– Не хмурься, мама. У тебя начинают появляться морщины, – попросила я. Мы с Бетси каждую неделю находили в словаре новое слово, и это мы нашли на прошлой неделе. Мать была в бешенстве. О, как же я буду скучать по Бетси!
Мы остановились в каком-то потрепанном отеле неизвестно где; мать долго пролежала в ванной, пытаясь успокоить нервы.
– И чего я только для тебя ни сделала! – стонала она. – Если бы ты хоть немного представляла себе, скольким я пожертвовала ради тебя!
Четверг, 11 июля 1946 года
Пишу вечером в Питтсбурге – по сравнению с Чарльстоном, это огромный город: здесь целых две реки – Аллегени и Моногахела, они текут порознь, а потом превращаются в Огайо. Здесь огромные заводы, изрыгающие облака пыли и копоти; мама не разрешила мне покататься на трамвайчике, похожем на железнодорожный вагон с дверцей с одной стороны, который возит людей вверх и вниз по здешним кручам. Не можем мы и нанять тележку. Одному Богу известно, кто занимается здесь общественным транспортом, сказала мама. И воздух тут такой грязный! Но маму это не остановило: к обеду она надела свое белое платье – то самое, где одно плечо голое, – и белые босоножки. Сейчас она хочет заказать напитки и ждет, пока подойдет официант, – она говорит, он похож на Гарри Гранта.
Так что я сижу в этой проклятой комнате, пока мама развлекается. Мне так скучно. Вот бы Бетси была здесь! Мы бы заказали что-нибудь вкусненькое. Человек в форме, который обслуживает лифт (там перила и зеркало, перед которым мама красит губы)тоже читает "Фантом"; он дал мне самый свежий выпуск.
Мама заставила меня выбросить все мои старые комиксы, когда мы уезжали. Она вообще вела себя просто ужасно. Сейчас, когда папа умер – уже два года как, – она говорит, что надо позабыть о прошлом, начать новую жизнь. Она собирается "делать карьеру "– секретарши, например, – и зарабатывать свои собственные деньги, а я пойду в "лучшую школу" Она говорит, что в штате Нью-Йорк больше "культуры".
Она имеет в виду, что нас там никто не знает.
Она имеет в виду, что мы должны забыть папу.
Я ее за это ненавижу.
Я никогда не забуду его. Я никогда не забуду Бетси.
Мы с Бетси слышали, как ее родители говорили, что мы переезжаем из-за того, что случилось с лейтенантом Джонсоном. Полиция нашла его, пьяного, плачущим па крыльце нашего дома, он вовсю колотил в дверь своей тросточкой.
– И это не говоря о Лоуэлле Паркере, – сказала тогда миссис Тюрмонт. – Странно, что его жена не вышвырнула его за дверь.
– Ты отвратительная девчонка, – сказала мама, когда я спросила ее об этом. – Ты, наверное, даже не понимаешь, как ты меня обидела. Красивая женщина – всегда объект для сплетен. Но со временем привыкаешь этого не замечать. Держи голову выше и двигайся вперед – вот мой девиз, а это очень трудно, когда твоя собственная дочь против тебя.
Я сказала ей, что вовсе не против нее, что мне нравится лейтенант Джонсон и мистер Паркер тоже, по она заявила, что больше мы никогда не станем этого обсуждать.
Итак, мы в Итаке, штат Нью-Йорк, где будем жить в старом доме бабушки Лиддел. Папа получил свою первую степень по биологии в Корнуэллском университете – так мне сказала мама. Надеюсь, что в Итаке есть приличный театр. В театре Уилла Роджерса в Чарльстоне был бархатный красный занавес, слабый свет падал на ряды, так что мы искали свои места практически в темноте. А в кино мистер Паркер всегда пускал нас, конечно же, бесплатно.
– Я же знаю, как тяжело вдове растить ребенка, – говорил он маме.
– Вы красивая женщина, мадам, – сказал он однажды. – Если вы простите мне мою смелость, я скажу, что Рита Хайуорт вам и в подметки не годится.
