* * *
В окне слегка посветлело. На полу стали таять тени тонких ветвей. Внезапно зашипело радио, оглушительно забили куранты, заиграл гимн.
- Доброе утро, товарищи! - бодро возгласила дикторша откуда-то издалека-издалека, из чужих, неведомых краев.
- Ну, вот и ночь прошла, - она поднялась. - Мне на работу собираться надо. А ты, если хочешь, поспи.
- А можно я с тобой пойду?
Она пожала плечами. Ковалев скатал матрац, сложил раскладушку, подошел к окну. По тропинке меж сугробов, сгорбившись, шагал старик с рюкзаком. В домах напротив загорались разноцветные огни.
В чистой уютной кухне присели за стол, попили чаю, съели по бутерброду. Потом вместе вышли из дому.
Шли по выпавшему ночью снегу к далекой троллейбусной остановке. Над девятиэтажками загорался сиреневый рассвет, и свежий снег тоже был сиреневым, и по-прежнему пахло весной, хотя была осень, глубокая осень. Народу еще было немного, троллейбус подошел почти пустым. Они сели рядом и долго молчали. На остановках входили продрогшие люди, и с ними вместе в салон проникал все тот же сиреневый запах снега и весны. Город просыпался, улицы наполнялись жизнью, но в душе Ковалева сквозь радость и тишину стало пробиваться что-то щемящее, безумно печальное.
На колдобине троллейбус сильно тряхнуло, он прижался к Ирке и прошептал ей в ухо:
- Ты хорошая. Добрая.
Она глядела в окно, и ему подумалось: опять не поверила, а может, зря он это сказал, голос сфальшивил, не так надо говорить такие слова, не здесь, и не так… Если их вообще надо говорить.
Троллейбус доехал до центра и Ирка собралась выходить. Ковалеву надо было ехать дальше.
- Я встречу тебя после работы? - спросил он.
- Нет, - она покачала головой.
- Когда ты освободишься?
- Ну… часа в три, - и вышла.
Дверь-гармошка закрылась с душераздирающим визгом.
* * *
Ровно через три часа он подъехал, увидел издалека - она стояла, ждала его. Он заторопился. Но она огорошила:
- Знаешь, у меня еще есть дела. Я тебя прошу - не ходи за мной, ладно?
Он не успел ответить, а она уже повернулась и пошла прочь, сразу же затерявшись в толпе.
Ничего не понимаю, - сказал Ковалев самому себе. - Однако, делать нечего. Потащусь…
И он не пошел, а именно потащился по тротуару, по подтаявшему снегу, в котором темнели сырые фиолетовые листья.
Он приехал в "школу" (как называли студенты университет), отсидел две лекции, сходил в буфет, съел какой-то безвкусный коржик, запил безвкусным соком и снова оказался на улице.
Идти было некуда. Он поехал к Вове.
Вова, вопреки ожиданию, был абсолютно трезв. Он сидел за пишущей машинкой и выстукивал что-то одним пальцем. В квартире было прибрано, следы попойки исчезли. Гудел холодильник и негромко бубнило радио на стене.
- Чем занимаешься? - Ковалев заглянул в отпечатанный лист. Прочитал: "Алкоголизм - болезнь. Но насчет деградации личности газеты врут. Какая же это деградация, когда люди после запоев творили шедевры? Скотт Фицджеральд к концу жизни, будучи уже алкоголиком (в общепринятом смысле) творил "Ночь нежна". Гофман пил чуть ли не ежедневно - об этом говорят его "дневники алкоголика" - и, однако же, на закате жизни написал "Крошку Цахеса", "Повелителя блох" и "Житейские воззрения кота Мурра". Творческие биографии "великих алкашей" свидетельствуют сплошь и рядом: никакой деградации личности с ними не происходило. Список имен можно множить и множить: Хемингуэй, Эдгар По, Писемский, Высоцкий…".
- Ну и что? - спросил Ковалев, оторвав взгляд от бумаги. - Пить-то все равно - плохо.
