- Четыре? Ну, ты даешь! Валюты много - везде переночуете, а с деревянными можете только здесь расположиться на ступенечках. Была бы одна, я бы тебя взял. Бывай, детка, - и он дематериализуется.
Мы садимся на бордюрчик - со скамейками в Польше, как и во всей Европе, плохо, - открываем консервы и с ужасом наблюдаем, как дети едят их ножом из банки. Наш приятель диктовал в Москве адрес и инструкцию: "Придете, скажете, мы от Кости из Советского Союза. Фамилии моей она не знает, но бабка чудная. Живет на самом краю Варшавы, телефона у нее нет". По такой наводке с детьми и тяжелыми вещами на самый край города могут пойти только люди без всяких видов на будущее. За полдня в Варшаве мы становимся именно такими людьми.
Два года тому назад на гастролях по Польше муж не успел купить мне сапог. Сейчас этих противозаконно привезенных тысяч нам хватает на три автобусных билета, четвертый едет зайцем. Автобус в Варшаве потрясает, пожилым людям и женщинам не просто уступают места, но делают это с удовольствием. В автобусе идет светская беседа, не слишком сытые поляки улыбаются друг другу, передавая талоны, обмениваются общегородскими новостями, то есть ведут себя как нормальные люди, на что советский человек, выросший в условиях машинальной агрессии в транспорте, взирает изумленно. Красивые пани полны чувства собственного достоинства, некрасивые - еще больше. Ни одного трехрублевого взгляда, который советские женщины распространили от овощного магазина до университетской аудитории как символ высшей женственности.
В Бродно, собрав все свое мужество, поднимаемся на лифте со стеклянной дверью, прикидывая, за сколько секунд такая дверь была бы разбита в родном отечестве, и оказываемся на лестничной клетке, которая много чище советских больничных палат. Не заметив на стенах ни одного нелатинского обозначения гениталий, посчитав горшки с цветами и еловые ветки, украшенные елочными игрушками, я, наконец, верю в то, что я за границей. Потом, зажмурившись, представляю, как нас выкидывают в никуда, и нажимаю на звонок. Величественная, как императрица, седая пани Кристина появляется в проеме двери, вцепившись в ее юбку, два отчаянно голубоглазых ребятенка изумленно разглядывают нас.
- Здравствуйте, пани Кристина! - дико ору я, помогая себе при этом руками: видимо, так разговаривают с глухонемыми. - Мы из Советского Союза... Из Москвы... рашен... Мы от Кости! Помните Костю? Высокий такой, с бородой!
Несколько минут пани Кристина молчит, поскольку не понимает по-русски вообще, потом, увидев, что происходит с нашими лицами, вежливо улыбается:
- Прошу, пани, прошу, пана, прошу, диты!
Мы въезжаем всеми своими тюками в изящную квартиру, быстро подкупаем шоколадом голубоглазых Доминика и Паулину. Пани Кристина ставит чай, сажает нас за стол в кухне, дает русско-польский словарь, и мы начинаем разговаривать на каком-то международно-интуитивном языке о Горбачеве, польской дороговизне и обших грехах европейских коммунистов. Видя, как тонко она нарезает хлеб к чаю, я, наконец, понимаю, что такое экономическая реформа, и выгружаю на стол столько консервов, сколько на нем умещается. Пани Кристина смотрит на них, как на джинна, появившегося из бутылки, и машет руками.
Мы идем бродить по Варшаве, пани Кристина бранится нам вслед по-польски, объясняя руками, что в такой ветер можно простудить детей.
Варшава - просторный праздничный город, созданный для любви и молитвы. Благообразные старушки соседствуют в костелах с накрашенными дивами, осанистые паны - с джинсовыми мальчиками и военными. Вежливо спросите у поляка, как пройти, и он бросит все и доведет вас до самого места. Одна молодая мама потащила нас через улицу, оставив малыша в сидячей коляске, с таким азартом, что мне пришлось вернуться и буквально поймать его падающим на асфальт. Влюбленная пара, попавшаяся вечером, готова была тут же изменить маршрут и вести нас через несколько кварталов: "Уже темно, вы ничего не найдете, вы непременно заблудитесь". И это в ответ на русскую речь, с которой у поляков, уверяю вас, ничего хорошего не связано.