В тот раз мы ходили смотреть "Хильду". Потом он провожал нас домой, как обычно. Не понимаю, почему все уделяли этому факту такое большое внимание.
Миссис Симпсон назвала маму в церкви проституткой. Я была в туалетной комнате и слышала, как миссис Симпсон разговаривала с миссис Давен-порт – две старых сплетницы!
– Вы видели, какое на Кэтрин платье? – сказала миссис Симпсон. Я представила себе, как она раздраженно фыркает и надувает щеки. – И ведь еще года не прошло, как ее муж умер. Когда она наклоняется вперед, чтобы налить кофе, у нее лифчик торчит наружу! Конечно, именно поэтому ее и ввели в состав комитета! И я никогда не прощу ей того наряда, что она нацепила на себя на военном параде в прошлом году! Сидела наверху, на машине, одетая, как Дядя Сэм, а ногу положила на ногу какого-то солдата! Бедная ее дочка! Отца нет, и мать никудышная. Вот увидишь, она плохо кончит – если нет, это будет просто чудо!
Ух! Мама, может, и зануда, но тут она права: миссис Симпсон просто завидует!
Я тоже буду блистать, когда вырасту, и стану гулять со многими мужчинами. Они будут приглашать меня на обед, я стану заказывать только самые дорогие блюда в меню. Я так рада, что миссис Кеклер, бабушка Бетси, выучила нас французскому! Я буду жить в Париже, как она, и встречу кого-нибудь, похожего на Хэмфри Богарта…
Дневники Молли за первый год пребывания в Итаке в основном содержали жалобы на мать, а также первые попытки выйти из-под ее власти. Может быть, мать и дочь Лиддел и ладили после смерти мистера Лиддела, но их единение, если оно вообще существовало, начало рушиться после того, как они уехали на восток, и полностью разрушилось, когда они поселились в старом доме в Итаке.
Миссис Лиддел отказалась купить Молли новый велосипед. Тогда Молли купила его себе сама – на те деньги, что она заработала, сгребая листья на улицах. Она отправилась в Корнуэллский университет, где при каждой возможности флиртовала со всеми парнями, с какими могла.
Миссис Лиддел настаивала, чтобы Молли училась играть на фортепиано, а не петь. Тогда Молли принялась без конца петь "Чопстик" и "Сердце и душа", пока мать не запретила ей вообще подходить к инструменту.
Когда Молли исполнилось двенадцать лет, ее мать наотрез отказалась устроить вечеринку и, оставив ее на попечение жившей рядом пожилой соседки, отправилась развлекаться и праздновать День Святого Валентина в "Уолдорф Астория" с неким брокером, который обещал помочь ей найти работу на Уолл-стрит. Молли попробовала отомстить с помощью вспарывателя, которым мы обработали пуговицы Салли – на сей раз она подпорола швы на слаксах матери, так что они однажды лопнули, когда она опустилась за чем-то на колени в саду; в другой раз слаксы треснули как раз в тот момент, когда мать, принимая у себя брокера, приехавшего из города в гости, нагнулась, чтобы поправить огонь в камине.
И хотя миссис Лиддел и в голову не приходило, что эти неприятности со швами как-то связаны с ее дочерью, их ссоры делались все более бурными, и Молли все чаще и чаще проводила ночи в доме своей новой подруги Кристины, с которой она познакомилась летом на занятиях по танцу. Мать Кристины последние пять лет жила в Лондоне, а ее отец, которого мать бросила, баловал дочку сапфирами и жемчугом. Молли пригласили провести каникулы в их имении в Хэмптоне; приглашен был также профессиональный фотограф, который должен был сделать снимки для агентств в Нью-Йорке.
Когда я в первый раз увидела фотографию Кристины, сердце мое остановилось. Моя собственная внешность в восемнадцать лет была, как деликатно говорила моя мама, солидной. Рост (босиком) составлял пять футов и одиннадцать дюймов, то есть я была выше большинства мальчиков в нашем классе; баскетбольный мяч я с легкостью удерживала на ладони.
