Дневник Ласточки - Амели Нотомб 4 стр.


Почему я думал о ней? Обычно после убийства и мастурбации я напрочь забывал о своих жертвах. И даже во время убийства и мастурбации меня заботили не столько они, сколько безупречность моих действий, моих жестов и моего орудия. Клиенты для того и существуют, чтобы я мог их убивать и мастурбировать. С какой же стати мне о них беспокоиться? Единственное, что мне запоминалось, это выражение их лиц в момент смерти.

Возможно, именно поэтому дочка министра и выпала из общего правила. Лицо у нее выражало не крайнее изумление, как у других, а неподдельное любопытство: она сразу же все поняла и ждала неизбежного. В глазах – никакого страха, один лишь живейший интерес.

Правда, она только что совершила убийство, а я-то знаю, как это возбуждает. Тем более, она прикончила собственного отца. Такого даже мне не довелось испытать: самолет, в котором летел мой отец, взорвался, когда мне было двенадцать лет.

Не вставая с кровати, я дотянулся до тетрадки. Мне, конечно, следовало ее сжечь, чтобы никто никогда не прочел ее. Я не сомневался, что такова была бы воля девочки. Какой стыд, что министр позволил себе так нескромно вести себя по отношению к дочери. Я не собирался ему подражать.

Но коварный голос нашептывал, что я – не ее отец и мне вполне простительно заглянуть в дневник. Ведь она об этом уже не узнает, не унимался голос, так что я зря стесняюсь. Моя совесть бурно запротестовала: именно потому, что ее больше нет и она не может защититься, нужно проявить к ней уважение.

Тут включился другой голос, внезапно сменив тему: "Знаешь, почему ты получил сегодня меньше удовольствия? Потому что тебя зацепила эта девушка. Освободись от нее, распотроши ее как следует, раз и навсегда; прочти ее дневник и узнаешь о ней абсолютно все. Иначе она превратится в мифическую героиню и будет мучить тебя, как зубная боль".

Последний аргумент меня убедил. Не в силах совладать со своим желанием, я набросился на дневник.

Я проглотил его залпом. Закончил глубокой ночью. Трудно сказать, что я чувствовал. Единственное, в чем я был уверен: напрасно я надеялся, что испытаю облегчение. Да и мое любопытство вовсе не было удовлетворено, а, напротив, возросло многократно. Я-то ожидал излияний, признаний и прочей чепухи – в общем, подтверждения, что я убил самую обыкновенную девчонку.

Но ничего подобного там не было. Больше всего поражала отрывочность ее записей. Имя покойной не всплыло ни разу. Ни одного упоминания о любви, дружбе или ссоре. Вот, пожалуй, самая интимная запись, датированная февралем текущего года:

Эти большие старые квартиры плохо отапливаются. Я приняла очень горячую ванну, закуталась потеплее и забралась в постель. Но все равно умираю от холода. Писать, высунув руку из-под вороха одеял, – истинное мучение. Живой себя не чувствую. И так уже много недель.

Она так мерзла, бедняжка, что этот холод даже меня пробрал до костей, хотя я уже забыл, что такое самые элементарные чувства. У меня сжалось сердце. Богатая девица, так легко было бы посмеяться над ней. А в дневнике описывает столь явный признак нищеты – мучительную неспособность организма согреться.

По крайней мере, ясно, что она была очень скрытной. Одно меня смутило: неужели она подозревала, что за ней шпионят? И была права, как выяснилось. Но может, она боялась, что дневник выкрадут, потому и писала так сдержанно? Только какой интерес доверяться дневнику, чтобы скрытничать?

Но я не юная девушка, и мне тут было не разобраться. Женщин я презирал и видел их насквозь. Но не девушек. Правда, маленькие дурочки, какими обычно бывают девственницы, ничуть не загадочнее своих взрослых сестер. Но изредка попадаются странные и непонятные тихони. Моя жертва была как раз из таких.

Зазвонил телефон. Юрий.

– Ты почему не позвонил?

– Забыл.

– Как все прошло?

– Пять из пяти. Отлично.

– А документы?

– У меня.

– Не понимаю, почему ты не позвонил, – повторил он ледяным тоном.

– Я устал. И заснул.

– Чтобы это больше не повторялось. Мы должны полностью доверять тебе.

Это "мы" красноречиво подчеркивало серьезность предупреждения.

– Ладно, привози документы.

– Прямо сейчас, в воскресенье?

– Ушам своим не верю, Урбан. У нас, по-твоему, профсоюз?

– Еду.