Вова вздохнул:
- В том-то и дело…
- Можно тысячу примеров привести обратных - когда именно деградация и наступала, - продолжал Ковалев.
Вова махнул рукой:
- Можно.
- Ну, так что?
- А скоты они, наркологи. Врут. Одаренные люди через пьянку самореализуются. Отдушина у них такая.
- И у тебя тоже?
- И у меня! - почему-то рассердился Вова.
- Да ладно, не злись… Я так, по дружбе… Как дела-то?
- На смену надо идти. Гаврилов заболел, так я за него подежурю… А ты куда делся вчера? Сидели, выпивали - вдруг бац! А тебя нет.
- А я Ирку Алексееву нашел, - буднично сказал Ковалев.
- Кого?
- Ну, Ирку. Алексееву. Не помнишь, что ли? Ты же нас вчера познакомить пытался.
- Я? - удивился Вова. - Да ты что?
- Ну. Забыл уже?
- Я все помню, - угрюмо ответил Вова. - А этой никогда не… Постой, как? Алексеева?.. Нет, не знаю. Хотя, была одна такая. Я еще молодой был. Шлындра подзаборная.
- Какая шлындра? Ты что? Это другая!
- А-а… - протянул Вова, внезапно потеряв интерес к разговору; отвернулся и принялся стучать на машинке.
Ковалев посмотрел на него, пытаясь что-то сообразить, но вдруг ему стало страшно и одиноко - сердце стукнуло и провалилось куда-то.
- Слушай, да погоди ты стучать! Ты что про нее знаешь-то?
- Ничего я не знаю, - покачал Вова седеющей головой.
- Да я же вижу, что знаешь. Знаешь ведь!
- Не знаю.
- Слушай, Вова. Ты мне лучше честно скажи… А то я черт знает что подумаю…
- А ты не думай. На вот лучше, читай, - он сунул Ковалеву в руку лист бумаги.
- Да не буду я эту белиберду читать! - Ковалев отшвырнул листок.
- Ну, ты полегче! - Вова покраснел, поднял листок, аккуратно разгладил. - Ишь, комкает! А то я, соответственно, возьму тебя, скомкаю и подотрусь.
- Скомкай, скомкай. Гад ты, Вова! Деградируешь ты, все-таки!
Ковалев выскочил из квартиры. Он уже бежал по лестнице, когда наверху открылась дверь и раздался зычный голос:
- Витька! Стой! Вот дурак-то! Не знаю я ее, ей-богу!.. Вот же чокнутый… - дверь захлопнулась.
* * *
В центре было несколько учреждений. Ковалев обежал их все, кроме уж самых важных, куда граждан с улицы не пускали.
В одном из учреждений, по вестибюлю размашисто ходила старуха в замызганном халате, с седыми волосами, которые пучками росли из многочисленных родинок на щеках и подбородке, махала руками, развозя шваброй грязь по мраморному полу.
Ковалев остановился, глядя на старуху. Оно оторвалась от работы:
- Чего смотришь? Вон туда иди и спрашивай, что надо. Я вам не диспекчер.
Ковалев с трудом оторвал зачарованный взгляд от коричневых рук, перекрученных, как выжатое белье, от седых пучков на лице, от замызганного халата, почти машинально двинулся к окошечку администратора. Окошко было расположено так низко, что Ковалев, даже согнувшись в три погибели, не смог заглянуть в него и разглядеть того, кто там сидел.
- Здравствуйте, - на всякий случай поздоровался он.
- Здравствуйте, - красиво пропел женский голос.
- Не подскажете, здесь у вас Ирина Алексеева работает?
- Кем?
- Не знаю… Техничкой, может?
- Спросите вот там! - из амбразуры высунулся маленький пальчик.
Ковалев вздохнул, вернулся к старухе.
- Чего надо-то? - спросила она.
- Здесь работает Алексеева?
- Здеся много кого работает. Три этажа их, работничков, сидят один к одному, аж потолки прогибаются.