Кристина, по контрасту, была даже в двенадцать лет стройной и элегантной. На ней было атласное платье без рукавов и перчатки, доходившие почти до локтей. Ее темные волосы струились по спине волнами, карминные губы раскрывались в улыбке. Она подписала фото быстрой размашистой рукой: "Молли, обнимаю и целую! С любовью, Кристи", – и я вдруг поняла, что если я сменила Молли на Леонеллу Триллинг, то она сменила меня на куда более интересную подругу, вполне способную разделить ее любовь к приключениям.
В Хэмптоне Молли и Кристи встретили на пляже двух мальчиков. Играя в волейбол, Молли слегка вывихнула лодыжку, и один из них нес ее на руках до самого дома Кристины; там он принес ей лимонаду и помассировал ее затянутую в чулок ступню. В Итаке девчонки ходили в кино и сидели вместе на последнем ряду с мальчиками, которые засовывали руки им под блузки и тискали грудь; Молли пишет: "Я чувствовала, что внутри меня так легко, все как-то плывет, меня прямо какой-то возбуждающий жар охватывал".
На тринадцатый день рождения Кристины они стащили у ее папы бутылку шампанского "Дом Периньон"; когда они ее открывали, пробка вылетела с такой силой, что взлетела в потолок, а пенящееся шампанское облило обеих.
"Мы облизывали друг другу пальцы, – пишет Молли, – а потом налили себе каждая по два бокала. У нас сильно закружилась голова, и тут Кристина сказала, что я должна притвориться, что я – ее мальчик и поцеловать ее. Она показала мне, как мужчина и женщина целуются, засовывая друг другу в рот языки по очереди. У меня внутри все дрожало, а на следующее утро страшно болела голова".
Когда я читала это в первый раз, я вспомнила, как часто летним утром мы играли в прятки – земля еще была окутана желтоватым туманом, и кожа Молли вспыхивала румянцем и чуть влажнела на руках и ногах, словно их покрывала роса. Я вспомнила и ненастные вечера – мы сидели дома, лунный свет крался по моей кровати, дыхание Молли пахло мятой, она тяжело дышала, нашептывая мне в ухо свои новые идеи; ее сладкие ладони держали мои плечи, а одна небрежно согнутая нога покоилась поверх моей; я лежала на спине и молча слушала, как она мечтает.
Читая про Кристину, я поняла, что, на самом деле, мы с Молли росли как бы порознь и слишком быстро расстались; мне стало ясно, что я потеряла ее задолго до того, как она умерла. Однажды мы с друзьями выпили бутылку виски на парковке во время школьной танцевальной вечеринки, и я ужасно расстроилась, почувствовав, что теряю контроль над своими ногами, и что слабые, шаркающие шаги сменили мою всегда твердую, уверенную походку. А когда мы устраивали вечеринки дома, самой серьезной нашей шалостью было распотрошить друг другу постели или нарисовать на лице какие-нибудь узоры с помощью косметики.
Я все еще очень мало знала о "возбуждающем жаре", о котором писала Молли. Даже в выпускном классе у меня не было постоянного мальчика, и я не ходила на свидания.
Конечно, в школе бывали танцевальные вечеринки, но я была такая высокая, что мальчики почти никогда не приглашали меня. Однажды, когда в школе организовали веселое катание на грузовике с сеном, я попросила Бобби Бейкера быть моим кавалером. Мы по-прежнему иногда устраивали дружеские соревнования на баскетбольной площадке, но когда у меня в руках не было мяча, я терялась. Мы сидели все вместе под одним из лоскутных одеял бабушки Кеклер, опершись спиной о сено; от нашего дыхания в воздухе образовывался парок. Бобби засунул руку мне под пальто, но я схватила ее, вытащила наружу и переместила в безопасное место – карман его пиджака.
– Бабушка сделала это одеяло из лоскутков, которые вырезала из моих старых платьев, – сказала я, чтобы отвлечь его. – Вот это было мое любимое, когда мне было шесть лет, – я указала на бледно-желтый лоскуток, усеянный красными розочками, и вспыхнула от смущения. Я говорила глупости: каждый в Чарльстоне имел бабушку, которая что-то шила из лоскутков.
– У тебя красивые руки, – сказал Бобби; моя рука оставалась в кармане его пиджака, и он крепко сжал ее. Большим пальцем он гладил мою кисть, медленно, ритмично, словно желая меня загипнотизировать.
– Слишком большие, – ответила я. – Но для баскетбола это очень хорошо.
Может, он и попытался бы меня поцеловать, когда провожал в тот день до дому, но я решительно протянула вперед свою слишком большую руку и твердо пожала его ладонь.
– Спасибо. Мне было очень весело. – Ну и глупости же я говорю!
– Ну что ж, спокойной ночи, – вздохнул Бобби. Из всех мальчиков в классе только он был достаточно высоким, чтобы смотреть мне в глаза, и он смотрел в них долго, не выпуская моей руки.
– Мне надо идти, – сказала я. – Меня родители ждут. – И я постучала в дверь.
Собственно, я чувствовала себя в своем теле уверенно только на баскетбольной площадке, когда бежала к корзине с мячом, подпрыгивала, крутилась, резко двигала запястьем, а мяч летел, вспарывая воздух, и с удовлетворенным вздохом проходил через сетку. Тогда я вытирала пот, заливавший глаза, и позволяла себе роскошь вспомнить дни, проведенные с Молли.
Но я так и не закончила сезона, так и не вернулась на баскетбольную площадку. Проведя в постели две недели, я так и не выздоровела. Горло у меня распухло и покраснело, все суставы болели. Но сердце болело еще больше. Я дочитала дневники Молли. Ее история казалась одновременно и необъяснимой, и неизбежной.
Дневники напомнили мне записки Анны Франк – не по тону, а по выводам. "Это очень трудно, – писала Анна меньше чем за месяц до того, как ее схватили, – но в наше время все вот так: идеалы, мечты, цветущие надежды живут внутри нас только для того, чтобы их разбила суровая реальность".
Я стояла лицом к лицу не только с суровой реальностью Молли, но и со своей собственной. Доктор Уилсон поставил мне диагноз: ревматическая лихорадка. Меня положили в больницу, и я целыми днями лежала в кроватке со стенками в детском отделении больницы Святого Франсиса в Чикаго. Дети в соседних кроватках кашляли, слабели. Одна девочка умирала от таинственной болезни, глаза у нее все время были горящие и влажные, словно она уже увидела Рай и ждала только того момента, когда сделает свой последний тяжелый вздох.
Я никогда не видела смерть так близко, так конкретно. Братишка Молли казался больше святым, чем человечком из плоти и крови, смерть ее отца – ужасной, но вовсе не невероятной трагедией. А жертвы войне приносились так далеко… Правда, Анна умерла в Берген-Бельзене, но ведь это в Соединенных Штатах Америки, а не в нацистской Германии. Как могла Молли умереть? А как вот эта девочка в кроватке рядом с моей?
Меня перевели в отдельную палату, где стены были окрашены в зеленый цвет стручковых бобов. Медсестры с нарочито бодрыми улыбками и голосами мерили мне температуру, брали кровь на анализ, взбивали мне подушки. Отец Фарлей, серьезный и горбатый, сидел у моей постели и читал Двадцать третий псалом, а я думала о Бет из "Маленьких женщин": "Да, хотя я иду по аллее, на которую падает тень смерти, я не стану бояться зла".
Я тоже могла умереть. Я смотрела в окно на скучное зимнее небо, на бледное, холодное солнце. На подоконнике стояли корзины с цветами и фруктами, карточки от Нелли Триллинг и всей нашей компании. И почему мне раньше казалось таким важным непременно бегать по площадке и забрасывать в корзину мяч?
В конце сезона Нелли пришла навестить меня и принесла серебряный приз, выигранный командой.
– Команда решила, что это должно быть у тебя, – сказала она, ставя приз на небольшой столик возле моей кровати.
