом сидел милиционер. Он спросил, видел я кого-нибудь в ту ночь. Нет, я никого не видел. (О том, что приходила Катя, я промолчал. Она тоже об этом не сказала ни слова.)
Мне показалось странным, что на нашем складе хранились такие вещи, которых мы в глаза не видели: комбинезоны и кастрюли, например. Ну, комбинезоны еще понятно… Но при чем кастрюли?
Трагелев, выслушав меня, презрительно фыркнул:
- Детские рассуждения. Как можно не понимать? Домрачев умный мужик - берет все, что дают. Ты думаешь, станки или болванку кто-нибудь ему даст за красивые глаза? У хозяйственников все идет сейчас баш на баш.
В одной из книг, которыми меня снабжал Буров, я прочел, что ненависть не менее наблюдательна, чем любовь. Когда я возвращаюсь домой, нет минуты, чтобы чувствовать себя свободно. Все время не покидало меня ощущение, что за тонкой фанерой находятся враждебные люди.
Хуже всего приходилось по воскресеньям, когда хотелось отоспаться и отдохнуть, а старики целый день ссорились или занимались воспоминаниями.
В воскресенье старики никуда не ходили. Не стрекотал на машинке Георгий Иванович. Слепой с утра прилипал к обогревателю печки и весь день бубнил что-нибудь. Ему не требовалось никакого предлога, чтобы начать рассказывать:
- После революции Колчак пришел. Этот бы порядок навел…
- А почему ж не навел? - подначивала его Аграфена Ивановна.
- Потому что спервоначалу слишком круто взял, оттого и запалился. И еще ошибка - мужика стал потрошить. А сибирский мужик - он сурьезный, не любит, чтобы его трогали. У братьев моих шесть лошадей мобилизовали. Вместо них бумажки выдали… А что с этих бумажек, их в плуг не запряжешь.
В разговор опять вмешалась Аграфена Ивановна, на этот раз не для того, чтобы позлить старика, а чтобы высказать свои взгляды.
- Сам не знаешь, что буробишь - вздумал Колчака хвалить, а я скажу тебе - и при нем никакого порядка не было. Николашка хоть никудышный царь, а при нем больше законы соблюдались. Во всем порядок. Ежели ты благородных кровей - почет тебе и уважение. Нет благородства - опять путь не заказан: деньги наживай, человеком будешь. Каждый себе свой путь находил. Кто промыслом занимался, кто золотишко мыл, кто торговлю открывал. Всяк по возможности…
- А кто ближнему горло резал… - в тон ей продолжал слепой.
Но Аграфену Ивановну не так-то легко было смутить.
- И это было - резали те, кто побыстрей разжиться хотел. Смелые люди и тогда были. Молодые да бесстрашные…
Тут не выдерживал даже Георгий Иванович, который обычно упорно молчал. Внезапно осмелев, он заметил Аграфене Ивановне:
- Ты вот смелых хвалишь, а если б нашелся такой, который тебе горло перерезал - тебе бы понравилось?
- А у меня и брать нечего… Резали кого? Купцов и кассиров. С них было что взять, а нас, мелких людишек, и тогда не трогали.
- А студентов избивали? - спросил Георгий Иванович.
- Тех за политику.
Георгий Иванович хотел еще что-то возразить, но только энергично пошевелил усами.
Вообще я заметил, что Аграфена Ивановна ведет фальшивую игру: заигрывая и подкармливая Георгия Ивановича, она, вместе с тем, не порывала окончательно с Захаром Захаровичем, даже делала вид, что именно он является ее законным мужем. Так, однажды она водила его в гости к каким-то своим старым знакомым. Оттуда он вернулся навеселе.
По воскресеньям Аграфена Ивановна блаженствовала - спала чуть не до полудня, затем неторопливо пила чай со вчерашними кусками, потом долго молилась. Однажды она показала тете свою фотографию, где была снята с первым мужем. Оказывается, в молодости она была миловидна - не только не имелось теперешних усов, но даже нос не был так безобразно вдавлен в череп.
Всех она сумела приспособить к делу: Захар Захарыч и Настасья Львовна снабжали ее хлебом, Лита приносила домой сметану, куски рафинада и всем этим делилась с Аграфеной Ивановной, Георгий Иванович с утра до ночи сидел за швейной машиной.
Только мы с тетей Машей были невыгодными жильцами. Даже квартплату за наш угол мы платили как полагалось, в жакт, а не ей.
17
Иногда хотелось поговорить, посоветоваться, но с Буровым разговора не получалось. Я приходил, выслушивал импровизированную лекцию об Уайльде или Метерлинке, которых никогда не читал, и уходил домой, иногда не произнеся никаких слов, кроме "прощайте".
Дома тоже не с кем было говорить. Тетя Маша заботилась обо мне, как могла, но разговаривать нам было не о чем.
