Ореолы голубого цвета были мудры и не напрягали подобно тому, как не напрягает бирюзовая чаша, отгороженная в музее – ниткой – от посетителей. У ореолов голубого цвета не было ни центра, ни границ.
Белый ореол мудрости казался Зеркалом: именно с таким ореолом бежала когда-то мимо Анфисы Белка.
Желтый ореол Равенства был подобен золотой музейной чаше, а красный, сияющий из сердца Амитабы, – коралловой музейной чаше, тоже опрокинутой.
У каждого ореола имелись собственные спутники предельно простого типа "Луна-Земля", но не имелось ни конца, ни начала: Анфисе даже стало казаться, что сами стены "Праги", расширившись до неузнаваемости, никогда не имели ни конца, ни начала, а родились сразу где-то в конфуцианской середине, которую Анфиса с некоторых пор (одной ей известно, за что), недолюбливала.
Вдруг внутренний голос оборвал мысли Анфисы и она поняла, что все эти 42 божества, засветившиеся в Тибетской книге мертвых – порождение чьего-то, а не ее собственного, ума! И как только она это поняла, все божества переместились назад на свои страницы, как когда-то – персонажи "Королевского крокета", отправившиеся на историческую родину, в колоду карт.
Анфиса снова вспомнила о все порождающих мыслях и, прогнав видения, расстроилась немного от той чертовщины, которую вызывала собственной головой лет двадцать.
"Принца пора материализовывать, – гордо, печально, одиноко и медленно соображала Анфиса. – Или нищего. Разницы нет, главное, чтоб разбудил, собака. Поцелуй не обязателен, но запланирован. Фрейд и тут успел…"
Анфиса хотела потрогать себя за рукав, но наткнулась на голое тело: чудесный финикийский костюм пурпурного цвета исчез, оставив вместо себя инкубаторский узкий сарафан, в котором ходило пол-Москвы.
Анфиса вышла из "Праги" и пошла прямо по Калининскому, морщась от грохота и выхлопных газов. Ей показалось, что те образуют не столь отдаленное подобие замкнутого круга, оказавшегося мандалой: Анфиса присвистнула. В центре мандалы сидел лотосоподобный Бог Танца с кривым ножом и черепом, наполненным кровью. Анфиса вспомнила, что череп с кровью означает отречение от жизни – уход от Сансары, и стала ждать, кого увидит дальше.
В восточной части круга появился Хранитель Земного знания, в южной – тот, кто продолжает или укорачивает жизнь, в западной – Хранитель Великого Символа с "Практическим курсом йоги" в руках, в северной – Хранитель Чего-то Особого, очень сложного, и для Анфисы засемьюпечатанного.
Все эти хранители находились в обществе дакинь, похожих на древних манекенщиц, если те существовали, а на самом деле – фей, увлекающихся по молодости тантрической эротикой.
Вслед за хранителями шли, из смога материализовавшиеся, герои и героини небесного труда с бубнами, барабанами и флейтами, поэтому на Калининском стало еще более шумно, чем обычно.
Вся эта процессия светилась и переливалась так бирюзово, что Анфиса впервые по-настоящему испугалась, но на тусклый цвет не соблазнилась, а по кармическому закону, после видения такой демонстрации Анфису могли реинкарнировать на более высокую ступень, а то и вовсе оставить в покое, как она мечтала.
"Как я замучалась, – подумала Анфиса, заходя в метро, – как замучалась! Как они меня все за…" – но не договорила и проснулась на конечной станции, где Щелковский автовокзал подмигивал ей фарами.
Анфиса никак не могла все-таки взять в толк, что же с нею происходит: да и как его взять, где он лежит, этот толк? Пошли кривотолки, но прошли достаточно быстро.
Анфиса уперлась лбом в оконное стекло, и оно тут же треснуло, не выдержав и сотой доли Анфисиных мыслей. "Сильная женщина плачет у окна…" – донеслось откуда-то сверху пугачевское, но заплакать у Анфисы не получилось.
– Так и железной ледькой станешь, – подумала она, вспомнив о восковой фигуре Маргарет Тэтчер: она стояла в стеклянной витрине – стояла в синем "родном" костюме и отталкивала маленькими мышиными глазками, будто живыми.