- Нет, я про техничек спрашиваю. Есть у вас такая - Алексеева?
Он ждал, пока она, заведя глаза к лепному потолку, вспоминала.
- Нету таких.
- Как так "нету"?
- А так и нету. Или я техничек не знаю? Сама на полторы ставки работаю, одна у нас на полную, еще три - на полставки. Комаревцева есть, Кочнева, Зайцева… Эта ишо, как ее, Мамалеева, что ли. А Алексеевых нету.
Как в затмении вышел Ковалев на улицу, где прохожие по-прежнему уныло месили снег ногами.
Надо было присесть, подумать, но присесть было некуда. Ковалев привалился к киоску "Союзпечати"; и увидел вдруг, что пешеходы идут, нелепо накренившись, и дорога перекосилась, и даже светофор лег как-то набок, вроде Пизанской башни.
Потом закрыл глаза, а когда открыл - мир встал на прежнее место, и даже солнышко проглянуло сквозь ватные облака и снег стал быстро таять, обнажая искрящийся асфальт.
"Почему так грустно? - думал Ковалев, бредя по тротуару и ничего конкретно не имея в виду, а именно все, всю жизнь вообще. - Почему так грустно? Так безумно, безумно грустно…"
* * *
"Земля опустошена и разграблена, ибо Господь сказал слово сие. Сетует, уныла земля, поникла, уныла вселенная… Земля осквернена под живущими на ней, ибо они преступили законы, изменили устав, нарушили вечный завет… Прекратилось веселие с тимпанами; умолк шум веселящихся, затихли звуки гуслей… Разрушен опустевший город, все дома заперты. Плачут о веселии на улицах. В городе осталось запустение и ворота развалились… И сказал я: беда мне, беда мне! Увы мне! Злодеи злодействуют, и злодействуют злодейски. Ужас и яма и петля для тебя, житель земли. Побежавший от ужаса упадет в яму, и кто выйдет из ямы, попадет в петлю…"
* * *
С матерью он столкнулся в дверях квартиры.
- Где шлялся? - спросила она, одной рукой придерживая дверь, другой держась за косяк.
- У друзей. Где же еще, - ответил Ковалев.
- "У друзей"… - со сдержанным негодованием повторила она. - А я уже все морги обзвонила, все больницы, все милиции…
Обманывала она - никуда она не звонила. Ковалев хорошо это знал, но вынужден был оправдываться - такова была традиция.
- Ну, не мог я позвонить, мам. Телефона в том районе не было.
- Ладно уж… Вот напишу твоему дэкану (она так и сказала - "дэкану"), тебя давно уже пора в ЛТП сдать.
Она с усилием перенесла ногу через порог.
- Ну и сдавай.
- Вот и сдам. А то я слишком добрая… Другая на моем месте…
Она перенесла через порог другую ногу. Ковалев посторонился, мать, переваливаясь, пошла вниз по лестнице, на прощание сказала, не оборачиваясь:
- Курица в духовке. Я к Варваре Михайловне.
Ковалев закрыл дверь, постоял и медленно сполз по двери на пол. Поднял голову. В зеркале, наклоненном к нему, увидел темное лицо с ввалившимися глазами, со щетиной на щеках.
Поднялся, выпутался из пальто и шарфа, прошел в комнату и упал на диван.