Юрий был прав. Раз уступи – и вскоре потребуют оплаченный отпуск.

Секунду я колебался: может, положить дневник в портфель? Ведь я его там и нашел. Но как-то рука не поднялась. Эта тетрадка уже стала моим сокровищем. И зачем шефу дневник какой-то незнакомой девчонки, которую я убил?

Я погнал через весь Париж. Мотоцикл недовольно фыркал, и я его понимал. Забирая документы, Юрий странно взглянул на меня. Я уже собрался уходить, но он удержал меня:

– Ты что, совсем рехнулся?

– Что еще?

– Деньги!

Он протянул мне конверт:

– Пересчитай.

В ту ночь мне плохо спалось. Утром меня разбудил странный шум. Я открыл глаза: по комнате металась ласточка, влетевшая в приоткрытое окно. Она билась о стены и от этого пугалась еще больше.

Я вскочил, чтобы распахнуть окно. Ласточка была еще такой несмышленой, что не поняла моего жеста. До смерти напуганная, она искала, куда бы ей спрятаться, и укрылась в узком проеме между телевизором и стеной. Она замерла там без движения, и в комнате повисла мертвая тишина.

Я прижался лбом к стене, чтобы посмотреть на птичку. Такая крошечная – казалось, она состоит всего из нескольких перышек. Я протянул к ней руку, но здоровенная лапа убийцы не пролезала в узкую щель. И я не мог сдвинуть этот чертов телевизор, который установил на четырех шатающихся кирпичах. Как же мне вызволить пташку?

На кухне я нашел шампур для шашлыка и просунул в щель. Ласточка отодвинулась так далеко, что я уже не мог ее достать. Почему мое сердце забилось как сумасшедшее? Аж грудная клетка заболела.

Я растерянно плюхнулся в кресло. Почему вдруг птица спряталась за телевизором, который я никогда не смотрю? Почему она не хочет улетать? И главное, почему меня это так растревожило? Непонятно.

Я машинально нажал на пыльную кнопку. На сероватом экране появились какие-то мерзкие рожи. Послышались голоса, дурацкая музыка.

Затем сообщили новость дня: министр и вся его семья убиты в своем загородном доме. Говорили обо мне, но никто не знал, кто я. Я надеялся, что назовут имена жертв.

Но нет, не назвали. От них уже ничего не осталось, даже имени.

У меня хватило ума забрать с собой револьвер девочки. Журналисты говорили только об одном таинственном убийце. Вот остолопы! Я ухмыльнулся.

Затем ведущая заговорила о безработице. И я выключил телевизор.

Ласточка за телевизором умерла. Ее тельце лежало на полу.

Я поднял ее. Сердце снова забило в набат. Мне было больно, но я не решался выпустить птицу из руки.

Я разглядывал ее головку. Глаза широко открыты, как у девушки в момент смерти. Почему я вдруг подумал, что включить телевизор меня заставила эта птаха? И почему я не сомневался, что ее убили картины убийства? Ведь в репортаже показали только дом, да и то мельком. Но я чувствовал, что она умерла из-за этого.

Я прижал ласточку к своей голой груди, к сердцу, которое бешено колотилось – в абсурдной надежде, что его громкое биение вернет ее к жизни, что оно передастся маленькому тельцу, а через него – другому хрупкому телу, и оно задышит, ласточка, я же не знал, что это была ты, теперь я понял, прости меня, да, я жажду обнять тебя, я хладнокровно тебя уничтожил, но как бы мне хотелось тебя отогреть, я сгораю от желания узнать, какой ты была, кто ты, я буду звать тебя Ласточкой…

Как идет тебе это имя! Еще ни одна девушка на свете не звалась Ласточкой. Какое красивое имя для живой девушки. Ведь ласточка – самая живая и чуткая из птиц, если она не в полете, она всегда начеку. Нельзя путать тебя с грубым стрижом или с вульгарными человеческими существами, что тебя окружают. Ты – ты была ласточкой, и жила, как ласточка, всегда настороже, и мне это понравилось, признаюсь, мне не хотелось, чтобы ты успокоилась, мне нравился твой страх, твой трепет, испуганные, но храбрые глаза, я полюбил тебя такой, беспокойной, и, кажется, я переборщил, пытаясь навсегда удержать тебя в этом страхе. Ласточка, может, ты оживешь, ты, которую я убил однажды весной, ты не приносишь весны, говорил Аристотель, но даже величайший греческий ум способен ошибаться, и уж тем более самый безумный из наемных убийц, я не должен был убивать тебя, я ошибся, прости меня, Ласточка, сердце – насос, мой насос надрывается, откачай себе жизни из него, он у меня так сильно стучит, так сильно, что мне больно, может, ты сможешь возродиться из моей боли, нет, я знаю, это невозможно, если Орфею не удалось, то уж мне, твоему убийце, и подавно не удастся, маленькая пернатая Эвридика, я могу тебя воскресить, только дав тебе имя, словно созданное для тебя, – Ласточка, ты не покинула меня, ты преследуешь меня неотступно…

Телефонный звонок нарушил мой лирический настрой.