Я подумала, что мне он совсем не нужен, и улыбнулась. Для этого мне понадобилось сделать над собой огромное усилие. Сколько мускулов надо напрячь, чтобы улыбнуться? Двадцать три?
Она тоже неуверенно улыбнулась и достала записную книжку.
– Бобби Бейкер просил передать это тебе, – и она протянула мне конверт. Это была записка – снова Двадцать третий псалом. Они все думали, что я умру.
– Я думаю, он пригласит тебя на прогулку. – Нелли сложила руки на коленях.
– Мы не в церкви, – отвечала я. – И я не хочу идти на прогулку.
– Я знаю, ты чувствуешь себя ужасно – быть запертой в этой комнате! – и она вспыхнула, словно смутившись от своей бестактности: говорить этого не следовало.
– Мне нравится эта комната, – заявила я. – Я хочу провести здесь всю жизнь. Если мне никто не мешает, я могу весь день читать, – и я указала на груду книг на ночном столике.
– Ох, Бетси, – отвечала Нелли, глядя в стену над моей головой. – Ты выздоровеешь, выздоровеешь. Мы все за тебя будем молиться.
Но я не выздоровела.
Бабушка Кеклер и мама выехали из своих гостиниц и поселились в коттедже маминых друзей в Чикаго. Они приходили ко мне каждый день. Бабушка штопала носки или читала в оригинале Симона де Буве. Мама читала "Чикаго Трибюн" или слушала по радио отчеты сенатора Маккарти.
– Гм, – говорила она. – Единственный человек в Вашингтоне, у которого есть мужество, – это Маргарет Чейз Смит. Все остальные просто дураки и трусы. И вовсе не коммунизма они боятся – они не могут смириться с мыслью, что женщины и рабочие приобретут реальную власть. – Маме все еще хотелось, чтобы президентом выбрали Айка Эйзенхауэра.
Но меня ничего не интересовало, и на ее тирады я не обращала никакого внимания.
Первый раз в жизни я лишилась аппетита и начала терять в весе. Пытаясь меня соблазнить, мама и бабушка приносили мне суп вонтон и яичные блинчики из нашего любимого китайского ресторана "Золотой дракон". Я всегда любила китайские маски и украшения из слоновой кости, висевшие там на стенах, любила чувствовать в своих пальцах теплые деревянные палочки. Я научилась ими пользоваться, когда мне было всего семь лет – мы тогда в первый раз пошли в "Золотой дракон" после поездки в зоопарк в парке Линкольна.
– Миссис Ли послала это тебе, – и мама протягивала мне сверток с изумительным печеньем. – Она говорит, они приносят удачу.
Я попробовала суп и отодвинула тарелку. К яичным блинчикам я даже не притронулась.
– Когда я смогу вернуться домой? – спросила я.
Годом раньше мама победила на конкурсе фотографов в Коламбия-колледж. Одна из ее фотографий запечатлела нас с Молли в десятилетнем возрасте: мы сидим на ступеньках крыльца. Сдвинув головы, с грязными коленками, и внимательно рассматриваем саламандру, которую нашли под крыльцом. Мама принесла мне отличный большой отпечаток, чтобы я могла повесить его над кроватью. Мне казалось, что я все еще чувствую гладкую и холодную кожу саламандры и мягкие, липкие шажки ее лапок по моей руке, по моей коже.
– На следующей неделе, – ответила мама, расправляя юбку. – Но ты не сможешь пойти в школу. Мы будем учить тебя дома, бабушка и я. Твое сердце… – ее голос оборвался, – Доктор Уилл зайдет попозже поговорить с тобой.
– Я не хочу разговаривать с доктором. Я не хочу больше ни с кем разговаривать, – и я смяла так и не открытый пакетик с печеньем.
– Возьми себя в руки, Бетси, – мама положила свою руку на мою.
– Я не хочу брать себя в руки. – Я высвободила руку и уткнулась лицом в подушку. Она пахла отбеливателем и антисептиком, но ничто не могло перебить запаха ужасных предчувствий, запаха поражения, наполнявшего комнату.