- Ну так пойди посмотри. Тебе это надо или мне? Как последняя дура, я засеменила к часам в другой конец коридора, комплексуя от текущей на линолеум воды и того, что не даю спать человеку.
- Пять часов, - доложила я, вернувшись.
- Ладно, пошли, - сказала медсестра, вяло встала и поплелась по коридору.
- Куда пошли?
- На кудыкину гору... рожать пошли, женщина.
- Рожать? - у меня отнялись ноги.
- Что ты стоишь, женщина, как деревянная? Иди в лифт.
На автопилоте я зашла в лифт, а медсестра завезла туда каталку.
- Ложись на каталку.
- Зачем? - прошептала я.
- Инструкция такая. Воды отошли, значит, надо лежать.
- Зачем же вы меня через весь коридор к часам гнали?
- Вот родишь ребенка, его воспитывать будешь. А меня нечего воспитывать, а я за семьдесят рублей за каждой из вас бегать не обязана. Иностранцы хоть подарки дарят...
Предродовое отделение представляло зал, уставленный аппаратурой и кроватями, на которых лежали и страшными голосами кричали женщины.
"Как обидно умирать такой молодой, такой красивой, такой талантливой", - горько думала я.
- Женщина, уже, наконец, по-человечески ляжьте на спину! - заорал молодой парень в белом халате.
- Не могу. В карте написано, что у меня синдром полой вены, - четко, по-военному ответила я.
- Нет такой вены в человеческом организме, я здесь врач, а не вы. Ляжьте, вам сейчас провода оденут!
Молоденькая медсестра начала опутывать тело проводами, а лоб - ремнем с металлическими пластинками, соединенными с аппаратом.
- Вот включатель, женщина, вправо - усиливает, влево - ослабляет. Поняли?
- Нет, - ответила я, поняв только то, что спокойно умереть мне не дадут.
- Ну, как схватка сильная пошла, так увеличиваете, как кончилась, так уменьшаете.
- А что там?
- Да я не знаю. Ток какой-то, научная работа. Потом будете анкету заполнять, как он вас обезболил.
Я крутанула включатель - шарахнуло током, нечеловеческая поза, в которой я старалась выглядеть лежащей на спине и в то же время на спине не лежать, добавляла в мизансцену шарма.
Дежурный врач шелестел страницами детектива инфернальной обложке. Вид человека, читающего на ночном дежурстве детектив, вероятно, не был бы криминалом в каком-то другом отделении. Палитра воплей смешивалась и множилась в высоком потолке как северное сияние: тоненько выла маленькая кореянка, басом рычала длинноногая плечистая блондинка, плакала толстая женщина с косой и надсадно кричала моя соседка с обожженным обезболивающим током лбом.
- Сердце у тебя каменное, как с тобой только жена живет? - начала моя соседка диалог с врачом.
- Что вы, женщина, из себя строите? Не вы первая, не вы последняя рожаете, - ответил он, хрустнув перелистываемой страницей.
- Ах ты, гадина в портках! - завопила соседка. - Да что ты про это знаешь? Я третьего рожаю, а тебе бы одну менструацию в год - ты бы к ней девять месяцев готовился!
- Все, - сказал врач, - мое терпение иссякло! - захлопнул книжку и вышел.
- Дура, - закричала длинноногая соседка. - Что ты его выгнала? Ты у меня теперь будешь роды принимать?
- Да он бы твои роды заметил, если только б ты ему прямо на книжку родила! - не осталась в долгу соседка.
Все это напоминало космический корабль, жестоко запущенный с женщинами, не имеющими возможности позвать на помощь и не обученными оказать ее себе сами. Энергетика боли, все больше и больше закручиваясь в воронку, толкала этот корабль вперед к катастрофе. Я очнулась от густого вопля и дымящегося лба, постфактум осознав, что оба события относятся ко мне. Безуспешно пытаясь обуздать следующий вопль, я с трудом заставила себя не крутить переключатель тока на максимум во время схватки; нижняя половина тела отделилась от меня и носилась под потолком, размахивая простынями, как крыльями, а верхняя, вцепившись в кровать, пыталась рефлексировать между воплями. Время потеряло смысл, комната наполнилась полумраком и гулом, и я начала прощаться со всем, что мне было дорого в этой жизни.