Из открытой форточки несся шум большой улицы, но шум перекрывало радио:
- Передаем обзор последних известий. Двадцать первого октября Генеральный секретарь ЦК КПСС, председатель Президиума… (вж-жж! - промчался под окном троллейбус, заглушив голос диктора) принял находящегося с визитом в СССР председателя… (вж-ж-ж! - троллейбус пронесся в другом направлении). В ходе дружественной беседы была подчеркнута необходимость и впредь крепить мир во всем мире…
Ковалев упорно слушал. Как-никак, это был голос живого человека. Ну, может, и не совсем живого. Может быть, все эти голоса записываются где-нибудь в отделе пропаганды на один большущий магнитофон, а на самом деле нет никакого ни Генерального секретаря, ни его гостя, ни мира во всем мире. А может, и Москвы никакой нет, может, ее выдумали чиновники для всеобщего воодушевления. Может, она была разрушена еще во время войны, а вместо нее построили декорации. По этим декорациям водят туристов, возят начальников и рыщут по ним "гости столицы", приехавшие за колбасой и наволочками. А может быть, и Москвы-то никакой никогда не было? Выдумали ее, как религию - для объединения земель и укрепления власти. И все остальное выдумали. Историю, географию, политику…
Мысль недодумалась, оборвалась, в голове стало пусто и тяжесть легла на сердце. Слабо засветилась люстра под потолком, раздались шаги.
* * *
- Здесь он. Вон лежит, - сказал кто-то.
Ковалев попытался вспомнить, кому мог бы принадлежать этот довольно противный голос, и не смог. В комнате появились трое. Один был в мятом белом халате, со шваброй в руках. Он непрерывно тер пол, изредка поглядывая на Ковалева с затаенным лукавством. Двое других - худой и толстый - имели вид утомленных жизнью полуинтеллигентных мужчин.
Они подошли к дивану. Белый халат принялся шырять шваброй под диван, быстро-быстро, туда-сюда.
- Ох, грязи-то, грязи-то сколько! - сказал он голосом вестибюльной старухи.
- Погоди, - остановил его толстый, он был в пальто и шляпе, с кожаной папкой подмышкой.
- Чего годить-то? - ответил халат. - Надо грязь убрать, а с чистого уже легче будет кровь-то отмыть…
"При чем тут кровь?" - подумал Ковалев.
- А вдруг это не он. Проверь, - кивнула Шляпа хилому, в беретке. Хилый вытянул из внутреннего кармана длинный узкий блокнот, слюнявя палец, принялся его листать.
Нашел, сунул Шляпе под нос. Потом наклонился к Ковалеву. Ковалев почувствовал, как ловкие руки быстро-быстро обшаривают его карманы, достают какие-то предметы. "Чего это они? - лениво думал Ковалев. - Грабить, что ли, пришли?"
Хилый тыкал пальцем в блокнот, объясняя что-то Шляпе на ухо. Шляпа кивала.
- Бросьте вы хулиганить-то… - слабым голосом проговорил Ковалев.
- Чего это он? - строго спросила Шляпа у хилого.
- Беспокоится.
- Придется потерпеть. Такой порядок… Ну, что, точно - он?
- Вот, - хилый сунул блокнот под нос Шляпе. - Все совпадает. Квартира, диван, троллейбусы под окном.
- Что вы мне про троллейбусы? - раздраженно сказал толстый. - Вы особые приметы давайте.
- А вот. Родинки все, татуировка в виде ядерного гриба с человеческой фигурой в виде распятия…
"Гляди ты! И про это знают!" - удивился Ковалев.
- Хорошо, давайте анамнез.
Хилый перелистнул страницу:
- Ерёма Квасов, двадцати двух лет…
- Это кто - Ерема Квасов? - удивился Ковалев.
- Ты Ерема Квасов.
- Я не Ерема! И не Квасов!
- А нам это без разницы, Квасов ты или не Квасов. Не был Квасовым - так будешь. Не велика птица.
Толстый слушал с брезгливым выражением лица.
- Ладно, - сказал он хилому. - Давайте сразу заключение и приговор.
- Понял. Про шизоидальность не надо? Понял. Значит, грехи. Всего их две тысячи триста семьдесят девять. Из них смертных восемь. Одно убийство. Два покушения на убийство. Хула на ближнего. Клятвопреступление… Восемнадцать краж. В том числе три - кражи стаканов из столовых и автоматов с газводой…
- Э… Стойте… - Ковалев с трудом оторвал голову от подушки. - Это вы про меня, что ли? Это я стаканы воровал?
- Ты, ты, - кивнул хилый.