Варшава в порывах вечернего ветра, как декорация из сказки Андерсена. Витиеватые торты в магазинных витринах похожи на замки, пивные антикварного вида и пижонские рестораны распахивают двери, за которыми не встречают ничем, кроме улыбок. И это вечером, Л детьми и советскими рублями. Крепостные стены; шелкового вида Висла; трамваи в стиле "ретро", набитые после окончания службы в костелах толпами стариков и старушек; и ощущение неслыханной немотивированной свободы, не повторившееся потом ни в Берлине, н в Лондоне. Может быть, "пепел Клааса"? Семья моей бабушки в четырнадцатом году бежала от немцев в Москву из Люблина. Может быть, смесь славянского легкомыслия и католического изыска? Юрия Олешу называли "лучшим французом среди русских", какая нелепость! Сказать женщине: "Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев", - может только поляк Эта фраза сделана из того же материала, что и Варшава.
Утром мы выныриваем из пуховых перин и отправляемся обменивать деньги. Мы боимся залезать в заветные фунты, тем более что родное правительство не выдало нам ни пенса на Петра и Павла, ведь, по представлениям Минфина, ребенок до четырнадцати лет, попа за границу, не ест, не пьет, не пользуется услугами транспорта и туалетов, то есть ведет себя, как чемодан. Четыреста фунтов, рассчитанные нами на посещение пяти стран, оказываются на деле одним обедом в приличном ресторане или двумя видеомагнитофонами, и то в Англии. Потому что в Германии только одним.
Утренние улицы оказываются праздничнее вечерних. На них толпятся киоски с надписью "запеканки". Больнично-столовское ругательство "запеканка" обозначает здесь сказочный блинчико-пирожок, чем-то начиненный, чем-то политый и стоящий половину джинсов. Хлебопечение в Польше традиционно считаете видом искусства, но советский турист меряет окружающее пространство джинсами, как мартышка из мультфильма - попугаями. Надо сказать, что наша ахиллесова пята - советские штаны детей; с каждым часом эта пята растет на фоне варшавских реалий, и, не будучи особыми пижонами, мы все же спешим освободить Петра и Павла от детскомировского силуэта.
Круглый стеклянный центральный банк распахивает утробу, набитую шевелящимися очередями, когда навстречу нам выплескивается вопящая, слезящаяся и кашляющая толпа. Из жестикуляции и проклятий мы понимаем, что кто-то прошелся по банку с газовым баллончиком: то ли ограбление, то ли борьба с длинной очередью. Глотки наши перехватывает, и мы бросаемся прочь, хотя остальные продолжают тусоваться, вытирая слезы и кашляя. Баллончики продаются на каждом углу по цене запеканки. Поляки привыкли к этому виду спорта. Девственные в смысле газовых баллончиков, мы боимся попасть в больницу со своим богатым словарем и советскими деньгами. Тут-то и подворачивается доброхот-соотечественник: "Деньги в Польше менять? Да не смешите! Завтра в Восточном Берлине поменяете, купите в сто раз больше. Детям штаны? Идите сейчас на рынок Ружевича и меняйте на кофе, какао, шпроты, тушенку".
Путь к рынку Ружевича лежит через центр, полный шикарных магазинов, отелей, рынков, набитых одеялами, кружевами и самодельными колбасами. Деликатесные киоски ломятся от угрей и устриц; фрукты всех стран, наше шампанское, шоколад "Аленка", измеряемые в джинсах, выглядят оскорбительно. Вдоль газонов, разложив, на траве ношеные, но мокрые для товарности вещи, поражая хорошими манерами, торгуют представители дна. Антикварные магазины и цветочные салоны, хлеб по цене духов, умопомрачительные меха на прохожих и люди, копающиеся рядом с ними в урнах. Кажется, что спекулирует вся Польша. В комнате пани Кристины лежит двухметровая стопка спортивных костюмов, ее дочка-студентка была на практике в Сингапуре. "Теперь надо ехать в Союз продавать их", - тяжело вздыхает пани Кристина. И тут же протягивает нам ключи: она пойдет в детский сад за Домиником и Паулиной, а мы можем прийти раньше. Это при том, что мы знакомы день, а кто такой Костя, она так и не вспомнила.
