– Ну, – кивнул мужик, – Маруся. Экспед С соседнего торфяника. Чего ты всполошилась? Спать иди. – И захлопнул дверь.
Липа обернулась к Дусе:
– Экспед С соседнего участка. А ты: с вокзала. При чем здесь?.. А Жоржик-то? – Она снова постучала в дверь: – Не откажите в любезности, а мужа моего, Георгия Петровича?..
– Опять шумим, – недовольно приоткрыл дверь мужик. – Здесь он сидит. По бухгалтерии разбираемся. Лев Александрович просил. Спать иди, придет он, придет.
– Георгий! – строгим голосом негромко прокричала Липа в закрытую дверь.
– А-а, – отозвался тот.
– Не засиживайся, уже поздно.
– А-а…
– Ну, ладно… – пробормотала Липа, подходя к зеркалу, "Завтра политзанятие, Потсдамская конференция… – Она достала с полки расческу, вытащила пучка шпильку. – Потсдамская конференция. Завтра не успею, надо сейчас…" – Она решительно ткнула расческу в полуразвалившийся узел волос, подсела к столу и достала сумки толстую тетрадь по политзанятиям в коричневом дерматиновом переплете. Забытая расческа повисла вдоль уха.
6. ДЕДОВО ПОЛЕ
Парикмахер торфяника Дедово Поле пленный немец Ханс Дитер Берг на вопрос Люси, что ей выбрать для отдыха: санаторий в Трускавце или Рижское взморье, молча, с виноватой улыбкой развел руками, как бы удивляясь нелепости вопроса. Какое может быть у фрау сомнение: конечно – Балтика. Море, дюны… Если только фрау не показаны целебные воды предгорья Карпат. Вы увидите наш ландшафт, почти Северная Германия.
Люся, памятуя опасение Липы насчет послевоенного националма, заикнулась: не опасно ли ей там, русской? Ханс Дитер смутился. О готт… Молодая красивая фрау везде и есть только молодая красивая фрау; при чем здесь политика? Опасности нет. Если, конечно, фрау, он просит прощения за повторение, не нуждается в целебных водах.
Люся замотала головой, одна папильотка отскочила и упала на глиняный пол. Немец нагнулся за ней. Сквозь синий халат проступили его лопатки, как тогда, при первом знакомстве.
…Немцы размывали монитором торфяную залежь. Люся искала Леву – Танька затемпературила, надо посылать за врачом. Пучок у нее развалился, и волосы мотало по плечам влажным от болотных испарений ветром.
– Главного инженера не видели? – по-немецки крикнула Люся ближайшему немцу.
Тот вытянулся перед ней-, испуганно пожал плечами.
Ветер кинул прядь волос Люсе на лицо, она раздраженно откинула их за спину, выудила оставшегося пучка две шпильки, одну в рот, а второй стала суетливо, не туда, зашпиливать мешающие волосы.
– …на этом болоте чертовом, – бормотала она. – Все волосы… Пропади ты пропадом…
– Вам нужна прическа, фрау, – тихо сказал немец и в подтверждение своих слов протер единственное стеклышко очков от торфяной грязи. Он дотер стеклышко и снова вытянул руки по швам. – Ханс Дитер Берг. К вашим услугам… Дамский салон "Лорелея"…
Вечером в барак к пленным зашел десятник:
– Парикмахер кто? К начальнику!
– Переведи ему, – не отрываясь от ужина, буркнул лева, – пусть горбыль берет на узловой и пристраивается к конторе сзади, чтобы не видно было. Пусть напишет, что надо: ножницы, бритвы… И очки пусть. А то циклоп какой-то: один – пусто. Бегом в барак!
Люся перевела. Все, кроме последней фразы. Парикмахер вытянулся, щелкнул каблуками и вышел.
Люся поглядела на мужа с брезгливым недоумением;
– Ты как с человеком говоришь?! Жрешь сидишь, свинья розовая…
– Во-первых, я не свинья, а розовый – пигментация слабая.
– Мозги у тебя слабые!
– Не кричи на папу, – выговорила Таня, уставившись в тарелку. – Он не свинья.
Лева погладил дочь по голове.