Еще Анфиса подумала, что неплохо бы перекусить, что зря она в "Праге" упустила такой момент, и стала уныло грызть чипсы. "А если он не придет и не поцелует, в смысле – не разбудит? – тревожилась. – Что тогда? Сама-то себя я поцеловать не могу"
– Но разбудить можешь, – сказал ей внутренний голос, и Анфиса разозлилась:
– Да сколько можно, все сама и сама!! Хоть раз бы – как в сказке! – тут она вдруг разревелась, а внутренний голос утонул в Слезном пруду, потопившем не только окно, Музей восковых фигур, но и сам Щелковский автовокзал. Люди и манекены стали похожи на героев "Титаника", только Ди Каприо поблизости не было.
– А ты бы смогла за мной, как она? – вспомнила Анфиса давнее, когда смотрела фильм с Небезызвестным.
В кадре Ди Каприо был прикован, к какой-то трубе, и вода заливала отсек, а Роуз аффективно плыла к красавчику с топором. Анфиса тогда промолчала; молчала она и сейчас, потеряв всякие ориентиры – она ведь не знала, зачем ей эти все Бардо, в ассортименте с принцем, методологией и пустым желудком. Анфиса, впрочем, не решаясь упасть окончательно в собственных глазах, наспех вытерла глупые слезы и чихнула, шепнув в пустоту:
– Да разве может быть что-то хуже, чем упасть у себя самой в собственных глазах? – и, отряхнувшись, пошла искать чудо в щекотливом промежутке между жизнью и ее подобием.
"Тиха украинская ночь", – пронеслась строчка мимо Анфисы, и тут же скрылась за ярким месяцем, который так и хотелось лизнуть: он был будто леденец на фоне темного неба с парой-тройкой вылинявших за день тучек. Анфиса подняла глаза вверх и вдруг поняла, что никакая сейчас не ночь, а самый настоящий белый день, и стоит она аккурат в центре Дерибасовской, слушая обрывки интеллектуальной беседы:
– Вы бы, мадам Жлобенко, не вдалбливали в огурцы столько соли. Огурцы – не девушка в положении!
– Я, мадам Лохушко, и рада бы поменьше соли, да Фанька того и гляди выродит!
– Вы бы, мадам Жлобенко, все-таки поменьше… А Фанька и капусты съест.
– Да Фанька-то уж всю капусту сожрала, мадам Лохушко! Так что к ужину не приглашаю, пока Фанька не выродит; уж не обессудьте, мадам Лохушко!
Отойдя куда подальше, Анфиса заметила полинявших, как тучки, путанок лет по осьмнадцать, а прямо по курсу – крайне мерзкого типа. Это был майор Похренушко, действующий согласно пунктам разнообразных приложений к несуществующей Инструкции.
– Здрасьте, здрасьте, – тошнотно изменил он положение лицевых мышц улыбкой. – Никак, на заработки?
– Никак нет, – ответила Анфиса. – Хотя, работка бы не помешала, нельзя же жить на одну стипендию!
Майор Похренушко загоготал:
– Да кто ж тебя на работу без блата возьмет? Эх, зелень… – он почесал затылок. – Вот, правда, если хочешь Большой и Чистой Работы, приходи вечером на сеновал. Придешь?
– А чего ж не прийти, – сказала Анфиса. – Приду. Только с Бхагаваном.
– С каким таким Бхагаваном? – переполошился Похренушко и даже не успел цыкнуть на пасущихся недалеко пасторальных путанок: чистый фа-мажор, неразбавленный! – Бхагаван нам не нужен!
Анфиса пожала плечами и направилась было к морю, оставляя легавого у открытого кафе, но тот быстро отставать не привык:
– Ваши документы, – сказал он официально.
Анфиса протянула паспорт.
Майор Похренушко долго изучал графу "место жительства" и, напрягши мозг, догадался: Анфиса не из местных.
– Почему прописана не по Дерибасовской? – он вытаращил на Анфису мутно-поносные глаза.
–..?!
– Прописаны в другом городе, а по Дерибасовской расхаживаете, как по дому родному! Платите штраф.
– Но за что? – Анфиса обалдела от такого идиотизма.
– За то, что не зарегистрировались.
