Они шли и шли. И шли в сторону, противоположную от университета. "Да и черт с ним, с Ярошевичем. Злобный он и мстительный. Тоже мне, знаток Пушкина!.. Сдам как-нибудь… Вывернусь… Всего Пушкина наизусть выучу", - подумал Ковалев. Вид у него был обалделый, и мысли, конечно, тоже.
Они шли и шли, пока не оказались на привокзальной площади.
- Ну и куда мы пришли? - спросил Ковалев.
- На вокзал, конечно.
- Зачем?
- А я уеду сейчас.
- Куда? - испугался Ковалев.
Она засмеялась:
- Вот глупый! К подруге, она в Белореченске живет. Час езды на автобусе…
Они пришли на автовокзал, купили билет, вышли на посадочную площадку.
- Вон и автобус уже стоит, - сказала она. - Ну, до встречи.
- Когда?
Она опять засмеялась:
- Когда хочешь.
Подошли к автобусу:
- Ну, а сейчас-то ты зачем меня обманула?
- Я не обманула. Насчет встречи? Нет, не обманула. Правда, когда хочешь.
- Ладно. Допустим, я хочу сейчас.
Она немного подумала:
- Знаешь… Прямо сейчас не получится. Следующий автобус - через четыре часа. Вот ты на него сядешь и приедешь в Белореченск. Выйдешь на автостанции, пройдешь лесом до пятиэтажки - она там всего одна на весь поселок, не заблудишься. Квартира сорок шесть. Запомнил?
И она поцеловала его мягкими теплыми губами, вошла в автобус и махнула ему рукой из окна.
Он закрыл глаза, постоял с минуту. Открыл - и оказался вдруг в другом мире. Солнце выглянуло, и все вокруг было залито теплым лучистым светом, и все светилось и радовалось теплу. Даже собака, бежавшая через площадь, - и та, казалось, сияла от счастья.
Он вернулся в здание автовокзала, купил билет на следующий рейс: все было точно, автобус отъезжал через четыре с небольшим часа.
Первое, что он сделал дома - залез в ванну и вволю понежился. Потом объявил матери, что едет в деревню к другу, возможно, с ночевкой.
- Ну, к другу - так к другу, - равнодушно сказала мать. - Завтра когда придешь?
- После занятий. Часов в пять.
* * *
Все было хорошо в этот вечер. Слишком хорошо. Так не бывает. Или редко бывает. Но все же бывает…
Наступили сумерки, вспыхнули за окном веселые фонари. Ковалев слушал магнитофон, подгоняя время, потом подумал, что надо бы погладить брюки и рубашку, и оказалось, что времени остается совсем мало, и надо спешить.
Бегом прибежал на автовокзал. Автобус выехал по расписанию, в салоне было почти пусто - всего шесть или семь пассажиров. Выехали из города и помчались по шоссе мимо белых полей и дымчатых перелесков, мимо черных изб и покосившихся заборов. Ковалев смотрел во тьму. Он впервые оказался за городом на ночь глядя, и все казалось ему необычным, интересным. Вскоре пассажиры стали выходить на остановках, и с Ковалевым в салоне остался один только старик с рюкзаком и в телогрейке.
Потом он задремал, а очнулся, когда переезжали реку, на пароме. Мел снег, исчезая бесследно в черной воде. У дальнего берега в холодных волнах плясали огоньки. Водитель вышел из автобуса, курил, облокотившись о перила парома, сплевывал в густую воду.
Когда приехали в Белореченск, было уже совсем темно. Ковалев увидел маленькую площадь, слабо освещенную двумя фонарями с железными рефлекторами. Черные домишки, заборы - и тишина, нарушаемая только простуженным лаем собак.
Автобус развернулся и уехал, Ковалев огляделся, и пошел по дороге в ту сторону, где, как он предполагал, должна стоять невидимая отсюда пятиэтажка.
Дома и заборы кончились и Ковалев вступил в темный, глухо шумевший поверху бор. Дорогу было еле видно, он то и дело спотыкался, но вот впереди показался огонек: кто-то шел с фонариком ему навстречу. Луч света скользнул по лицу Ковалева и упал в снег.