До рынка Ружевича добираемся, когда начинает смеркаться. Это сказочный городок разбойников, по очередям и палаткам разбрелись персонажи Феллини, чтобы взаимодействовать с польской любезностью и социалистической разнузданностью. Участвовать в этом маскараде не стыдно и весело. Достав шоколадку "Сказки Пушкина", я малодушно представляю себе лица московских знакомых, нарвись они на меня в эту минуту, А припоминаю, что Ходасевич и Ахматова торговали селедкой, когда литфонд отоваривал их продуктовые карточки только этим продуктом. Дети с интересом смотрят на меня, муж ждет, что уж сейчас точно заберут, и на этом вояж в Лондон счастливо закончится.
Видимо, я стою как соляной столб, и выражение моего лица не цепляет ни один спекулянтский глаз. Устав от профессиональной непригодности, я возвращаю "Сказки Пушкина" в сумку, и мы идем мимо рядов более удачливых коллег к выходу. И тут вдруг появляется женщина с вездесущим выражением лица, мгновенно, через сумку оценивает содержимое и истошно верещит:
- Пани русска! Пусть пани продаст рыбку!
- Какую рыбку?
- Рыбку! Пусть пани продаст рыбку! Рыбку!
Я вылавливаю в сумке банку шпрот, пани стонет от счастья и трясет бумажками. Злотые в сумерках рынке надо очень тщательно проверять, потому что польские пять копеек такая же простыня, как и пятьсот рублей, чем грамотно оперируют аборигены в отношениях с туристами. Пока Саша отсчитывает надобную сумму из охапки злотых, "пани рыбка" превращается в огромную толпу, лезущую в сумку руками с всхлипами "рыбка, мяска, кава". Перед моим носом крутят уже несколько банок, извлеченных из моей же сумки под крик "пани, пять тысченцев!".
Я жестко отнимаю консервы, трепетно собираемые целый год до поездки из писательских заказов, отпихиваю от своего лица лохматые тысченцы, на поверку оказывающиеся никакими не тысченцами. Мы отгоняем толпу на пару шагов, дети с грозными лицами становятся в караул с двух сторон сумки, в которую лезут руки в перчатках и без перчаток, Саша превращается в банк, принимающий деньги, а я, аукционным жестом вынимая очередную тушенку из сумки, предлагаю ее домогающейся публике.
Однако поляки люди твердые и артистичные, они быстро соображают, что мы не имеем ни малейшего представления о ценах, и как только я называю сумму, вполовину приближающуюся к реальной, начинают зевать и улыбаться. Сумка, наконец, пустеет, но тут я обнаруживаю страстное шаренье по собственному бедру и натыкаюсь на ледяную голубоглазую физиономию, интересующуюся вовсе не моим бедром, а моим карманом. Я автоматически бью по руке обидчика, но он не бросается наутек, а обращается ко мне с польским текстом, из которого я понимаю только слова "морда, курва и пся крев". Он пристраивается к толпе, угрожающе поглядывая на меня и перекидываясь фразами с коллегами. "Панирыбка" виснет на мне и жарко шепчет: "Пани така хороша, так дешево продает. Пани и пан должны скорей уходить. Пани и пан могут бить".
Сопоставив совет с группирующейся вокруг голубоглазого кодлой и суперменскими комплексами мужа, результатами которых может стать ночевка в полиции, я уговариваю своих сдвинуться из центра рынка к его освещенному выходу. Толпа покупателей и глазетелей сопровождает нас, продолжая орать "мяска, рыбка, кава". Веселый еврей, почему-то настаивающий на том, что он француз, доводит нас до исступления.
- Продайте часики за рубли! - канючит он, увидев на нас часы. - Мне очень нужны такие часики!