– Но я только приехала…
– Короче: или штраф, или вечером на сеновал, ясно?
– Не очень, – Анфиса разозлилась не на шутку и крепко выругалась.
– Ах, так? – разъярился Похренушко. – Взять ее!
Откуда ни возьмись, появилось еще несколько легавых: Анфису затолкали в "воронок" к трем фа-мажорным путанкам.
– За что? – тихо поинтересовалась у самой себя в воронке Анфиса, а тощенькая с малиновой, размазавшейся на губах, помадой, объяснила:
– За что, за что. За "Титаник", известно. Ди Каприо, Роуз с топором… Вот и торчи в ментовке теперь, москвачка хренова.
– Дура, – сказала Анфиса и отвернулась. – Ты хоть "Муму" успела в школе прочитать?
Майор Похренушко не дал возможности расставить точки над шедевром классики и, залезая в воронок, наклонился к Анфисе: она почуяла, как противно несет от него луком, потом, политинформацией и хоровым дирижированием.
– Так как – "туда" или на сеновал?
Анфиса в секундном размышлении "сказать-не сказать гадость?" ужаснулась, до какой же степени она глупа, если материализует постоянно какое-нибудь Г. вместо "большой и чистой". Вот и сейчас: проститутки, офигевший мент, жара; до моря – рукой подать, а ее везут в ментовку…
– Я твой самый знаменательный числитель, – продолжал распинаться Похренушко. – Из первого ряда.
– А я тебя на "ноль" разделю, – осенило вдруг Анфису, и внезапно исчезло все: Похренушко с запахом изо рта, глупые путанки, душный "черный ворон", не списанный с 1937-го, и даже сама Дерибасовская. Жаль было только море…
Вместо всего этого Анфиса увидела саму себя, стоящую неподалеку от грязноватого пятачка, у магазина "Продукты" с игривой надписью "ООО Содом, Гоморра и К°" сверху. На тяжелой железной двери висела ксеранутая реклама "Йохимбе – и вы настоящий пацан", а несколько пока не очень настоящих пацанов внимательно, по складам, читали одинокую бумажку. Автобус, отправляющийся от станции "Куево-Кукуево", ходил раз в полтора часа.
В Куево-Кукуево к этому привыкли; автобус раз в полтора часа мало кого трогал. Анфиса тоже попыталась сделать так, чтобы ее это мало трогало; это почти получилось, если б кто-то не сказал, будто автобус пойдет только до "Куяково", а не до Города.
– А из Куяково до Города когда? – поинтересовалась осторожно Анфиса.
– А из Куяково, мадам, сегодня ничего не пойдет. Отменили.
– Как же тогда до Города добраться? – спросила в воздух Анфиса.
– Ну, язык до Города доведет, – ободрили Анфису куево-кукуевцы и встали в длинную очередь к прибывшему транспорту с табличкой "до Куяково" на лобовом стекле. Автобус напоминал машинку фирмы "Ритуал", но внутри было весело – народец оказался не злобным, а смешливым. Особенно долго смеялись потом карманники, собирающие собственный НДС.
– Почем билет? – спрашивал кто-то, никогда не живший больше, чем на одну зарплату.
– Немерено, – отвечали в другом конце автобуса, вызывая всеобщий смех.
Анфису же смяли с пяти сторон: дышать свободно не было никакой возможности, и она закрыла глаза, представляя, что спит. Вдруг ее так тряхнуло и сдавило, что все кастанедовские сказки потеряли актуальность, и Анфиса грустно вжалась грудью в воображаемый поручень, а через сорок минут оказалась в Куяково с ощущением брезгливости и тоски – одновременно.
– Что я делаю здесь? – снова, в который раз, спросила саму себя Анфиса. – И делаю ли здесь "это" – Я? Где то самое "здесь"? Сейчас ли – оно?!
Она пошла по длинной тенистой аллейке в направлении хоть какой-нибудь гостиницы.
Смеркалось…
Куяковская аллейка оказалась еще и узкой, так что двоим на ней никак было не разойтись. Анфиса, заметив издали гормонально-озабоченного юнца, подвинулась к проезжей части. Но гормонально-озабоченный юнец вовсе не собирался обходить ее стороной, даже наоборот: широко улыбаясь, шел навстречу Анфисе, вспоминая мыслительно-двигательное действие, позволяющее лазать за словами в карман.