Старики по-прежнему каждый вечер читали по складам "Святую книгу" и обсуждали прочитанное.
Лита частенько заглядывала ко мне, чтобы проследить по карте положение на фронтах, переставить несколько флажков на запад.
- Однако далеко еще до Красного Луча.
Иногда она делала попытки подружиться со мной, но не могла побороть своей насмешливости. Заметив в моих руках книгу, спрашивала язвительно:
- Все читаешь? Ты же чокнешься!
Я отвечал, что если мне суждено чокнуться, то это давно бы уже случилось. Так что пусть она по этому поводу не беспокоится.
- Иди ко мне читать, у меня светлее, - звала она.
- Мне и здесь хорошо, - отвечал я.
- Прямо отлично, - говорила она с иронией.
В Лите многое раздражало меня: и запах крепких духов, и походка. Особенно злила она меня, когда брала гитару и цыганским голосом начинала:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
На ресницы пал туман…
И ни одной песни не знала до конца. Иногда, чтоб не слышать ее самоуверенного голоса, я уходил на улицу.
Незадолго до нового года я снова стал разыскивать Ольгу. Я не мог объяснить, зачем она мне нужна. Может быть, она даже не захотела бы со мной говорить. Может быть, я придумал, что она добрая и хорошая. Ведь фактически я ее не знал. Я говорил себе: "Она самый близкий человек", а почему близкий и что это могло значить, я не смог бы никому объяснить. Верно кто-то заметил, что во всякой любви много самовнушения. Впрочем, от этой верной мысли мне не становилось легче.
Один раз мне показалось - она! В очереди в столовой - девушка стояла ко мне спиной. Так же коротко стриженная, на костылях и в шинели. Оля могла носить и шинель. У меня перехватило дыхание, сердце забилось так, будто я бежал в гору. На минуту счастье опьянило меня. Потом она обернулась. Совсем не то лицо - некрасивое, одутловатое.
Два раза я посылал на разведку Морячка - он ходил на Спортивную и каждый раз приносил одно и то же известие - Ольги там нет. Ходил он на Спортивную и без моей просьбы. Я догадывался - зачем.
Странные отношения сложились у меня с Буровым. Мы говорили только о книгах. Как будто ничего другого на свете не существовало. Иногда я задумывался: искренне это или нет?
Увидев меня на пороге, он говорил одно и то же:
- Стало быть, пожаловали. Очень кстати.
Помогал мне снять потрепанную кожанку, положить на полочку шапку и рукавицы.
- Проходите.
Кроме него в большой с очень высоким потолком комнате жили жена и сын. Я вспомнил, что оба они Жени. Лицо женщины, обесцвеченное голодом, выражало только усталость и привычное горе. Лишь иногда на нем вспыхивали темные, почти черные глаза. Обычно она молчала, молчал и мальчик, чаще всего неподвижно сидевший за книгой.
Семен Петрович обращался к жене, как к чужой:
- Женя, вы подметали в коридоре? По-моему, наша очередь.
Встречаясь взглядом с ее тоскливыми глазами, я каждый раз думал: почему он решил навсегда отдалиться от нее? Неужели нельзя простить? Значит, есть в нем скрытая жестокость. Вместе с тем, что-то подсказывало мне, что говорить с ним на эту тему нельзя. Он никогда не пойдет на полную откровенность - и не потому, что он скрытен, а просто он так устроен. О себе он говорил редко. Помню, однажды прорвалось у него нечто вроде жалобы:
- Человек, если он действительно человек, обязан иметь долг и цель. Мой долг в настоящее время ясен: учить читать моих учеников… Не думайте, что это просто… Это мой общественный долг. А личный - постараться, чтобы мои выжили. Каждую ночь думаю - чем же я их накормлю…
- А цель?
- Цель как у всех: услышать по радио, что наши вошли в Берлин.
Вот и все - никогда больше я не слышал от него ни одной жалобы.
На вопросы о работе отвечал неохотно:
- Я, собственно говоря, ничего не преподаю. На уроках я читаю, а потом мы разговариваем о прочитанном. Если ребята молчат, читаем еще раз. Завуч сначала морщилась, а сейчас смирилась. Видимо, считает меня неисправимым. А я вижу свою задачу прежде всего в том, чтобы мальчишки и девчонки полюбили книгу. Человек с книгой в руках никогда не будет одинок.
Я слушал его и думал: "А сам-то ты одинок".
Приходя к Бурову, я садился на низкий мягкий диван против письменного стола. Семен Петрович, разговаривая вслух с самим собой, смотрел на меня так изучающе, так пристально, что становилось неловко. Мне иногда казалось, что он не всегда узнает меня, и однажды это подтвердилось. Усевшись напротив меня, он нахмурился и проговорил сердито:
- Вы извините… Что-то с памятью. Вот смотрю на вас - знаю, что вы приходили не раз, знаю, что брали читать "Евгению Гранде", а вот кто вы и как вас звать - хоть убей, не помню. Что-то делается… Может быть, недостаток фосфора?