– Все же я главный инж
– Дурак ты главный, а не инженер! Дочери бы постеснялся. Спать! – крикнула Люся Тане и для убедительности замахнулась.
Девочка привычно втянула голову в плечи, молча выбралась – за стола:
– Спокойной ночи.
– И ко мне больше не лезь! – орала уже по инерции Люся. – В барак! К лепухам своим! Главный!.. Дочь по головке он гладит! А ребенок вместо школы козу пасет? Главный!..
…Несколько дней после разговора с парикмахером Люся еще сомневалась, ехать или нет в Прибалтику, а потом махнула рукой: черт с ним, поеду – путевка бесплатная. Правда, Липа кричала по телефону, что как она может бросить ребенка, не выведя ему до конца солитера, бросить мужа, который, судя по Люсиным же истерикам, завел себе женщину. И вообще: если Люся всерьез решила рожать второго, то о каком пансионате может идти речь – надо спокойно вынашивать ребенка в привычных условиях.
Может быть, Люся и отказалась бы от путевки, если бы Липа так не квохтала. Дело в том, что Люся уже давно привыкла перечить матери – только чтобы не походить на нее. Она не хотела восклицать: "Вы представить себе не можете!" – и всплескивать при этом руками, не хотела носить байковые штаны, не хотела всю жнь иметь один и тот же берет и одну сумочку, которая заменялась, лишь когда протиралась насквозь и нее выпадало содержимое. Не хотела ходить, как мать, быстро-быстро перебирая ногами. Стискивая зубы, она не раз упрашивала Липу: "Почему ты так ходишь, мама? Ведь ты рослая женщина". На что Липа неменно отвечала: "Hac в гимназии так учили: вы не солдаты, а барышни". Отчаянно ненавидела Люся "жезлонг", "санаторию", "жофрению", "жирафу" и "таберкулез" – именно так проносила Липа эти слова. И походку Люся выработала себе непохожую на материну: плавную, неторопливую, легкую. Когда праздновали День Победы, главный врач областной больницы, высокий мужчина со старомодной бородкой, за столом все время говорил ей комплименты. "Такая стать!.. Сознайтесь, Людмила Георгиевна, вы порфироносной семьи!.." А мечтой "порфироносной" Людмилы Георгиевны было кресло. Кресло и стопка красивых носовых платков и чулок хоть несколько пар, но главное – кресло. В Басманном для сидения, до того как отец спалил квартиру, употреблялись только венские стулья, потом их заменили табуретки – от которых и у Люси, и у Ани даже в ранней молодости начинала болеть спина. Кресло… Как в кино или у Василевской.
На Рижском взморье Люсю поселили в коттедже, дощатом промерзшем домике без обогрева, объяснив, что в мае уже тепло. Вторых одеял не давали, зато разрешили накрываться тюфяками пустующих комнат. Тюфяки были под стать домику, промороженные насквозь, и согревалась под ними Люся к утру, когда надо было вставать. Но все равно ей здесь нравилось. Она много играла в волейбол, забыв про нараставшую беременность, и вспомнила, что когда-то умела красиво свистеть. Когда она выбила себе мячом палец, врач пансионата, молодой латыш, очень внимательно и почти безболезненно вставил его на место, сопровождая починку пальца красивым мужественным молчанием. О такой манере мужского поведения Люся за годы, прожитые с Левой, успела совсем забыть и теперь, к своему удивлению, чувствовала, что этот незнакомый латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помалкивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прийти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и сказал "я", что по-латышски значит "да". Люся сказала, что и по немецки "да" звучит так же, и Янис улыбнулся.
Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.
– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократический м И добавила на современном языке: – Будем говорить с вами на партгруппе!..
Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.
Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Левка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.
Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай заткнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.
Пока пена размягчала шероховатость кожи – результат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все "за" и "против", крутил свою биографию назад. "Против" было, как ни крути, больше. Лева медленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.
Лева перебрал в памяти свою женитьбу, всю, с самого начала: от сеновала под Калинином до сегодняшнего дня.
– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.
– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.
– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.
Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, разбили пленные ее на части: в одном месте воду брать, ниже – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И интересно, теперь вон даже наши местные их правил придерживаются.
– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…
Лева открыл глаза.
Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.
Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Нормировщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..
Еще догадается Люське трепануть, как вернется…
– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.
– Битте? – замер парикм
– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей дальше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в маленькую нашлепку над верхней губой.
Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами нежно взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.
– Слушай, – подался вперед Лева старого зубоврачебного кресла, добытого для парикмахерской в областной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…
Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.
Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в передней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.
Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сделать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в углу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Георгием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Люсю. Липа говорила: "У Люси нервы".
Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3" разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.
…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлетний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…
Перебравшись в Москву и не обнаружив перемен к лучшему, Люся остервенела. Она была недовольна всем. Шумом молкомбината, напоминающим унылый бесконечный дождь, вгливыми круглосуточными выкриками диспетчеров на Казанском вокзале – этими вечными шумами Басманного, проникающими в квартиру сквозь двойные рамы, переложенные от сквозняков старой желтой ватой. Воротило ее и от стен, неаккуратно выкрашенных темно-синей краской. А, больше всего почему-то раздражали Люсю Липины картинки: портрет молодой Марьи, фотографии деда, Ани и Романа возле шифоньера. Слава богу, хоть идиотский Липин транспарант "Жертвы войны" отвалился со временем.
Злилась Люся и на мать, которая, вместо того чтобы честить Левку за пьянство и блуд на торфянике, с умилением вспоминает, в каком количестве он ел пироги до войны.
Первое время Липа все дожидалась удобного момента, чтобы спросить дочь, почему та привезла в Басманный огромную собаку без ее разрешения или хотя бы уведомления, ведь невестно, как кот отнесся бы к псу, но все откладывала, чтобы не наткнуться лишний раз на Люсину истерику. Привычно чувствуя какую-то несомненную и одновременно невестную ей вину перед дочерью, памятуя, что "у Люси нервы", в пререкания с ней Липа не вступила, молча застелила сундук чистым половичком и выделила Абреку две миски для еды и питья. Потом же, когда узнала историю Абрека, прониклась к псу нежностью и чувствовала свою вину за то, что не сразу расположилась к собаке.
Лева подобрал Абрека сдуру на подъезде к торфянику. Пес валялся на дороге с распущенным брюхом, откушенным ухом и вывернутым веком. Но еще шевелился. Лева велел грузчикам закинуть его в кузов грузовика. Вспомнил о нем только наутро, заглянул в кузов, уверенный, что пес околел, но тот все еще шевелился. Ветеринара в поселке не было, Лева попросил Ханса Дитера узнать, нет ли среди пленных специалиста. Специалист отыскался, весь день возился с собакой и починил ее. Пес выжил, получил кличку Абрек и зимой возил Таньку на санках в школу. Только не любил, когда смотрят ему в больной глаз и гладят по голове, касаясь обгрызенного уха. Одно плохо: после переезда в Москву выяснилось, что Абрек долго не может терпеть – максимум восемь часов.
Утреннюю прогулку без лишних слов взяла на себя Липа, в середине дня с Абреком выходила во двор Таня, опутав его пораненную свирепую башку самодельным намордником, а вот последняя прогулка перед сном оказалась самая скандальная. Дети спали, Георгий пса не касался вообще, Липа свое отгуляла утром, а Лева с Люсей неменно устраивали по этому поводу скандалы. Чаще всего, наскандалившись вволю, демонстрируя друг другу характер, они просто ложились спать, оставляя Абрека, страдающего от стыдной нетерпимости, маяться на сундуке в коридоре. По-щенячьи подвывая, пес вползал в большую комнату и молча тыкался холодным носом в Липу. Липа просыпалась, очумелой рукой шарила по жесткой собачьей морде и начинала одеваться.
Лева устроился прорабом на стройке в Кунцеве, черт знает где, а с Люсей не вытанцовывалось. Она все еще числилась студенткой пятого курса и с большим трудом смогла устроиться техником-смотрителем в жилой дом на Ново-Рязанской.