– Здрасьть, а вас как звать?
Анфиса подумала, что материализовала опять какого-то козла и нащупав в кармане дамский кастет, отозвалась:
– Неточка Незванова.
– А… – юнец призадумался и снова полез в карман за словом. – А меня Вова. Я в ПТУ учусь, знаю три слова и хочу тёлку. Пошли, Неточка, а то у меня на проститутку не хватит.
Анфиса улыбнулась и, обняв Вову за квадратную талию, даже прошла с ним несколько метров, а около указателя "Бредятино" вспомнила о ловкости рук и достаточно профессионально врезала Вове изящным, но тяжелым дамским кастетом. Получилось стильно: Вова медленно сполз в лужу, а Анфиса, переведя дух, нащупала Вове пульс: его стук показался ей похожим на бой кремлевских курантов.
– Шла-шла, и никого не встретила, – шагая, взбадривала себя Анфиса. – Да и должно же где-нибудь здесь быть море?
Она явно слышала какой-то шум и решила идти на него.
Это было нескончаемо долго. Анфиса еле переставляла ноги и ни о чем не думала – думать сил не осталось, как не осталось сил и хотеть есть. Ветер трепал волосы, а прохладный воздух успокаивал тем, что кожа дольше сохранится в таких условиях, и Анфиса верила ветру и воздуху на дуновение.
Вдруг она увидела море: оно оказалось именно таким, какое показывают по телевизору, только большое, красивое и с запахом. Море пахло морем: криками чаек, соленой водой, мокрой прибрежной галькой, темным небом с полумесяцем, так похожим на рождественский леденец… Анфиса расслабилась и, сняв одежду, легла в самое начало моря; оно погладило ее тело и, зашуршав волнами, пообещало не топить. Тогда Анфиса поплыла в самую середину моря; море снова погладило ее тело и, зашуршав волнами, промолчало про главное; тогда Анфиса поплыла далеко-далеко, а когда поняла, что берегов не видать ни с одной стороны, внезапно увидела себя лежащей в огромной луже в черном купальнике с полинявшей надписью Sorry, my love – на груди.
– Тьфу ты, опять фантомные боли, да и море ненастоящее… – Анфиса стала выжимать волосы, вспоминая почему-то Небезызвестного, хотя, с точки зрения Анфисы, он этих воспоминаний не заслуживал в данной ситуации, когда пора настала вылезать из любых влажных мест сухой, стрессоустойчивой и не смущенной портретом Кун-фу.
Анфиса оделась и, подняв глаза вверх, заметила Солнце. "Утро, что ли", – мелькнуло у нее, но начало мысли тут же оборвалось двумя очень знакомыми голосами, доносящимися из бредятинского репродуктора, от звуков которого Анфису чуть не стошнило прямо на мельтешащих жителей Бредятино, спешащих на праздник Урожая.
– Дорогие бредятинки, бредятинцы и бредятки! Сегодня мы собрались здесь, чтобы… – ради чего все собрались, Анфиса слушать не стала, уловив в репродукторских голосах Точизну и майора Похренушко, а, опознав, окончательно увидела такую картину: вместо моря (хоть и искусственного, но все-таки – моря) образовалась площадь виленина Бредятинского уезда и всё вытекающее.
Между Домом Культуры с облупившейся краской и памятником вождю пролов и проловчанок, выкрашенным довольно неаккуратно серебрянкой вчера вечером (на асфальте можно было заметить капельки засохшей краски), стоял столб с намертво прикрепленным громкоговорителем:
– А теперь поговорим о подскоках, – пел голос Точизны. – Встаньте, товарищи, дружно в ряды – к виленину передом, к Дому культуры задом.
(Анфиса притаилась за кустом крыжовника, ощущая себя бледнолицей на заселенном дикарями необитаемом острове, подглядывающей за их ритуальными танцами. "Интересно, а жертвоприношение у них будет, или – так?" – подумала Анфиса, но спохватилась и, собрав в ладонь волю, прекратила ход мыслей.