- Скажите, я правильно иду - к пятиэтажке? - спросил Ковалев.
- А? - отозвался мужской голос. - Ну да. К ней.
Помолчал и спросил:
- А кого там надо-то?
- Не знаю. В гости позвали…
- А-а… - Мужчина помахал фонарем, пожал плечами и пошел своей дорогой.
Через сотню-другую метров лес стал редеть и вот уже всеми окнами засияла впереди пятиэтажка. Над подъездами горели фонари, на скамейках заседали бабушки, мальчишки играли в снегу. Ковалев подошел к бабушкам, поздоровался, спросил, в каком подъезде сорок шестая квартира.
Подъезд был невероятно грязен, здесь пахло кошками и мочой, и стены, и двери были исписаны людьми, которые, кажется, знали всего три буквы русского алфавита.
Сорок шестая была на пятом этаже. Ковалев постоял, стараясь поскорее отдышаться, постучал.
Дверь открылась. В дверях стояла Ирка, но Ковалев не сразу узнал ее: это была незнакомая прекрасная женщина.
- Привет, - сказала она, - проходи.
Он вошел в полутемную прихожую, стал снимать пальто, а она не уходила, стояла и улыбалась незнакомой улыбкой.
В комнате светила настольная лампа с зеленым абажуром, негромко играла музыка.
- Ты одна? - спросил Ковалев. - Ждешь кого-то?
- Тебя я ждала, глупый, - ответила она. - Подруга на дежурстве в доме-интернате. Интернат здесь для престарелых и инвалидов, рядом, в окно видать.
Ковалев сел за стол, слушал ее вполуха и ничего не соображал. Она говорила про дом-интернат, про инвалидов, про подругу, про ее мужа. Ковалев кивал. "Музыка красивая… - думал он. - Донна Саммер, Father Dear".
А потом свет погас и стало тихо.
- Электричество отключили, - сказала Ирка. - Здесь такое часто бывает.
В темноте Ковалев взял со стола рюмку, они чокнулись и выпили. У него закружилась голова, но не от выпитого: вдруг оказалось, что она совсем рядом, и он обнимает и целует ее, целует губы, щеки, глаза.
Вспыхнул свет - и сейчас же погас: это она дотянулась до выключателя.
А музыка осталась. Они танцевали в темноте, а потом он подхватил ее на руки и стал кружить по комнате, и кружил, пока не опрокинул стул, и она сказала:
- Уронишь ведь, Алеша Попович!
А потом сказала:
- Я, кажется, забыла дверь запереть.
А потом, в спальне - слабо светящийся квадрат окна, белая простыня, белое тело.
Ирка прошептала:
- Вот глупый-то…
А он ответил:
- Сам знаю.
Но ничего он не знал, потому что такого еще не было, а то, что было - было совсем не так. Он вскочил с кровати, встал на руки и хотел пробежать по полу, но упал и хохотал лежа.
А потом снова было тихо. Тише, чем сначала. Тихо на всей земле, даже бор не шумел, даже мальчишки за окном кричать перестали, даже музыка смолкла.
Он целовал ее, гладил, а потом уткнулся ей в плечо и загрустил. "Будто сон, - думал он. - Кончится - и проснемся чужими". Потом он подумал про нее: несчастная, зачем она его заманивала, он же и так на все был готов, зачем она играла? Несчастная и глупая… А может быть, она и сейчас обманывает его? И ему стало еще печальнее и вспомнился обрывок какого-то стихотворения, нацарапанного на студенческой парте среди анекдотов, признаний в любви, и рисунков обнаженных женских фигур:
…Так плохо нам, господи, плохо.
Веди же, веди нас туда,
Где нет ни печали, ни вздоха.
Где мы не умрем никогда.
Эти строки никак не выходили из головы, он проговорил их вслух, а потом повторял и повторял про себя, и думал: радость приходит и уходит, а печаль остается с нами. Время уже истекает, еще чуть-чуть - и закончится срок, отпущенный радости, а дальше - только печаль. Потому-то радость так долго и помнится.
Он поцеловал ее так, что сделал больно, а она сказала:
- Вот этого я не люблю.