Вошедший было на Дедовом Поле в вольную жнь, в Москве Лева о водке и прочем, сопутствующем выпивке, скоро позабыл; работал тяжело, возвращался домой поздно, усталый, небритый, в перепачканных глиной сапогах, через всю Москву, а утром к семи – снова на объект. Особенно не разгуляешься. А если он иногда и выпивал, то первый в квартире знал об этом Абрек. Как и большинство сильных собак, он не выносил пьяных и пьяный разговор, потому, заслышав в коридоре неуверенные шаги хозяина, недовольно сползал с сундука, тяжелой лапой открывал дверь в большую комнату и с подавленным рыком заползал под кровать Липы и Георгия, распихивая чемоданы.
Люсю усталость мужа не заботила: злоба за его разгульную жнь на торфянике еще булькала в ней. Работает и работает, все устают.
Сама же Люся в жэке прижилась… Что ни говори, "Людмила Георгиевна без пяти минут дипломированный Инженер, возраст ее – тридцать с небольшим, самый обольстительный, если верить Бальзаку (так проносила Люся фамилию любимого в настоящее время писателя), да плюс ко всему деловые качества, исполнительность, хватка. Уж чего-чего… И стало быть, главный инженер жэка, а следом и начальник ремжилконторы были довольны своим новым сотрудником и старались при ней выглядеть не мордатыми сипатыми мужиками, каковыми они являлись, а элегантными обходительными кавалерами. С монтерами, плотниками и сантехниками Люся, используя расположение начальства, обращалась строго.
По ходу жни Люся выяснила, что в ее подопечном огромном-многокорпусном доме на Ново-Рязанской обитает самый разнообразный народ. И врачи, и директора магазинов, бывшая опереточная актриса и сравнительно молодой, правда, маленького роста, поэт-песенник.
Бывшая опереточная актриса Ирина Викторовна учила Люсю красоте. Однажды Люся, обследовав по вызову артистки засорившийся унитаз, нашла, что унитаз действительно засорен, и засорен без вины Ирины Викторовны, просто от времени, а следовательно, подлежит ремонту без дополнительной оплаты, на которой настаивали сантехники. Неделю шли переговоры, обрекшие бывшую артистку на страдания и обращение за помощью к недружелюбным соседям. Люся прислала к Ирине Викторовне трезвого сантехника, объявив ему предварительно на "торфяном" языке о возможных последствиях его недобросовестности, и обязала сменить старый кран на кухне. И пошла лично проверить исполнение. Ирина Викторовна после всех положенных слов велела ей записать телефон и, пожалуйста, звонить без стеснений, если потребуются билеты на любой спектакль. Люся скромно поблагодарила ее, тихо сказала:
– Ирина Викторовна, а я вам могу еще помочь…
– В чем, Люсенька? – артистически улыбнулась Ирина Викторовна.
– У меня есть знакомый врач, очень хороший ревматолог. Еще когда Таня болела… Я с удовольствием вас с ним познакомлю.
– Это, Люсенька, прекрасно, но на какой предмет? У меня, тьфу-тьфу, лошадиное здоровье. Мигрени, правда, а в остальном бог миловал, как говорится.
Люся замялась.
– Я думала… у вас так тепло в квартире, а… – Люся не знала, как поделикатней сказать о своем удивлении по поводу того, что ноги Ирины Викторовны были обуты в валенки.
– Ах, вот оно что? – догадалась артистка. – Валенки вас сбили с толка! К здоровью моему они никакого отношения не имеют. Это для красоты. Я вам, Люсенька, открою один маленький дамский секрет. Я, как вы знаете, артистка, артистка оперетты. А у меня – тайну открываю, – у меня волосатые ноги. И нравится, вернее, нравилась эта особенность далеко не всем. Конечно, существует много различных средств. Попросту говоря, можно ноги и брить, но… Валенки самое испытанное и безболезненное, нехлопотное средство. Главное, просто, как и все гениальное. Пожалуйста…
С этими словами Ирина Викторовна красивым балетным жестом достала ногу черного валенка и подала Люсе как для рукопожатия. Нога действительно была безукорненной, гладкой, в черных, едва заметных точечках.
– И чем грубее войлок, тем лучше, – закончила показ ног Ирина Викторовна.