Застучали каблуки, и мамзель в очочках с маской брезгливости и усталости на пухлом личике возмущенно произнесла надо мной:
- Женщина, ну что ж вы рожаете и молчите? Нам же с вашей двойни надо показатели записать. Перебирайтесь на каталку.
Мое поведение в этот момент можно было обозначить любым словом, кроме молчания, но понятие дискуссии осталось в том мире, с которым я уже попрощалась. Я поползла на каталку, как краб, и уже плохо сознавала, как в другой комнате, до потолка заставленной мониторами, мамзель запихивала в разные части меня Датчики и бегала среди экранов и тетрадок, в которые заносила показатели остатков моего существования.
- Это для меня или для детей? - спросила я между схваток свистящим шепотом.
- Это для науки, женщина, - гордо ответила мамзель, и если бы она стояла поближе, я бы врезала по ее напудренному личику ногой от имени всех женщин, рожавших в совке.
Каким-то образом я очутилась на родильном столе, около окна, залитого солнечным светом, огромные круглые часы, похрустывая минутной стрелкой, показывали девять сорок.
- Никого нет, потому что пересменок, - нежным голосом сказала дама с соседнего родильного стола. Было тихо, как в крематории, за окном галдели птицы, от эмоционального перенапряжения в голове и сердце перегорели все лампы, и в состоянии сладостной отстраненности я ждала конца.
В комнату зашли две немолодые женщины, подошли ко мне, и на их крик сбежался весь персонал отделения. Без всякого интереса я услышала, что роды должны были произойти час тому назад, что порвана до ушей и что непонятно, чем я теперь буду рожать, и что всех за это можно уволить, а перед этим оторвать руки.
- Не волнуйтесь, все будет хорошо! Как вас зовут? - резюмировала пожилая женщина, развернула меня на спину и почти улеглась сверху. Поскольку последние несколько месяцев меня не называли иначе, чем женщина; поскольку у меня не было сил сказать ей, что мне категорически нельзя лежать на спине; поскольку я ощущала это как долгожданный конец, способный прекратить пытки; я выговорила ватным языком:
- Меня зовут - женщина, - и потеряла сознание. Я открыла глаза в облаке нашатыря и увидела неправдоподобно огромного, черноволосого орущего младенца.
- Посмотрите, какой красавец, - щебетали женщины.
- Можно я его потрогаю? - попросила я. Его поднесли ко мне, я испуганно прикоснулась, он показался мне горячим, как пирог, вынутый из духовки.
- Не расслабляйтесь, сейчас будем рожать второго. Он у вас очень стремительный, уже околоплодных вод нахлебался, - сказала пожилая женщина.
- А можно отдохнуть?
- Нет, у нас на все про все пять минут. Быстро капельницы в руки и ноги! - И целый взвод акушерок, оказывается, их было не так уж мало по штатному расписанию, начал привязывать мои конечности к капельницам и галдеть, как птичий базар. Не прошло и пяти минут, как я увидела второго такого же младенца, его шлепнули, и он заорал громче первого.
- Это тоже мой? - пролепетала я в состоянии восторженной идиотии.
- Конечно, - ответила медсестра, отматывающая капельницы, - скажите спасибо, что сюда зашла профессор Сидельникова, иначе вам бы ни одного не видать!
Дальше был неотапливаемый ободранный коридор, в котором я и моя соседка лежали на каталках два часа, а животы лежали на нас, как сдутые дирижабли. В состоянии обокранности и униженности мы изучали завитушки лепнины на потолке.
- За ними хоть там присматривают? Или как за нами? - спросила я.
- Они не расскажут, - мрачно ответила соседка.
- Женщины, не спать! - орал на нас каждый проходящий мимо.
- Почему нас не везут в палату? - обессиленно спрашивали мы.
- Два часа спать нельзя, чтобы не пропустить внутреннее кровотечение, а сиделки у нас только для иностранок.
- Но здесь холодно!
- Это чтоб спать не хотелось.
Через два часа я была на операционном столе.
- Наркоз переносите? Здесь час зашивать надо, все в лохмотьях, - сообщил веселый парень в зеленом халате.
- Переношу, - ответила я и наконец отключилась под маской.
- Мужу скажете, что с него бутылка, зашил на совесть, теперь все как новое. Только почему же он вас так поздно к нам рожать привез? Вы же теперь полгода сидеть не сможете! - сказал парень через час.
- Он меня привез к вам месяц тому назад...
- Ну ладно, мы тут тоже люди смертные, все бывает. А вы сами где работаете?
- Я учусь.
- На кого?
- На философа.
Он хотел было сказать, что вот, мол, у вас в философии тоже не все в порядке, но одумался и заменил это на:
- Вот и отнеситесь к этому по-философски. Видимо, это было последней каплей, потому что из меня прорвались все накопленные организмом рыдания. Это была просто пляска святого Витта.
- Да успокойся, успокойся же... - метался врач, то прижимая меня к столу, то заглядывая в смежную комнату, в которой, естественно же, отсутствовала хирургическая медсестра. - Да у тебя от такого плача все швы полетят, придется еще час шить! Да ведь все так хорошо, у тебя такие сыновья роскошные! Что ж ты плачешь, милая? - и набирал в шприц ампулы одну за другой, и орал в коридор: - Лена, Лида, где вас черт носит? - и совал в мое синее от уколов предплечье какие-то бесконечные шприцы. И все начинало плыть вокруг меня: слепящие лампы, появившиеся наконец медсестры, зеленые стены. И в сумерках лекарственного коктейля я видела себя голой, бегущей по длинному, неотапливаемому коридору института гинекологии сквозь строй плюющих и бросающих в меня землей врачей к открытой освещенной двери, пытаясь прикрыть ладошками огромный живот...
Все это произошло со мной семнадцать лет тому назад только по той причине, что я - женщина. И пока будут живы люди, не считающие это темой для обсуждения, это будет ежедневно происходить с другими женщинами, потому что быть женщиной в этом мире непочетно даже в тот момент, когда ты делаешь то единственное, на что не способен мужчина.
УРОКИ ЕВРОПЫ
- Ну, какая же она, твоя Армения? - взвился я.
- Армения - моя родина.
- Ты прав. Но не моя же! Я не могу так написать!
- Зачем же ты пишешь?
- Но я же очерк пишу! Не стихи, не рассказ. О-черк. Путевые заметки. Заметки чужого человека. Заметки неармянина. О-черк, понимаешь?
- А очерк по-армянски знаешь как?
- Нет...
- Акнарк. А "акнарк" по-русски знаешь что?
- ???
- Намек.
Андрей Битов. "Уроки Армении".
Поезд по-советски грязен, и проводницы, несвежие чумички со стукачной выслугой на лице, носят по купе влажное белье.
- Посуше нет? - интересуюсь я, полагая, что европейский железнодорожный билет защищает от прелестей родимого сервиса.
- Можете совсем не брать.
- Как я на мокрое белье зимой положу детей?
- Я сама на таком сплю.
- Не трогай ее, - говорит муж. - Она мигнет таможеннику в Бресте, и нас толком досмотрят.
- И пусть досматривают, мы ничего, кроме детей, и не везем.
- Конечно, не везем, только всю дорогу до Голландии ты будешь складывать вещи обратно, а мы хотели выйти раньше.
У мужа большой гастрольный опыт, и мне не остается ничего, кроме развешивания простыней в купе. Мы сидим под белыми бельевыми флагами в пыльном вагоне, летящем к свободе, и светлые мордашки детей, изъятых посреди учебного года, кажутся нам реликвиями, вынесенными с поля боя. И так неинтересно думать про все, что наполняло предыдущие тридцать два года, то есть про себя, потому что тигр, как известно, состоит из переваренного барана. И слово "Брест", где меняют колеса, означает начало бытия, и фраза приятеля, отвозившего нас на вокзал, еще хлопает крыльями. "Тысячу раз аморально жить в такой стране, аморально поддерживать ее своим телом, аморально растить в ней детей". Сыновья же, "аморально" прожившие свои двенадцать лет, без всякого пиетета перед фактом поездки бьют друг другу морды на верхней полке.
- Петя, Паша, вы хоть понимаете, что мы едем за границу? - возмущаюсь я.
- Понимаем, - говорит один. - Но он первый начал.
- А пусть не врет, - говорит другой. - Эта полка, вообще, моя.
Я засыпаю, как девушка во дни святочных гаданий, и перебираю слова: Варшава, Берлин, Амстердам, Лондон, как имена женихов. Господи, я увижу все это! И никто на настоящий момент уже не может мне помешать!
Советскому человеку, едущему в поезде в Англию, трудно прочитать железнодорожный билет до конца. Информация о том, что по пути следования он может выйти из поезда в течение двух месяцев столько раз, сколько ему заблагорассудится, воспринимается им так же символически, как лозунги "миру мир" и "экономика должна быть экономной".
- Вот же у вас написано, - тыкаю я пальцем в розовые билеты попутчиков.
- Да кто же нас в Польше выпустит, когда мы едем до Англии? - обижаются они.
- А кто же именно вас не выпустит?
- КГБ, - говорит пожилая женщина с завидной твердостью.
- Мы уже несколько часов едем по Польше, - напоминаю я. - Здесь нет КГБ.
- КГБ есть везде, - грустно говорит ее муж. - Я бы и вам не советовал.
Под неодобрительные взгляды мы выгружаемся в Варшаве на элегантном вокзале, шуршащем эскалаторами и польской речью. Когда-то муж привез из польских гастролей фразу "границу между СССР и Польшей легче всего распознать по женской осанке". Никакой такой "осанки" я не вижу. Нормальные светловолосые славянки, и тряпки те же, что и на наших, и манеры вполне социалистические.
Может, при Пушкине полячка и была "хороша и бела, как сметана", но с тех пор либо миф поизносился, либо все лучшее вывезли. И уж вовсе нет той скученности красоток на один квадратный километр, которым так сильна Москва. Поляки вообще совсем другие. Лица у них собранней к центру, в среднем они взрослее русских, тут и по Льву Гумилеву считать не надо, и так видно. Русские в массе красивей, как дети в массе красивей взрослых. Распахнутость и расставленность глаз как специфика русского типа лица, не уничтоженная даже семидесятитрехлетней селекцией, становится очевидной, только когда переезжаешь границу. В физиогномике она по-прежнему считается признаком искренности и импульсивности.
В ответ на наши вопросы поляки, которыми пугают маленьких детей как особыми русофобами, дарят монетки для телефона, набирают наш номер и долго извиняются за человека, к которому мы приехали, так и не снявшего трубку.
Не дозвонившись, мы решаем жить дальше так, будто этого телефона у нас и не было, что в итоге оказывается правильным. Муж и дети устремляются за информацией, а я остаюсь стеречь восемь неподъемных тюков, чемоданов и сумок, по импортным надписям на которых ни один криминалист не установил бы моего гражданства, ибо кто же чистит перышки прилежней, чем совок, отправляющийся на Запад.
- Знаешь, у нас в Америке, если женщина очень хорошо одета в будний день - это или проститутка, или советская туристка, - объясняла приятельница-американка.
Передо мной вырастает премилый молодой человек с нежнейшей улыбкой и вопросом на французском, английском и немецком: "С какой платформы отправляется поезд до Берлина?" В ужасе я понимаю, что немецкий, изнурительно ученный в школе, университете и институте, не работает, что английский, которым я овладевала целое лето при помощи магнитофонных пленок, записанных приятелем-армянином, следствием чего было приобретение армянского акцента и идиосинкразии к голосу приятеля, не поддается шифровке.
Глазами и руками я сообщаю всю информацию, имеющуюся у меня по этому вопросу, и он раскалывает меня:
- Пани - русская!