- Ты не этого - ты меня не любишь, - вздохнул он.
Поднялся, взял сигарету, приоткрыл форточку. С улицы послышался дребезжащий, какой-то вихляющийся голос:
- Все могут кар-рали! Все могут кар-рали! И судьбы всей земли вершат они порой!.. Но что ни говори, жениться по любви не может ни один, ни один король!..
Ковалев посмотрел вниз. По асфальтовой дорожке вдоль полутемного корпуса дома-интерната на коляске катился инвалид. Колеса жидко поскрипывали, инвалид подгонял их руками. Разогнался, скрылся из глаз. Стихло пение. Через минуту - снова: скрип-скрип, скрип-скрип. Инвалид взбирался на некрутую горку, взбирался молча - запыхался. Развернул коляску наверху, - и вниз:
- Все могут короли! Все могут короли!..
И снова скрылся. И снова появился. Въехал на горку, развернулся, покатился… На этот раз песня оборвалась раньше: коляска наскочила на бордюр и завалилась набок, в снег. Инвалид выполз из коляски, шевеля обрубками ног. Отыскал шапку, отряхнул. Вытащил на асфальт коляску, и долго пытался в нее сесть. Она не слушала его, отъезжала, - видно, что-то в ней сломалось, - и он снова и снова падал. Так продолжалось долго, мучительно долго.
- Что там? - спросила Ирина.
Ковалев хотел ответить, но тут раздался прежний скрип и вихляющийся, почти нечеловеческий голос опять затянул:
- Все могут короли! Все могут короли!..
Ковалев не стал больше смотреть, лег, укрылся одеялом. Спросил:
- Они, инвалиды эти, нормальные?
- Кто их знает. Всякие бывают. Подруга говорит, все они тут с приветом. И те, кто с ними работает долго - тоже слегка съезжают… Вот недавно в этом доме муж жену кухонным ножом зарезал. Она медсестрой в интернате работала…
- А кладбище здесь тоже есть?
- Есть. У них все свое - и хозяйство, и кладбище. Там, за дорогой, в лесочке…
- И не страшно им тут жить?
- Инвалидам?
- Нет, подруге твоей с мужем…
- Они по распределению здесь. Три года надо отработать. Уже скоро срок кончится - уедут. Хотя многие привыкают: тут зарплата приличная, природа, воздух чистый.
Они надолго замолчали, потом Ковалев тихо сказал:
- Ты прости меня, ладно?
- За что?
- За то, что я не такой, как ты хотела…
Она поцеловала его, опять назвала глупым, а потом вдруг спохватилась:
- Слушай, а чего мы лежим? Сколько времени?
Он перегнулся с кровати вниз, порылся в ворохе одежды на полу.
- Без скольки-то одиннадцать…
- Ох, пора!
- Куда? - удивился он.
- Тебе - на автобус, а мне - постель убрать.
Он полежал еще, соображая.
- Ты серьезно?
- Серьезнее некуда, - она вскочила, одевалась, объясняла на ходу, - Последний автобус в город в одиннадцать идет. Тебе надо на него успеть. Скоро подруга придет - она во время дежурства дома ночует, если надо - ее вызовут, тут же рядом… Собирайся скорее!
Загипнотизированный ее спешкой, он тоже вскочил, начал лихорадочно напяливать на себя рубашку, штаны. Пока она убирала постель, он успел даже сполоснуть лицо в ванной. Она проводила его до дверей, поцеловала и наказала не искать: сама найдет, когда будет нужно.
Ковалев выскочил на улицу и быстро, как будто внутри у него была взведена пружина, зашагал по белой колее между сосен.
На площадь у остановки он выскочил, когда автобус уже отъезжал. Ковалев бросился за ним, отчаянно замахал руками. Водитель притормозил, Ковалев прыгнул в приоткрывшиеся двери, и только тут почувствовал: пружина ослабла, завод кончился.
В автобусе было темно, водитель гнал вовсю. Одинокие березки, выхваченные светом фар, будто выскакивали к дороге и тут же прыгали назад во тьму. Дорога, черная кромка леса на фоне звездного неба, изредка - огоньки встречных машин… Ковалев, прислонившись к окну, слушал музыку, увезенную оттуда, из одинокой пятиэтажки в лесу, и ему казалось - он сам превращается в звуки и парит над непроглядным мраком ночи, над бесконечной белой равниной.
* * *
Дома, ворочаясь на диване, Ковалев долго не мог уснуть. В голове все вертелись строки неизвестного студенческого поэта, перемешиваясь со шлягерами Аллы Пугачевой.
Наконец часа в четыре утра сон сморил его, но в семь он уже проснулся бодрым и свежим.
Чувствуя легкую дрожь, быстро оделся, напился чаю, послушал радио. Местная студия передавала идиотские известия с ферм, а потом - обзор газет "Красный ленинец" и "Молодое знамя". Диктор нес ахинею, но Ковалев не выключал приемник - ему важен был не смысл, а интонация: бодрая и жизнерадостная.
А когда он вышел на улицу и вдохнул свежего морозного воздуха, у него и вовсе закружилась голова от приступа радости. Фонари, прохожие, свеженаметенные сугробы, ажурные кроны деревьев - все казалось ему загадочным и прекрасным, волнующим, как когда-то в детстве.
Он поехал в университет, успел до начала занятий сделать несколько полезных дел - например, договорился с Ярошевичем о сдаче "хвоста", - и весь день чинно просидел на всех, положенных по расписанию, лекциях и семинарах.
На последней "паре" студентов было совсем мало, большая часть уже разбежалась. Ковалев сел на самой верхотуре, один, но перед самым звонком рядом села Березкина - тихая задумчивая девочка, которая была знаменита тем, что записывала все лекции. Почерк у нее был разборчивый и перед сессиями ее конспекты рвали из рук.
Когда началась лекция, Березкина положила перед Ковалевым записку. Он прочитал: "Почему ты такой грустный?". Ковалев покосился на Березкину (она ниже склонилась над конспектом) и написал, перефразируя, кажется, Грибоедова, а может быть, и Лермонтова: "Я грустен, а не грустен кто ж?".
Березкина прочитала, покраснела и прикусила губу.
"Эх, глупая ты, Березкина! - подумал Ковалев. - Глаза ты себе этими конспектами испортишь!".
От нечего делать он тоже стал писать конспект.
"В настоящее время, - писал он, торопясь за лектором, - по некоторым отдельным характеристикам социалистическая система управления уступает капиталистической… Например, по техническим средствам управления, по методам получения и реализации управленческой информации. Чем же объяснить то, что социалистическая система в целом эффективнее, чем капиталистическая?.."
"Ну-ка, ну-ка? - заинтересовался Ковалев. - И чем же такое объяснить?" Но лектор не оправдал ожиданий. Дело, как он объявил, в глубинной сути, поскольку социалистическая система прогрессивная, а капиталистическая - регрессивная. "Ну, это ты загнул", - подумал Ковалев и потерял интерес к лекции.
Взгляд его упал на парту, исписанную несколькими поколениями студентов. Он стал читать:
"Чтобы дети соседа не походили на вас, пользуйтесь презервативами фирмы "Адидас"!".
Ковалев покосился на Березкину, прикрыл надпись тетрадью. Березкина почему-то отодвинулась.
Ковалев стал читать дальше.
"Минометчик, дай мне мину,
я ее в п… задвину,
а когда война начнется,
враг на мине подорвется!".
Ковалеву стало смешно. Он поглядел на Березкину и спросил шепотом:
- Ты что, обиделась?..
Березкина молча покачала головой. Щека у нее из бледно-матовой стала розовой.
- Не обижайся, Тамарка, - шепнул Ковалев и вздохнул. - Глупости все это.
- Что?.. - еле слышно спросила Березкина.
- Да все. Лекция эта, конспекты, жизнь наша дурацкая…
За огромными окнами аудитории уже начинало смеркаться, реял легкий снег, в густом синем воздухе отчетливо чернели ветви голых кленов. Лектор устало бормотал себе под нос, не глядя на аудиторию, а студенты занимались своими делами. Кто-то спал, кто-то жевал, кто-то читал, загородившись портфелем. Ковалев вдруг почувствовал острую жалость ко всем окружающим - к лектору, твердившему свои бессмертные формулы, к студентам, изнывавшим от безделья, к Березкиной, и даже - к одинокой мрачной вороне, заглядывавшей в окно с заснеженной ветки.
Он поглядел на Березкину. Пишет, бедная, старается - а зачем? Бессмысленно все.
- Слышь, Тамарка! - сказал Ковалев. - Ты не грусти. К лекциям надо относиться так, как они того заслуживают. Это к людям надо относиться внимательно. Личная жизнь куда важнее, а?
Березкина взглянула на него огромными серыми, слегка косящими глазами, ничего не сказала, отвернулась. Когда она снова стала писать, рука у нее слегка дрожала.
- Тамарка, ты чего?
- Ничего.
Она резко отодвинулась от него. Упал портфель и звякнул. Лектор даже не поднял головы.
Ковалев пожал плечами, стал дальше изучать наскальное творчество студентов.
"Стоят две бабы. Одна:
- Ты по любви отдалась, или за деньги?
Другая:
- Конечно, по любви. Три рубля разве деньги?"
Дальше следовал отрывок из "Руслана и Людмилы" про Голову. Потом рисунок Головы. Потом глупый мат. Потом объявление о знакомстве: "Группа мальчиков с физфака снимет группу девочек с филфака".
В перерыве Ковалев вышел покурить. В коридоре курил лектор - маленькие глазки за толстенными линзами очков, ярко-красная отвисшая нижняя губа, плечи и воротник пиджака осыпаны перхотью.
- Вы правда думаете, что социализм в целом эффективнее капитализма? - спросил Ковалев.
Лектор искоса посмотрел на Ковалева.
- В целом - да.
- А мне кажется, нет.
- Хм, - оживился лектор. - Ну вот допустим, что лучше: есть деньги, а купить нечего, но со временем будет, или денег нет, а витрины ломятся?
- Лучше, когда денег нет.
- Почему же? Товар-то когда-нибудь все равно появится.
- А если денег нет, их можно заработать, - сказал Ковалев. - Продать свою рабсилу. К тому же, учитывая наши очереди, товара можно и не дождаться.
- Хм! - сказал лектор. - Действительно, подумать тут есть над чем. Но рабсилу продать не так-то легко. В условиях конкуренции. Кризис, безработица. Человек предоставлен самому себе. Неплановая, анархическая система хозяйствования… Нет, вы не правы, вы подумайте!
Прозвенел звонок и Ковалев не успел сказать, что он уже подумал.
Березкина поднялась, пропуская Ковалева на его место, молча глядела прямо перед собой.
Второй час тянулся бесконечно долго, Ковалев вдруг подумал, что у входа его сейчас ждет Ирка, - и забеспокоился. Поминутно стал поглядывать на часы. Березкина посмотрела на него осуждающе.
- Слушай, Тамарка, - шепнул Ковалев, испытывая гадское чувство, - а ты хоть раз с лекции сбегала?
- Нет… - испуганно прошептала она. - А что?
- Да вот хочу тебе предложение сделать: давай вместе сбежим!
Она покраснела. Потом ответила беззвучно, одними губами:
- Сегодня после лекции собрание комсомольское…
- А мы и с собрания сбежим. Чего там делать? Муть одна.
- Так нельзя… - с запинкой прошептала Березкина.
"И если соблазнишь кого из малых сих…" - вспомнил Ковалев суровое предостережение, вздохнул и сказал:
- Ну, как хочешь. А я сбегу.
- А как?
- Сейчас увидишь… - Он вырвал из тетради страницу и написал: "Извините, мне нужно срочно уйти!". Свернул листок, написал сверху: "Вниз, лектору", перегнулся через парту и разбудил сладко спавшую Лариску:
- Передай вниз.
Проследил, как записка, двигаясь зигзагами, путешествует к кафедре, за которой, согнувшись крючком, бормочет лектор. Вот записка достигла нижнего ряда, кто-то поднялся, подошел к возвышению, на котором стояла кафедра, положил записку перед лектором.