* * *
…Он снова очутился в своей комнате, пустой и темной, и радиодиктор, сдерживая волнение, рассказывал о вводе в строй действующих нового моста на трассе БАМа.
Ковалев сполз с дивана, прижался щекой к холодному полу. Вспомнился "Танец смерти" Сен-Санса, и под эту плавную, совсем не страшную музыку его стало раскачивать - вместе с диваном, с комнатой, с желтыми фонарями за окном.
Музыка погасла, он снова задремал, и оказался на улице.
Сияли фонари, отражаясь в мокром черном асфальте, брели редкие прохожие, вдали, над вокзалом, светилось табло часов.
"Чего это я сюда выкатился? - удивился Ковалев и тут же вспомнил: - Ах да, я же бабу Аню ищу".
Он вернулся во двор, прошел мимо детской площадки и увидел бабу Аню. Она шла навстречу в старом зимнем пальто, держа в руке привычную плетеную котомку.
- Здравствуй, баба Аня! - обрадовался Ковалев. - А я тебя ищу!
- Здравствуй, внучек… Хоть ты обо мне вспоминаешь. А вот что ищешь меня - это плохо, плохо. Ты ведь молодой совсем, молодой…
Ковалеву послышался в ее словах какой-то иной, страшный смысл, но он отмахнулся от него.
- Сколько лет тебя не видел, - сказал он. - А ты куда? В магазин?
- Нет. В магазины мы не ходим.
- А куда? В гости?
- И по гостям не ходим.
- Так куда же ты идешь?
- Да и не иду я, милый, никуда. Лежу. Давно уже лежу…
Ковалев вздрогнул.
- Ты не пугай меня, пожалуйста.
- Прости, внучек, прости. Три года уже прошло, а проведать только раз приходили.
- Я не знал, что ты переехала, - сказал Ковалев. - Я бы пришел.
- А вот ты и пришел. Мы ведь не умираем - мы переезжаем. И недалеко. Здесь мы, рядом вот.
- Ты умерла, баба Аня! - закричал Ковалев. - Что ты говоришь? Похоронили тебя!
- Это живые так думают: похоронили - и нету нас. А мы не умерли - уехали. Недалеко. Но навсегда.
Сердце скакнуло, замерло, и сильно застучало в груди Ковалева так, что стало больно дышать.
- Ты прости, баба Аня. Я пойду. Я…
Он стал срывать с горла душивший его шарф, а у бабы Ани изменилось лицо, и вдруг он понял, что это лицо - его собственное. Это чужое ему существо стало наступать на него и посыпало словами тонким бабьим голосом:
- С переездом-то как намаялась! Там очередь, тут очередь. Везде жди, и не смотрят, ветеран ты или нет. И хамят по-нашему, и никто места не уступит в очереди, и еще матом кроют. И пожаловаться ведь некому - ни тебе райкома, ни милиции, ни совета ветеранов. И документов на руки не дают, кроме справки из ЗАГСа, а в справке не сказано ведь, каким ты человеком-то был, так что никому никакого различия, ни уважения!
Защищаясь от этого нарастающего пронзительного голоса, Ковалев замахал руками, поскользнулся и полетел прямо затылком на асфальт. Бац!
* * *
Он застонал и рывком поднялся. Он лежал на полу, рядом с диваном.
- Тьфу, черт! - ругнулся он и поднялся.
Включил свет, открыл балконную дверь. Уличный шум ворвался в квартиру вместе с запахами выхлопных газов и сырости.
Закурил, глядя на светившиеся окна напротив.
"Хорошо людям. С работы пришли, детей из садика привели. Ужинают, газеты читают, радио слушают. Будто и нет никакого Хаоса, будто не плещется он с улицы, не бьется в окна… А вон там настольная лампа горит. Там часто лампа горит, иногда всю ночь. А в этом окне женщина стелит постель. Молодожены. Не терпится. А вон на балконе целая компания. Курят, орут чего-то… Празднуют окончание пятилетки. Ишь, развеселились. А может, поминки у них? Должно быть, скоро подерутся…".
Внизу со звоном открылась балконная дверь и пьяный мужской голос заорал во тьму:
- Лар-риса! Лар-риса!.. Вернись, падла! Все прощу!