И тут же заговаривал о другом:
- Я читал вам мой рассказ "Пробуждение"? Нет? Так послушайте… И что-нибудь скажите.
Выдвинул средний ящик стола, где ворохами лежали тетрадные листы, исписанные чернилами, а некоторые простым и цветными карандашами.
- Где-то был… Ну да черт с ним. Вот - послушайте. Другое…
И стал читать:
Одиноким месяц затуманенный
над растрепанным лиловым тополем…
У разрушенной ограды кладбища
на коленях я стою один.
Я забыл могилу матери,
и холоден
крестик черный на моей груди…
- Это стихи? - спросил я и сразу заметил, что этого спрашивать не надо было.
Буров швырнул листок обратно в ящик.
- Не похоже? А какое это имеет значение?
- Это было?
- Если мы о чем-то мыслим, - ответил он сухо, - стало быть, это уже в какой-то степени было. А если говорить конкретно… - Он поколебался: - Да, было… Все, кроме крестика. Крестик - я не знаю, откуда появился. Из общего настроения, что ли? А вот еще одно, но читать не стоит. Мне нравятся только первые строки: "Шелком шитые крылья коршуна прошуршали тихим шепотом". Дальше чепуха.
Внимательно слушая его, я размышлял с досадой: "Крылья коршуна шитые шелком" - хорошо. Но это ли нужно сейчас, когда идет война?
Если я досиживал до ужина, он говорил:
- Женя, что у нас там на ужин?
А было всегда одно и то же - несколько картофелин, сваренных в мундире, каждому по крошечному кусочку хлеба и по стакану фруктового чая. Пищи было так мало, что, вероятно, даже Женя маленький вставал из-за стола голодный.
Я взял себе за правило на ужин не оставаться, но как-то Семен Петрович все-таки уговорил меня - по случаю какого-то семейного торжества. По этому поводу была куплена на базаре буханка хлеба и кусок рафинада. Буров почти насильно усадил меня за стол, положил на ломоть черного хлеба белоснежный кусочек рафинада, пододвинул все это ко мне и торжественно произнес:
- Бриллиант в золотой оправе.
За три дня до нового года Буров пришел ко мне на комбинат с большим мешком, чтобы набрать стружек. Мне показалось, он болен: лицо бледнее обыкновенного, губы почти синие.
- Что с вами? - спросил я.
- У нас Женя убежал…
- Куда?
- Известно куда - на фронт. Оставил записку, чтобы мы не беспокоились, что он вернется после победы.
"Вот молодец!" - чуть не вырвалось у меня, но я сдержался и спросил:
- А вы что?
- Что мы можем? Написали заявление в милицию, дали его фотографии. Милиция успокаивает - с начала войны только в Томск вернули несколько сот мальчишек.
Когда Буров ушел, Трагелев насмешливо спросил:
- Это еще что за экземпляр?
- Мой знакомый…
- Оно и видно, - пробурчал старик.
18
Под Новый год Аграфена Ивановна и Георгий Иванович ушли в гости. Тетя Маша согласилась за кого-то подежурить. Литу умчал куда-то Аверьяныч. Она заглянула ко мне, проговорила поспешно:
- Сегодня ради Нового года можешь поцеловать меня. Если, конечно, испытываешь такое желание…
Пока я раздумывал, испытываю или нет, она со смехом убежала, бросив на прощанье что-то вроде: "Тюфяк!" Но стоит ли обижаться на нее?
Дома я, Захар Захарыч и Настасья Львовна. Захар Захарыч, как всегда, у обогревателя. Настасья Львовна выползла из своего угла и примостилась с книжкой у большого стола.
Никогда еще так не было: некуда пойти, не с кем перемолвить слово. Напрасно я все-таки не пошел на Спортивную. Морячок звал. И я бы пошел, если бы там не было Зои Большой. А Бекас совсем отделился - где-то раздобыл бутылку денатурата и двинул на Черемошники. Там у него старые друзья.
- Настасья Львовна, что вы читаете?
Я прекрасно знаю, что она читает, но все-таки спрашиваю, чтобы услышать живой голос.
- Сказки, - отвечает она и поднимает по-детски голубенькие глаза.
- По-французски?
- Да.
- Не забыли без практики?
- Нисколько.
- А я вот учил в школе немецкий, а сейчас все забыл.
- Плохо учили.
- А кем вы были до революции?
- Учила детей. В богатых семьях.
Старушка оживляется, продолжает уже без моих вопросов:
- Когда силы были, я хорошо жила. Работала много и зарабатывала немало.
Мне хочется узнать что-нибудь о миллионере, любовницей которого она была, но об этом спросить нельзя. Слушаю то, что она говорит: