Догони свое время - Аркадий Макаров 20 стр.


Он и мне как-то раньше с ласковой настойчивостью предлагал одну такую "мастырку" на пробу, но я уже догадывался, что это, и категорически отказывался. "Небо в алмазах увидишь! Дыхни пару раз! На!"

Теперь он стал сваливать на меня, что я у бригады подворовываю деньги, и втихаря покупаю у него "мастырки", а сегодня решил пощипать, на халяву "кино" посмотреть.

– Не верещи, Шнурок, уши заложило! – бригадир протянул мне кусок сравнительно чистой ветоши. – Поссы и на рану примочки делай, чтоб не загноилась! А ты, ссученый, – повернулся он к Вите, – за пацана ответишь! Я из тебя "красную шапочку" сделаю, если ещё раз увижу на площадке. Брысь отсюда!

При слове "ссученый" Шнурок в момент сник, как-то сполз по становому хребту, словно мясо на костях не стало держаться, руки действительно шнурками повисли до колен. Он весь согнулся и мелко засеменил к лестничному проёму.

Больше я о нём никогда ничего не слышал. Испарился Шнурок.

Рассечённая щека всё-таки зажила, хотя след остался.

В санчасти доктор, густо матерясь, сначала велел отнести в туалет набухшую ветошь. Потом усердно и долго ковырялся в ране скальпелем. Потом из спринцовки несколько раз ожёг её струёй спирта. Затем, изловчившись, прижал мою голову к кушетке и быстро поставил на щеку скрепки.

Помыв руки, он по-свойски угостил меня сигаретой, закурил сам и велел бежать в гастроном за водкой, дабы возместить потерю дефицитного медицинского препарата.

Водку пришлось ставить и всей бригаде: в знак её солидарности со мной и решением отпустить меня домой – до полного заживления раны.

Правда, щека зажила скоро. Наверное, тогда, при первой помощи, совет бригадира здорово помог. Уринотерапия, однако!

23

Привыкнуть к тому, что все отношения в бригаде решаются по праву сильного, долго не получалось, хотя я ни в коем случае не был домашним ребёнком и воспитывался по законам улицы.

Но улица-то была деревенская! Там лежачего не били. И самой большой травмой при выяснении всяческих обстоятельств был разбитый нос или фингал под глазом. А здесь, в бригаде, люди сходились на ножах даже за случайно оброненное слово.

Казалось бы, ну что там – нелицеприятное слово! Метафора. Фонетическое изложение понятия. Вибрация воздуха, и ничего больше!

Ан, нет! Здесь в любую фразу, если ты говоришь не по фене, вкладывают прямой смысл и прямое значение.

Скажи такому: "Ну, Мишка, и сукин сын ты! Обещал утром должок вернуть, а сам забыл…"

Никогда не говори так! Самое безобидное, если на тебя потом сверху обрезок трубы свалится, а то ещё, не дай Бог, на верхотуре наступишь на пятно солидола, неизвестно откуда взявшееся. Тогда если не полетишь вниз, хотя и вверх тормашками, то ребро, соскользнув, сломаешь точно.

Здесь шутить не умели, и шуток не одобряли. Разговоры прямы и тяжеловесны, как рельс. Даже в состоянии опьянения лёгкости в обращении не наблюдалось. Чем больше пили, тем больше бычились, наливались злобой и свирепели.

С такими людьми пить опасно. Убирай нож подальше, а хлеб и так разломить можно.

Не убережёшься, отпустишь с языка хмельное весёлое словцо, и – всё! Одно спасение – самому не впасть в такой дебилизм.

Сначала я удивлялся: если не веселиться, то зачем тогда пить? На что получал неопределённый, но короткий ответ "Поживи – увидишь!"

Пожил, увидел. Комплекс неполноценности – страшная штука!

Говорю Семёну, почти что моему ровеснику, но далеко продвинувшемуся в монтажных премудростях: он ещё со спецучилища для особо одарённых трудных подростков постигал, что значит плоское катать, а круглое таскать, ну, а если?.. Если не поддаётся – ломиком!

– Сеня, – говорю, – чего ты петушишься с бригадиром? Дядя Володя прав. По технике безопасности нельзя на высоте работать без страховочного пояса. Всё бригаду накажут премиальными. Ага!

На что я у Семёна всегда был в напарниках и понимал его с двух слов, а на этот раз не понял. Почти не понял.

Семён закрутился, как болт со срезанной резьбой:

– Ты чего, падла, ботаешь? За петуха – ответишь!

Головастый рогатый ключ с заострённой монтажной рукояткой чуть не размозжил мне колено. Хорошо, что глаз у Семёна был не такой твёрдый, как рука.

– Семён, ну я ж по-дружески…

– Тогда пузырь с меня! Подай ключ! – Семён, как ни в чём ни бывало, снова продолжал крутить гайки болтового соединения опорной конструкции ветровых связей.

Слова, слова…

За слово надо отвечать. И я постепенно попривык контролировать себя и на работе, и в часы коллективных пьянок, от которых уйти невозможно, как бы тебе этого ни хотелось. Не тот случай…

Сидим, пьём. В бытовке жарко, вышли на площадку. На ветерок. Курим, цвиркая сквозь зубы ядовитую никотиновую струю. Кто дальше цвиркнет, тому лишняя "сотка". Семён, конечно, пустил струю дальше всех, прямо на разогретый под солнцем рельс башенного крана, отчего её пенистый след тут же исчез, испарился.

Мне пришло в голову позволить бригаде усомниться в первенстве Семёна в столь ответственном состязании, и я пошёл в бытовку за рулеткой – глазомер дело хорошее, но против инструмента не попрёшь.

– Иди, иди! Меряй! Ты всё равно дальше своего ботинка не плюнешь!

Ухмыляясь, я стал разматывать стальную ленту рулетки:

– Сеня, ты мне друг, но истина дороже! Давай начнём по-новой!

– Давай! – Семён прижал ногой нулевую отметку рулетки, изогнулся назад, поиграл желваками скул, нагоняя слюну, ощерился, и – только вязкая тонкая струйка упала на выпуклую в натуге грудь Семёна.

Водка сушит рот, и от моей затеи самолюбие Семёна взбунтовалось:

– Неси давай стакан – я тебя всё равно сделаю!

Принёс почти полный стакан водки. Положил сверху хлеб со шматком сала:

– Пей авансом, потом как-нибудь померяемся!

Семён привычно запрокинув голову, влил в себя тёплую и от этого ещё более вонючую жидкость. Закуску бросил Полкану, нашему верному бригадному товарищу.

– Чего потом? Давай, кто дольше провисит на стропах под стрелой крана!

– Давай! – сказал я в хмельном запале и ухватился за подъёмный крюк.

– Э, – пьяно шатнулся напарник, – поперёд отца… Колюха, вира помаленьку!

"Колюхой" мы называли прикомандированную к нашей бригаде крановщицу Олю.

Оля – только что освободившаяся из мест заключения молодая баба-мужик с тяжёлым прокуренным грудным голосом. Сидела неизвестно за что, но в бригаде числилась своим парнем. Знакомясь, она, глухо кашлянув, протянула с голубой наколкой заскорузлую ладонь бригадиру, назвалась: "Кх-оля!".

Отсюда и пошло – "Коля, Колюха – хрен за ухо!"

И вот уже изогнутый кованый крюк оказался в крепких скрещённых пальцах монтажника Семёна, и трос пополз вверх.

Дьявол живёт в мелочах.

У крановщицы "Колюхи" что-то заело в механизме управления, и крюк всё полз и полз вверх и вот уже упёрся в "ограничитель подъёма", верхнюю предельную точку, выше которой автоматически отключается подача тока на подъёмный механизм.

Семён висел так высоко, что его зычное поднебесное пенье собрало со стройки всех рабочих.

– Давай, Сеня! Давай! – восхищённо кричали внизу.

В обеденный перерыв праздно поглазеть на опасный трюк пьяного монтажника кому неохота?

Вначале все веселились. Но истошный, по-бабьи всхлипывающий голос "Колюхи" заставил бригаду прийти в себя.

Рабочее место этой самой "Колюхи" – на тридцатиметровой верхотуре в застеклённой будке, похожей на скворечник, и за всю рабочую смену крановщица ни разу не спускалась вниз. Своё естество она справляла как – никто не знал.