Это был сосед, алкаш Вова, от которого, наверное, только что ушла очередная жена.
- Ларис-са! Ведь я тебя, курва, люб-лю! Слышь ты, блядь? Люб-блю!..
Но никто не откликнулся с улицы. Только шумел транспорт, гудели троллейбусные провода, да вдали, над вокзалом, мертвые часы равнодушно считали минуты".
* * *
…Ковалев бежал по длинному, бесконечному коридору, скудно освещенному, с рядами белых дверей по обеим сторонам. Он стучал в одну дверь, в другую, но грохот собственного сердца заглушал этот стук, и не было ответа. Он бежал, торопясь отыскать кого-то, без кого ему нельзя, невозможно было жить дальше.
От бесконечного мелькания дверей перед глазами у него закружилась голова. Двери были совершенно одинаковы, и все заперты, заперты, заперты. Он колотил в них кулаками, но никто не отзывался.
Он стал кричать, сердце выскакивало из груди - и вдруг налетел на глухую стену в драных обоях, споткнулся о толстые подшивки газет и упал. В стене появилась трещина, и в трещине сверкнуло солнце. Ковалев из последних сил рванулся к нему - и наткнулся на себя самого. Он закричал от ужаса, ударил - и огромное зеркало рассыпалось на тысячу кусков. Там, за зеркалом, была открытая дверь. Но он не успел доползти до нее.
* * *
Он в испуге привскочил с дивана. В окно падал тусклый свет уличных фонарей, на часах было почти одиннадцать.
Он встал, включил свет, заглянул в спальню - матери не было. На столе лежала записка: мать сообщала, что ушла ночевать к подруге, их бывшей соседке, которая теперь умирала от рака. Мать время от времени ночевала у нее, кормила, занималась хозяйством.
Ковалев заварил крепкого чаю. Со стаканом в руке подошел к окну и замер от внезапно охватившего его чувства безысходности. Стакан задрожал в руке. Он отставил его и подумал: "Я больше так не могу. Наверное, я сумасшедший".
В спальне он достал из комода шкатулку, отсчитал пятнадцать рублей. Потом подумал и взял еще червонец - на всякий случай. Оделся и выскочил из квартиры.
Такси он поймал сразу и через полчаса уже стучал в квартиру Алексеевой. Никто не отзывался на стук, но он почему-то упорно отказывался этому поверить и стучал, пока на площадку не выглянул заспанный сосед.
- Ты чего хулиганишь, а?
- Ничего, - Ковалев пнул дверь ногой.
- Видишь - нет никого?
- Вижу, вижу…
- Ну и не хулигань, понимаешь!
Ковалев вышел на улицу.
Было морозно, дул ветер. Ледяная земля звенела под ногами.
Ковалев сел на скамейку, посидел. Замерз, начал ходить вокруг дома. Обошел раз - глянул в темные окна. Обошел второй - снова глянул. Но холод становился все злее, все нестерпимей. Ковалев забежал в подъезд, постоял, прижавшись к батарее, над лестницей в подвал.
Делать было нечего: его звездный час миновал, и миновал безвозвратно.
Он поднял большущий ржавый гвоздь, нашел на стене свободное от надписей место и крупно нацарапал: "ИБО КРЕПКА, КАК СМЕРТЬ, ЛЮБОВЬ". Гвоздь он сунул в карман - на счастье.
Потом он вышел на улицу, снова поймал такси и поехал к ресторану. Дверь была заперта, он постучал. На стук выглянул усатый детина в спортивной майке с американским орлом на груди.
- Чего надо?
- Выручи! - проникновенно произнес пароль Ковалев.
- Сколько?
- Одну.
- Пятнадцать, - предупредил усатый.
Ковалев кивнул и протянул деньги. Усатый исчез, спустя минуту появился снова, быстро сунул Ковалеву бутылку водки, завернутую в газету. "Сервис!" - подумал Ковалев, засовывая покупку во внутренний карман пальто. Вернулся к ожидавшему его такси и поехал в общежитие.
На "черной лестнице", где обычно происходили все неформальные общежитские события, Ковалев увидел мрачно курившего вечного студента Жаркова. Жарков с семьей занимал в общежитии служебную комнату - он числился дежурным электриком. Учился Жарков уже лет восемь. Его знали многие поколения студентов как человека честного, но глупого.
Жарков сидел на подоконнике, спиной к окну, поставив ноги в тапочках на батарею. Света на "черной лестнице" никогда не было - она еще и поэтому называлась черной, - но Ковалев сразу узнал Жаркова.
- Привет, - сказал он ему. - Тащи стакан.
Жарков на мгновение застыл от неожиданности, потом опомнился и исчез. Через несколько секунд он появился со стаканом в одной руке и огромным соленым огурцом в другой.
Ковалев достал бутылку, открыл, налил.
- Пей.
- Ну-у, друг… Ну-у, спасибо… - Жарков в волнении принял стакан дрогнувшей рукой, выпил и захрустел огурцом.
Ковалев тоже выпил.
- И чего это ты, а? По какому случаю? - спросил Жарков.
- Так.
- Случилось чего, да?
- Случилось… Захотелось большого и светлого.
- Ну, не хочешь говорить - не надо, - сказал Жарков. - Наливай тогда, что ли.
Когда бутылка уже подходила к концу, Ковалев признался Жаркову, что чувствует себя полным и законченным идиотом. Жарков погладил Ковалева по голове и попросил больше так не говорить.
- Как ты не понимаешь? Говори - не говори, суть не изменится. Я - идиот. Ты Достоевского читал?
- А? Достоевского? Не помню.
- Ну, значит, не поймешь. В этой нашей проклятой жизни все хорошие люди - идиоты.
- Не понял.
- Ну, выглядят так, как будто с луны свалились. Законченные идиоты.
- И я, значит, тоже? - насупился Жарков.
- И ты, и я.
Жарков засопел, обиделся и ушел.
А Ковалев стоял в темноте, спиной к окну, из которого сильно дуло, слушал, как на площадке этажом выше ругались и пели какие-то полуночники, и ему было смертельно грустно. Безумно, безумно грустно.
Около часу ночи он вышел из общаги. Ветер стих, и было светло, тихо и печально. Под фонарями сиял чистый снег, над соседней пятиэтажкой, будто зацепившись за телеантенну, висела круглая голубая луна.
- Ну, чего уставилась, дура? - крикнул ей Ковалев.
И сел в снег. Зачерпнул его ладонью, приложил к лицу.
Посидел, вздохнул, поднялся. "Поеду к ней. Даже если ее еще нет дома, все равно поеду. Может, замерзну под ее окнами, как собака. И то за счастье…".
На такси ему сегодня везло. Быстро промчались по темному безлюдному городу и оказались на горе, в еще более темном и безлюдном новом микрорайоне.
Ковалев глянул на ее окна. В квартире было темно, но Ковалев сразу почувствовал, что там кто-то есть. Она там, Ирка. Эта обманщица. Этот несчастный маленький заблудившийся человек.
В подъезде он постоял, греясь у батареи. Он вдруг испугался: а что, если у нее кто-то есть? Что, если он, Ковалев, тут совсем, совсем не нужен?..
"Не буду я ее будить", - решил он.
* * *
Он дошел до новой девятиэтажки, глядевшей окнами прямо в чистое поле, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. На самом верху, выше девятого этажа, должна была быть уютная лестничная клетка. Он добрался до нее. В теплом сухом углу постелил чистенький половичок, подобранный по дороге под чьей-то дверью, лег, прижался боком к теплой вентиляционной шахте и закрыл глаза. Ему надо было проснуться раньше всех. Он заставил себя уснуть.
В шестом часу загудел лифт. Ковалев проснулся, поднял половик, побежал вниз, положил половик под ту же самую дверь, выбежал из подъезда.
Первый троллейбус разворачивался на кольце. Ковалев подошел к остановке, попросил закурить. Постоял, подымил, и не торопясь пошел к дома Алексеевой.
Свет в ее окне вспыхнул как раз в тот момент, когда он появился во дворе. На кухонных занавесках мелькнул ее силуэт: она ставила чайник, резала хлеб, уходила и появлялась снова. Ковалев следил за силуэтом, как зачарованный. Прохожий с подозрением покосился на него - Ковалев его даже не заметил. Полчаса он простоял на одном месте, полчаса - пока горел на кухне свет, пока была надежда увидеть ее тень на занавесках.
А когда свет погас, - испугался: сейчас она выйдет, заметит его, и придется объяснять, зачем он здесь, и как тут оказался. Ей все это не понравится. А ведь ему еще придется спрашивать, где она была вчера вечером, почему не открывала, если была дома… И хорошо, если она скажет правду, а если - нет?..
- О господи! - перевел дыхание Ковалев и скорее побежал через двор. В подъезде противоположного дома он остановился и стал наблюдать.
Вот она вышла. Быстро пошла к остановке. Почему она не скажет ему правду? За что?
Еще мгновение - и она скрылась бы за углом. Ковалев рванулся за ней:
- Ирина!..
Она остановилась.
"Я - точно идиот", - понял вдруг он, но было уже поздно.
- Привет, - сказала она.
- Привет.
Она повернулась и заспешила к остановке.
- Очень торопишься?
- Очень.
Дальше шли молча. Пока он не остановился. Она уходила в голубую пыль фонарей, таяла в ней, и это могло быть концом всей истории - печальной, но не настолько, если уж разобраться.
Он вдруг заметил, что к утру потеплело, что снег под ногами стал грязным и тяжелым, и на дороге сверкали лужи. Мимо него проносились машины, окатывая его снежной кашей, а он пристально смотрел себе под ноги, будто боялся сделать шаг, будто впереди была видимая только ему одному бездонная пропасть.
Потом он пошел к остановке. Троллейбус уехал, увез ее. Остановка была на краю обрыва. Внизу сияли огни, и налетал снизу порывами ветер, и отталкивал Ковалева от края. За его спиной высились многоэтажные дома-новостройки, и в них все вспыхивали и вспыхивали окна - множество, бесконечное множество разноцветных огней.
Ковалев почувствовал облегчение - он был рад, что все это закончилось, что больше не нужно мчаться куда-то сквозь ночь и холод, что теперь можно вернуться домой, выспаться, отдохнуть, почитать хорошую книгу…
Подкатило такси. Шофер открыл капот, начал ковыряться в моторе; из кабины доносилась музыка, которая сейчас была в моде - "Голубое мгновенье", "Спейс", Маруани. Ковалев слушал, пока не защемило сердце и не захотелось заплакать.
Шофер закрыл капот, вернулся в салон. Не уезжал - ждал подходящего клиента.
Музыка смолкла и Ковалеву снова стало неуютно здесь, под незнакомым черным небом, на краю обрыва, под пронизывающим ветром.
Он перешел через дорогу и двинулся в сторону стройки. Пролез в дыру в дощатом заборе, прошел среди груд кирпича и остановился возле мертвого бульдозера, полузасыпанного снегом. Здесь было совсем темно, и он поднял голову и наконец-то увидел звезды - они сияли над городом, и в этом вечном сиянии был смысл, который Ковалев пытался, но не умел понять.
Он присел на гусеницу бульдозера и просидел до тех пор, пока серый рассвет не вполз на территорию стройки. Ветер стал еще теплее, нагнал облаков, и в этом городе, в котором нельзя было жить - а только влачить существование, или даже, может быть, только медленно угасать, - наступило серое утро зимнего буднего дня.
* * *
Троллейбус долго и нудно ехал по бесконечной дороге среди однообразных домов. Только плакаты и транспаранты поперек улиц оживляли этот безрадостный пейзаж. И Ковалев, глядя в окно, уныло читал мелькавшие перед глазами надписи: "Крепите социалистическую организованность, сознательность и дисциплину!", "Пятилетке качества - наш ударный труд!", "Каждому молодому человеку - активную жизненную позицию!".
Кончились новостройки, последовали поворот и спуск вниз, троллейбус покатился по старому проспекту, мимо деревянных домов. Потом дерево сменилось кирпичом, народу в троллейбусе стало совсем мало.
Ковалев вышел возле университета. До лекций оставалось еще минут сорок, и Ковалев решил позавтракать в общежитской столовой.
Столовая была полупустой, да и есть особенно было нечего. Ковалев заставил себя похлебать суп из куриных отходов, съел рыбную котлету, запил чаем.
В аудитории он сел в отдаленный угол и углубился в свои печальные мысли. Одногруппники оглядывались на него, староста группы Лариса даже записку прислала: "Ты не заболел?". Ковалев на том же листочке ответил: "Заболел, скончался и умер" и отправил записку обратно. Это была формула из средневековой хроники о взятии крестоносцами Константинополя, но вряд ли Лариса знала об этом.
Во время перерыва Ковалев сказал Ларисе:
- Слушай, на следующей паре, если будет проверка, скажи, чтоб за меня крикнули, ладно?
Лариса, впервые услышавшая от него такую просьбу, удивилась, но ничего не спросила. Она была умная девушка, Лариса, и ей не везло в любви.
Ковалев вышел на улицу и решил съездить к Вове. Но по дороге, в трамвае, почему-то раздумал. Поехал домой, хотя ему и не очень хотелось лишний раз выслушивать материнские нотации. Но мать встретила его молча, сказала только: "Ешь".
Ковалев поел, лег с книжкой на диван и уснул. Часа через два проснулся, умылся, и поехал в университет, на семинар. Семинар вел пушкинист Ярошевич, эстет и брюзга, втайне ненавидевший студентов, - пропускать его занятия было опасно.
День был серым, как и утро. В трамвае было тесно, народ ворчал и обреченно толкался. Ковалев с чувством облегчения выскочил из трамвая, побежал через дорогу и вдруг увидел Ирину. Она улыбалась ему с противоположной стороны улицы. Ковалев остановился, как вкопанный, взвизгнул тормозами "Жигуль" и усатый дядя погрозил Ковалеву кулаком.
Ковалев отмахнулся от него и хотел вернуться на свою сторону, но улицу вдруг заполнили автобусы, троллейбусы и перебежать оказалось невозможно. "И откуда вас, гадов, столько сразу понаехало?" - подумал Ковалев, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. А когда поток схлынул, Ирины уже не было. Ковалев в растерянности стал оглядываться по сторонам и тут кто-то тронул его за рукав. Он обернулся - рядом была она.
- Ну, и что? - спросила она.
Он глядел на нее во все глаза, узнавал и не узнавал, и машинально ответил вопросом на вопрос:
- А что?
- Обиделся, да?
- Ну… - Ковалев развел руками.
- А ты не следи за мной. Я не люблю. И не спрашивай. Я сама все объясню, если надо будет.
- А не надо ничего объяснять, - вдруг мрачно сказал Ковалев.
Она внимательно посмотрела на него и глаза ее перестали улыбаться.
- Ну, не надо - так не надо… Тебе туда? Пошли.
Они пошли рядом.
- Я тебя здесь ждала, - сказала она.
- Откуда ты узнала, что я приеду?
- А вот узнала. У тебя сегодня семинар.
- В университет ходила, да?
- Нет. Знакомая там учится.
- Ну-ну…
Он уже не знал, чему верить, чему - нет. Только ощущал какую-то робкую радость, чуть живую, чуть теплую, которую легко можно было погасить.
- А утром? - спросил он.
- Что - "утром"? Утром я тебя не ждала… Я вообще по утрам никого не хочу видеть.
- Играешь ты со мной, - вздохнул Ковалев. - А я ведь не мышка.
- И я не кошка, - сказала она и взяла его под руку.
- А зачем же тогда обманываешь?
- Да не обманываю я. Просто объяснять пока не хочу. Я ведь тоже боюсь, понимаешь?
У него закружилась голова, и вот теперь-то он уже точно ничего не понимал.
- Я так боялся тебя потерять. Так боялся. А ты…
- Знаешь что? Вот когда стану твоей женой - тогда и будешь просить и проверять, где я и почему.
- Не станешь, - скорбно сказал Ковалев.
- Почему? - Она даже остановилась.
- Потому. Не станешь - и все.
- Вот дурачок. Ты посмотри на меня, ну? Я хозяйка хорошая, все умею. А когда накрашусь, так мужики балдеют и падают.
Ковалев опустил глаза.
- Смеешься ты надо мной. Нехорошо это.