- Ну, подумайте, зачем нам рубли, мы едем в Англию!
- А мне они зачем? Продайте часики за рубли! Мне очень нужны такие часики!
- Саша, отдай ему все, чтоб только он замолчал, - умоляю я мужа на сотом витке этого сонета.
Получив часы "за рубли", он никуда не девается, а собирается отплатить за добро добром. Сначала для поднятия тонуса шепчет на ухо Саше какую-то скабрезность, от которой мой интеллигентный муж краснеет даже в сумерках рынка Ружевича, где уже никто ни от чего никогда не краснеет. Затем он наводит порядок в тушеночно-шоколадной очереди, выясняет наши цели, пересчитывает наши деньги и велит немедленно бежать в "Детский мир", до закрытия которого...
Купив и напялив на детей великолепные штаны, я обнаруживаю за двадцать минут до закрытия сапоги, о которых мечтала всю предыдущую жизнь. Муж уже ничего не может со мной сделать, я выхожу к центральному входу и начинаю продавать "Сказки Пушкина", соображая только, сколько тысяч мне не хватает и сколько минут до закрытия магазина. Саша взирает на это с ужасом, дети хихикают, представитель охраны порядка делает глазки, а я неумолимо двигаюсь к тридцати восьми тысячам. В последний момент, когда не хватает пустяка, передо мной возникает пара молодых супругов с двумя бледными ребятишками. Я сую ребятишкам по шоколадке, от чего родители приходят в ужас.
На каком-то языке мне удается объяснить, что жест чисто благотворительный, и они перестают выкручивать шоколадки из детских пальцев. Тогда я предлагаю банку кофе за смехотворную, но не хватающую мне на сапоги сумму. Они с ужасом переглядываются и предлагают в четыре раза больше. Я пытаюсь объяснить, что магазин закрывается, что ночью мы уезжаем в Берлин и все злотые в мире теряют для нас смысл. Я поочередно изображаю то поезд, то сапоги, то часы, неумолимо движущиеся к закрытию магазина. Они напряженно молчат, подозревая с моей стороны подлянку. Тогда я добавляю к кофе святое святых для всякого поляка в связи с дорогим электричеством - кипятильник - и называю прежнюю сумму. Они переглядываются и мотают головами. Отчаявшись добраться до их сознания, я ввергаю их в крайний соблазн, добавляю к этому банку тушенки - и называю прежнюю цену. Искушение так велико, что они начинают ругаться между собой, вырабатывая линию поведения со мной и размахивая деньгами.
Их разнимает старушка, продающая запеканки, из длинной тирады которой я понимаю только слово "русски" и жест у виска, оценивающий мои интеллектуальные способности. Они, наконец, отсчитывают нужную сумму, сгребают детей и покупки и, пятясь, отступают с лицами, перекошенными подозрением. У меня не хватает времени почувствовать себя Дедом Морозом, я бросаюсь в обувной отдел, прижимаю к груди коробку с сапогами, и звонит колокольчик. Видели бы вы мое лицо, когда на ступеньках закрытого магазина сапоги оказываются непоправимо малы!
Пани Кристина целует нас на дорогу, обещает приехать в гости, даже кормит детей яичницей, что в свете польских цен... Мы бежим на берлинский поезд, в очередной раз наевшись мясных консервов и шоколада. Одна из китайских пыток - человека кормят одним мясом, пока он не умирает в страшных муках.
Плацкарта наша утрачена, ну так что? В московской кассе объяснили, что все свободные места в поездах нашего направления - наши. Мы выбираем пустое купе, радуемся тому, какие мы умненькие, и отправляемся в Германию. Два полууголовных типа, разделивших нашу компанию через станцию, задраивают двери, задергивают занавески и выключают свет. Я понимаю, что у них так принято, но больше всего ожидаю, что "тут-то они нас и порешат". Вагон пустой, но Польша оказывается длинней, чем на карте. Сначала приходят люди с билетами на свободные места. Потом приходят на места полууголовных типов. Потом ссаживают Сашу, и он уходит стоять в купе. Когда добираются до меня, я безуспешно пытаюсь напомнить о привилегиях своего пола.