– У тебя странный голос, – сказал Юрий, у которого тоже был странный голос.

– Утром ко мне в комнату залетела ласточка. Она только что сдохла за телевизором.

– Это, наверное, стриж. Самая глупая птица.

– Нет, ласточка. У нее раздвоенный хвост.

– Месье, оказывается, знаток.

– Что мне делать с ее трупом?

– Ты же знаешь, в нашем деле трупы оставляют на месте, если, конечно, нет особых пожеланий со стороны заказчика.

– Я держу ее в руке.

– А я-то тут при чем? Брось в кастрюлю и свари с луком. Послушай, в портфеле не хватает кое-каких документов. Ты открывал его?

– Да. А что, нельзя?

– Можно. Но ты передал нам все, что в нем было?

– Да. Только заглянул в эти бумаги, тоска зеленая, сразу все обратно засунул.

– У тебя точно ничего не выпало?

– Подожди, посмотрю под кроватью.

Я заглянул под кровать. Пусто.

– Нет, ничего.

– Странно.

– Что-то важное?

– Да.

– А про что там?

– Не твое дело. Если найдешь что-нибудь, позвони.

Он повесил трубку. Я вспомнил о дневнике. Нет, не может быть, чтобы он кому-то понадобился. Я перелистал его – не завалялся ли между страниц какой-нибудь листок. Ничего. Но почерк девочки снова взволновал меня, словно я увидел перед собой ее лицо.

Я положил птичку на телевизор и спустился на улицу купить газет. Но напрасно я копался в них, надеясь найти имена моих жертв. Они нигде не упоминались. Надо будет последить за некрологами. Время у меня есть, убитых хоронят не сразу.

С мертвой птицей в кармане я отправился на кладбище Пер-Лашез. Рядом с могилой Нерваля я выкопал руками ямку, положил в нее ласточку и присыпал сверху землей. Может, она и есть нервалевская Химера, Дева Огня? Ее соседями будут Бальзак и Нодье. Я подумал, что Жерар назвал бы ее Октавией, Оноре – Серафитой, а Шарль увидел бы в ней Фею Хлебных крошек. Так что я не зря доверил им эту юную человеческую душу.

Я долго сидел на могиле Нерваля, чувствуя себя сумрачным, безутешным вдовцом… Сраженный, я дважды пересек Ахерон, и мой усеянный звездами револьвер отсвечивал черным солнцем меланхолии.

В шесть вечера меня прогнал кладбищенский сторож. Я не заметил, как пролетело время, не слышал колокола, оповещающего о закрытии кладбища. Вжившись в нервалевские образы, я погрузился в грезы и забыл обо всем на свете.

По пути к выходу я заметил, что произошло чудо – моя бесчувственность сменилась сверхчувствительностью. Ощущения обострились до предела: запах липы опьянял меня, алые пионы резали глаза, ласковый майский ветер щекотал кожу, а от свиста дроздов щемило сердце.

Подумать только! Еще вчера мне с великим трудом давались самые элементарные ощущения, а теперь я трепещу от каждого пустяка. Словно надо было похоронить ласточку, чтобы разбудить мои органы чувств. Стоило кому-то умереть не от моих рук, и я тут же вернулся к жизни.

До сих пор все происходило так, будто мои жертвы отдавали жизнь только ради того, чтобы я испытал если не какое-то чувство, то хотя бы сексуальное возбуждение. Но достаточно было искренне оплакать птичку, и мои радары включились.

Выйдя на улицу, я подумал, что еще не опробовал чувство вкуса. Купил вишен и начал есть их на ходу, сплевывая косточки, как пули, не попавшие в цель. Я наслаждался теплой и сочной мякотью ягод. Как же давно я забыл это простое удовольствие, ничуть не уступающее моим пиршествам с холодным мясом.

Вернувшись домой, я решил испробовать то блаженство, что многократно обостряет чувства. И стоило мне подумать о Ласточке, как я пришел в сильнейшее возбуждение.