Бредятинцы встали в ряды, как велели и, вслушиваясь в слова репродуктора, претворяли их в жизнь (она же – действие):
– На счет "р-раз" сделаем небольшой шаг вперед правой ногой, а левую, слегка согнутую в колене с оттянутым вниз носком, чуть приподнимем вверх, – взволнованно говорила Точизна. – На счет "и", товарищи, легко подпрыгнем на носке правой ноги и продвинемся вперед, а потом сделаем все то же самое с левой ноги.
Особенно хорошие подскоки получались у бредятинцев, стоящих ближе к виленину; те же, кто стоял рядом с Домом Культуры, работали в пол-ноги, но в целом, атмосфера была еще та.
– Подскок, товарищи, можно чередовать с обычной ходьбой! – встрял майор Похренушко. – А сейчас выучим "Ковырялочку". Встаньте, товарищи, в исходное положение.
– Это как? – донесся голос слева. – "На исход", что ли?
– Вы не правильно мыслите, гражданин, – строго сказал из репродуктора майор Похренушко. – Положите руки на пояс…
Но Похренушко перебила Точизна:
– Мы понимаем, что не все просто сейчас. Мы знаем, как тяжело противостоять, но наши цели, задачи и методы предполагают принципиально новую гипотетическую концепцию! Да, товарищи! Так сделаем это! Совершим небольшой подскок на левой ноге, а правую согнем в сторону в носок. Так, хорошо; веселей, товарищи! Теперь колено – внутрь, а голову повернем направо. Получилось? Конечно, товарищи, главное – желание и вера в методологию ускорительного процесса интеграции!
("Во Точизна дает!" – обалдело слушала Анфиса за крыжовником).
– А теперь, товарищи, сделаем небольшой подскок на левой ноге, правую поставим на пятку в сторону и повторим то же самое с левой, – дирижировали реальностью из репродуктора.
Анфиса, исколотая колючками, ойкнула, совершенно случайно заметив, как к гильотине (стоявшей чуть левее от Ленина), посверкивающей серебром, повели Небезызвестного. Он был одет в смирительную рубашку и казался равнодушным к происходящему. Анфиса зажала рот рукой и широко раскрыла глаза: "А ты бы смогла, как Роуз?" – колыхнулось в ней давнее и прокусило губу до крови; потом она вспомнила почему-то несовершеннолетнюю пасторальную путанку в "черном вороне", увозящем их с Дерибасовской, и презрительно-завидущее: "Москвачка хренова!"
Тем временем Точизна и Похренушко вылезли прямо из репродуктора и встали на трибуну, располагающуюся как раз под лозунгом "Даешь интеграцию!"
– Всем встать, суд идет! – прогремел голос Точизны, и Анфисе стало страшно, как в темном коридоре в пять лет.
Бредятинцы встали. Похренушко толкнул обвинительную:
– …не работает… песни бредятинские не поет… с бабами, то есть, с женщинами не спит… книжки какие-то читает, все больше не бредятинские… как бы чего не вышло… тунеядец… а еще ноты знает…
Толпа бредятинцев ахнула:
– Как, и ноты знает?
– Знает.
– И писать умеет?
– На двух языках!
– Отрубить ему голову! – ласково сказала Точизна, заворачиваясь в откуда-ни-возьмись появившуюся горностаевую мантию.
– Мне кажется, следовало бы переговорить с Герцогиней, – сказал Похренушко. – А что скажет на это княгиня Марья Алексевна?
– И ему отрубить голову! – указала Точизна на Похренушко палачу в красном трико с отвислыми коленками, старых лаптях и с заточенным серпом.
– Как прикажете, – сказал палач и стал толкать Похренушко к гильотине.
– Погоди-ка, – сказала вдруг Точизна. – Давай, двинь лучше ему серпом по яйцам.
– Как изволите, – сказал палач и, поставив на место казни похренушкинское лукошко с ворованными яйцами (а их было четыре десятка), со всей силы ударил по нему серпом, после чего раздались бурные продолжительные аплодисменты.
– Ура! – кричали бредятинцы.
– Ура… – тихо шептала Точизна, чуть прослезившись.
– Ура!! – кричал Похренушко, держась за ширинку.
– А с этим что? – указал палач на Небезызвестного, поворачиваясь к Точизне.
– Что-что? Отрубить голову, а потом всех мужиков – на войну.
– С кем? – поинтересовался Похренушко.