Вскоре приходится усадить детей на одно место, которое провидение сохранило для них до самого Берлина. Я выхожу, точнее, протискиваюсь в тамбур, забитый до отказа панами: примерно так Солженицын описывает перевозку зеков. Мне удается докричаться до Саши, стиснутого телами у соседнего купе, и мы с ужасом соображаем, что будем делать, когда детей, сидя спящих на одном месте, заставят встать. Никогда не верьте людям в билетной кассе. География, конечно, наука для извозчиков, но выяснить, что все здоровое мужское население страны ночными электричками отправляется каждый день за границу, потому что живет на спекуляцию, и что правительство страны поддерживает это решение экономических проблем, продавая по три билета на одно место, вы обязаны.
Ночная электричка Варшава - Берлин - эдакий город мужчин, где моя еще не до конца растерянная ухоженность и квохтанье над сыновьями вызывают дикое недоумение. С детьми в таком поезде следует ехать, только спасаясь от бомбежки или скрываясь от полиции. День хождения по Варшаве и полночи стояния в электричке делают свое дело. Когда под утро муж запихивает меня в соседнее купе на колени к юному коммерсанту, а сам остается стоять, охраняя детей, я уже плохо соображаю.
Начинается Германия, светлая и просторная, как Украина. В окнах бегут грубые сельские дома и цветущие февральские рощи. Попав в Европу зимой, оцениваешь доблестную роль русских морозов в отечественных войнах. Холод проживается здесь в пиджаках и плащах, меха надеваются в оперу. Жить в таком нечеловеческом климате, как наш, европейцам кажется гражданским подвигом.
После шипения куртуазных поляков окрики немецких таможенников напрягают и собирают оттаявшее в Варшаве естество. Четко, грубо и громко немцы прочесывают состав, отлавливают "зайцев" и расправляются с ними без всякого злорадства, как автоматы. Ни малейшего интереса у таможенников не вызывает и то, что пан, на чьих коленях я сижу, вовсе не мой муж. А дети в соседнем купе, вписанные в мой паспорт, еще и вписаны в паспорт человека, дежурящего около них стоя. Немец считает количество печатей и рявкает "гут".
"Город мужчин" шелестит фольгой и целлофаном, чавкает и хлюпает, дымятся развинченные термосы, благоухают бутерброды. Обладатель приютивших меня колен предлагает кофе. Я не могу добраться до детей и накормить их. Пожилой усатый пан, ехавший всю дорогу с детьми, дарит им свои бутерброды и бутылку сока, что в свете польских цен - жест королевский. Деловые Петя и Паша, уже сообразив, что Запад - не такой уж рай, припрятывают и то и другое.
Утренний пустой Восточный Берлин к нашим услугам. Около вокзала - банк обмена валюты. Стосковавшиеся по жизни с деньгами в кармане, идем менять законные, оговоренные декларацией транзитные денежки и протягиваем в окошечко кассы меченные Лениным красные бумажки.
- Это уберите. Это мы не меняем, - сухо отвечают нам.
- Вот декларация, согласно которой вы должны обменять нам шестьдесят рублей.
- Вот соглашение, подписанное вашим правительством месяц тому назад, о том, что наше правительство отказывается иметь дело с советскими рублями.
- Но почему нас не предупредили?
- Это вопрос к вашим властям.
- Скажите, где находится советское консульство? Мы хотя бы разобьем там окошко.
- Для того чтобы добраться до консульства, вам понадобятся марки, но учтите, советское консульство - последнее место, в котором вам помогут.
Дети с серыми лицами от ночного поезда и консервной кормежки, мы, десять раз проклявшие себя за то, что обрекли их на подобное развлечение, тюки, набитые пластинками, альбомами, сувенирами и напитками, тяжко везомыми в Лондон, видимо, составляют живописнейшее зрелище. К нам подходит молодая пара неизвестного подданства, парень на хорошем русском извиняется:
- Мы слышали ваш разговор, мы понимаем ваше положение, вы должны принять от нас немного денег. Пожалуйста, не отказывайте нам.