Я лег на кровать и предался любимой игре. Птица-девушка, отбросив револьвер, позволяет мне ласкать ее. Но настороженный взгляд не подпускает меня слишком близко, и я целую ее глаза – потому что это красиво. И чтобы она перестала меня бояться. Почему же я сразу не заметил, как она прекрасна?

Бывает красота, которая моментально бросается в глаза, а иногда красавицу различишь не сразу, ее лик словно выписан загадочными иероглифами, на их расшифровку нужно время, но, представ во всем своем великолепии, она затмит всех остальных красавиц.

Или я идеализирую Ласточку лишь потому, что убил ее? Мои чувства проснулись слишком поздно, и только теперь, вспоминая ее лицо, я восторгаюсь его красотой. Подумать только, я так мечтал о прекрасной убийце, а едва нашел ее, пристрелил на месте. Издержки профессии, черт бы ее подрал! Все, что мне осталось, – тетрадь и несколько выстрелов, врезавшихся в память.

У нас принято называть красоток "убийственными". Ты, Ласточка, убивала по-настоящему. Ты так и стоишь у меня перед глазами – с револьвером, нацеленным на своего папашу-министра, который барахтается в ванне и в ответ на твои суровые слова несет пустой вздор. Я вижу твой чистый и строгий профиль, твое негодование, твои выстрелы, превращающие мыльную пену в кровавый мусс, а потом вхожу я, ты видишь меня, ты понимаешь, что сейчас умрешь, и с бесстрашным любопытством смотришь мне в глаза.

Я снова и снова любуюсь тобой, я не видел ничего прекраснее твоих глаз, исполненных гордого вызова: ты сейчас убьешь меня, я не боюсь, я смотрю на тебя, я – место действия, и само действие – тоже я.

Но сейчас, лежа на кровати, охваченный желанием и любовью, я поворачиваю время вспять. Ласточка, я кладу оружие к твоим ногам, беру тебя на руки, поднимаю твое изящное тело, ты – место действия, и само действие – тоже ты, ты – центр вселенной. Я познаю роскошь твоего лона, я испытаю неслыханное наслаждение, когда войду в тебя и произнесу имя твое, Ласточка имя тебе, и ты оживешь и станешь сильнее, чем прежде.

Мои чувства обострены до предела, и я ощущаю твою кожу, нежную, словно лепестки цветка, твои груди, маленькие и твердые, как недозрелые плоды, твою тонкую, хрупкую талию, которую я крепко и бережно сжимаю руками; я погружаюсь в тебя, какая ты сладкая и мягкая, стократ нежнее шелка и бархата, ты словно легкий перламутровый блеск, и я робею от нахлынувшего возбуждения, твое лоно – конверт с долгожданным любовным письмом, и я, зажмурившись, вскрываю его, мое сердце готово выскочить из груди, я нахожу в конверте не исписанный словами лист, но лепестки алой розы, и погружаюсь в эту нежность, все больше пьянея от наслаждения.

Поразительная красота на следующий день поражает меньше, чем накануне. Но бывает и наоборот. Красота девушки, которую я убил, поражает меня все сильней. Поражает в буквальном смысле. Разве не обрушивается сильнейший удар на определенную часть моего тела? От неистовой страсти кровь несется по жилам с невыносимой скоростью. Страшное избиение я готовлю – самому себе.

Чувствую, что вот-вот потеряю сознание от накатывающего блаженства, вот он, великий миг, последний рубеж, Ласточка, я отдам тебе все без остатка, но что это, какая-то заноза… Где? В голове, в члене, в сердце, не знаю, заноза, ладно, пусть, я продолжаю, но чем глубже я проникаю в Ласточку, тем глубже вонзается в меня заноза, ну и черт с ней; но я все-таки кончаю, именно все-таки, вымученное удовольствие, неполноценное, я не взял рубежа, душа моя не взорвалась, гора Фудзи родила мышь, мои объятия пусты, мои излияния бесплодны, я один, печальный зверь post coitum, моя низменная похоть убила иллюзию, Ласточка исчезла, мне чудилось, что я обладаю прекрасной маленькой убийцей, но меня ублажала собственная рука.

Чтобы смыть с себя эту мерзость, я схватился за дневник. Словно опустил в снег голову, вымазанную липкой дрянью. Тетрадка, запечатлевшая холодное и краткое житие мертвой девственницы, стала для меня Священным Писанием. К некоторым блюдам подают сосуд для омовения рук. Дневник Ласточки стал моим сосудом для омовения души.

Назад Дальше