- Почему русская? Может, глухонемая.
- Нет, видно, что пани - русская, только русская так пожимает плечами. Пан учил русский в школе, пан часто бывал в Союз. Пан сразу понял, что пани иностранка. Пан хотел бы показать пани Варшаву, пани так хороша.
- Такая хорошенькая, - поправляю я, борясь за чистоту стиля.
- О нет. Пан любит русские романы, "такая хорошенькая" хотят говорить, когда не уважают. Пан чувствует русский речь. Пани кого-то ждет?
- Да, я жду мужа и детей, они пошли искать камеры хранения.
- Это очень жалко, что у пани есть муж, я буду ждать муж пани и объясню ему, где камеры хранения.
Когда поляк прощается с нами, дав необходимые разъяснения, я присовокупляю в актив впечатлений мысль о том, что "границу между СССР и Польшей легче всего распознать по мужским манерам".
Среднестатистический польский мужчина смотрит на женщину, которая ему нравится, в манере "пани так хороша". Оказавшись в Варшаве, приобретаешь пол, возраст и чувство собственного достоинства. Весь город ведет себя, как одна большая компания, собравшаяся в гости хоть и в трудное время, но в хорошем доме. Против этого бессильны ужасы экономики, политическая неразбериха, повальная спекуляция и неопределенность будущего всех вместе и каждого в отдельности.
Мы бросаемся к камерам хранения, с гиканьем находим свободную, запихиваем вещи, счастливо переглядываемся, и тут камера оказывается неисправной.
Мы бросаемся к следующей, запихиваем и т. д. На восемнадцатой камере нас начинает трясти.
- Паны напрасно мучатся, им надо в частну камеру, - ухмыляется пьяненький служащий, набивая свою исправную камеру пустыми бутылками, собранными из окрестных мусорниц. Частная камера просит с нас ровно в сто раз больше, чем государственная. Ровно в сто. Если б хоть в девяносто девять! Наше самолюбие уязвлено, выросшие при социализме, мы привыкли к менее откровенному обиранию. Из киосков ехидно улыбаются наши шоколадки "Аленка" по пять тысяч злотых за штуку. Государственный обмен валюты выходной, в частном сидят обыкновенные пираты, готовые обменять на злотые все, что угодно: от ваших ботинок до ваших долларов. Но по какому курсу! Прижав к сердцу завоеванные в боях обменно-валютной очереди четыреста фунтов на четверых, мы первый раз вспоминаем совет Чуковского: "Не ходите, дети, в Африку гулять".
- Скажите, пожалуйста, где можно найти гостиницу? Отель? - спрашиваю я пожилых полячек.
- Вот хотель, и вот хотель, и вот хотель. И вон там хотель.
- Скажите, а сколько примерно стоит переночевать одному человеку? Самое маленькое.
- Самое маленькое? Если самое маленькое, то примерно сто.
- Сто тысяч? - радуюсь я, переводя это в кофе и шоколад, зная, что такая расплата в польских отелях приветствуется.
- Тысченцев? - обиженно фыркает самая терпимая, остальные просто каменеют. - Пани, наверное, давно не была в Польше. Не тысченцев, а мильонцев.
Телефонный номер "чеховеда" не отвечает, но у соседнего автомата весело матерится соотечественник, я дожидаюсь окончания его матерения в трубку.
- Скажите, пожалуйста, где можно устроиться на ночлег за разумную плату?
- Русская? - радуется он. - Слушай, я сам русский, я с полькой фиктивный брак сделал. Ну, что там у вас? А я так клево устроился! Знаешь, сколько я в месяц гребу? В общем, на наши деньги, советские, больше тысячи! Поняла? У меня дом, машина... - дальше следует длинный список его материальных завоеваний.
- А все же где можно переночевать?
- Ладно, записывай адрес. Я, правда, на сегодня уже чувиху снял, но тебе как землячке сделаю исключение. Есть чем писать?
- Я вас спрашиваю, где четыре человека могут переночевать за разумную плату?