- Ну, ладно, это могло быть, выпивали, наверное, где-нибудь в парке… А убийство?
- И это твое.
- Неправда, я никого не убивал.
- Правда, правда. Помнишь, камень однажды кинул и мальчишке в голову попал? Этому мальчишке нынче двадцать пять исполнилось бы. Умер он. Свихнулся и повесился. А свихнулся вследствие травмы, полученной в детстве. Правда, медицина до этого не додумалась. Такая она у вас - медицина.
- Так это когда было! Я ж еще в школу не ходил!
- Ну и что? У нас учет строгий.
Ковалев сказал:
- Ерунда. Мало ли от чего можно свихнуться.
- Апеллировать будете потом.
- Ну, а покушения на убийство?
- И это было.
- В детстве? - с надеждой спросил Ковалев.
- В детстве.
- Ну, это же просто… Детская мстительность. Разве это грех? Так, под воздействием момента…
- А большая часть убийств так и происходит - под воздействием момента.
- Нет, что-то тут не то, - проговорил Ковалев. - Бог - он добрый. Не станет он грехи считать. Он не бухгалтер…
И тут его осенило: ну конечно, какой тут Бог! Бог эту мерзкую троицу и близко к себе не подпустил бы. Это он, тот, другой…
…- Так на чем я остановился?.. А! На стаканах. Значит, далее. Соврал тысячу восемьсот четырнадцать раз.
- Это когда же?.. - вскинулся опять Ковалев.
- Не мешайте работать! - огрызнулся хилый. - Все зафиксировано, так что помолчите.
- Девственниц совращал? - лениво спросила вдруг Шляпа.
- Шесть попыток, - подтвердил хилый.
Толстяк вздохнул:
- Картина ясная. Вполне созрел. И приговор?
Хилый захихикал:
- Ну, вы же знаете… Будем брать.
- Это кого брать? Это куда? - возмутился Ковалев.
- А туда, - ответил хилый. - Там тебе будет хорошо. Там - порядок. И никто никому не завидует! А как же?..
Белый халат приблизился к Ковалеву и стал быстро опутывать его бельевой веревкой.
- Что же, я уже умер? - спросил Ковалев.
- "Умер, родимая, умер, сердешная, умер, - и в землю зарыт", как написал большой русский поэт, - подтвердил хилый.
- А как я умер? Когда?
- Обыкновенно. Внезапно. В баню вы пошли со своим другом - помнишь?
Ковалев начал лихорадочно вспоминать. "Да-да, точно… Баня была… Полки скользкие, кафельный пол… Помню, Генка меня под кран с холодной водой подтаскивал. Да спьяну, скот, включил кипяток. Только мне все равно уже было… А потом он им кричал - остальным - уймитесь, гады, Витёк загнулся…".
- Меня уже похоронили? - чужим голосом спросил он.
- Угу, - кивнула Шляпа.
- А где?
- Ну, там… Не на Марсовом же поле, и не у Кремлевской стены.
- А потом что будет?
- В смысле?
- Ну, потом? После?..
- А ничего. Кладбище закроют. Нужных покойников на новое местожительство определят. А вас, мелочь разную, так оставят. Лет через пятьдесят уже и следа не останется. И дома построят. И опять будут жить да грешить… Се ля ви!
Ковалев захрипел: туго натянулась опутавшая его веревка.
Хилый расстелил на столе свежую скатерть, расставил тарелочки с закуской, в центр стола водрузил запотевшую бутылку водки. Гости сели к столу. Разлили, один стакан отставили в сторону. Толстый сказал:
- Мы провожаем сегодня в последний путь… Как его?
- Квасова, - подсказал хилый.
- Вот именно. Помянем подонка.
И опрокинул стакан в горячую красную глотку.
"Но я же жив еще!" - хотел закричать Ковалев и не смог. Потому, что тело его осталось на диване а сам он парил над ним, зная, что тело его в этот момент досматривает свой последний в жизни сон.