Внизу ребята над ней подшучивали:

– Нету лучше красоты, чем поссать с высоты!

– Колюха, поссы на грудь, не могу жить без моря!

Крановщица или отмалчивалась, или гыгыкала сверху самому говорливому:

– Лезь, конец подержишь! Если ухватишь!

Смельчаков подержать "конец" у крановщицы никто не решался.

Теперь "Колюха", высунувшись по пояс из своей будки, похожей на застеклённый скворечник, слёзно кричала, забыв своё зековское прошлое:

– Ребята! Господи! Убьётся Семён! Энергию отключили!

А Семён, ещё не чувствуя опасности, болтал на высоте ногами и орал что-то препохабнейшее.

Потом стало тихо-тихо. Тоскливо поскрипывал, раскачиваясь над головой Семёна трос. До бедолаги стало доходить, что снять его с крюка никто не сможет, а висеть на руках становилось невыносимо.

Положение могла спасти только пожарная машина с раздвижной лестницей.

Прибежавший прораб, задрав голову, сперва почём зря материл Семёна, потом, спохватившись, кинулся к дежурной машине, у которой была кое-какая радиосвязь с диспетчерским пунктом.

– Маша, срочно пожарную машину! У меня ЧП! Человек гибнет! – дрожащим голосом кричал в трубку наш непререкаемый начальник. – Пожарку! Быстрее!

На другом конце эта "Маша", наверное, не сразу поняла суть дела, потому что прораб всё кричал и кричал, вытирал ладонью лицо и снова кричал зло, по-матерному.

А время всё шло и шло…

Тяжёлый глухой шлепок о землю. И выдох из десяток глоток:

– А-ай!

Толпа сначала отшатнулась, словно сверху могло ещё что-то упасть, потом все вскинули головы вверх. Но там лишь покачивался, чернея на голубом небе, немыслимо пустой, невозможно голый чалочный крюк.

Всё задвигалось, засуетилось, закружилось в бесполезном порыве.

Неожиданно дали ток, и на башенном кране горько, со всхлипами, заголосил "ревун" – звуковой сигнал опасности. Крановщица, битая жизнью и мужиками, отчаянная Оля-Коля упала грудью на сигнальную кнопку, забыв её отключить.

Семён лежал на широкой бетонной шпале подкранового пути, подвернув под себя руку, ноги его в грубых кирзовых, со сбитыми носами ботинках, мелко-мелко дрожали, словно человеку, обутому не по сезону, было так зябко, что он никак не мог согреться.

Несколько раз изо рта толчками выплеснулось что-то густое и красное, словно мой напарник Семён, перепив, выблёвывал томатный кетчуп.

Выплеснулось и – всё!

Подвывая, в красных крестах примчалась вместо "пожарки" голубая неотложка, но и она оказалась здесь бесполезной.

Сразу выпрыгнувший из машины доктор быстро подбежал к тому, кто был недавно Семёном, но, мельком взглянув на лежащего, тут же остановился и велел прорабу срочно вызывать милицию.

Народ стал медленно расходиться.

Любопытство смертельным трюком лихого монтажника было удовлетворено по полной программе.

На этот раз Семён опередил меня, но в другой раз рядом может и не оказаться "Семёна"…

Вот тогда-то мне стало действительно страшно, стало жалко себя, жалко блатаря Семёна, жалко крановщицу "Колюху", жалко "ссученного" щипача Шнурка, жалко свои, загубленные пьянкой и угробистой работой, пустые бессрочные дни. В этой круговерти я даже не сумел найти подруги, ангела-хранителя своей молодости, девушки, о которой так мечталось в просветлённые утренние трезвые часы.

А-у!

Зачем понапрасну звать то, чему ты и названья не знаешь?

Первая, лёгкая и недоступная испаринка в небе – юношеская любовь…

Разве что она когда-то в светлые школьные дни едва коснулась тебя своим лёгким дыханьем и опалила навсегда, на всю жизнь…

24

Ещё по первости, когда я только пришёл в бригаду, я представлял себе рабочую жизнь совсем по-другому: передний, широкий фронт построения коммунистического завтра. Даёшь производительность труда! Класс Гегемон! Авангард! Бицепсы бугрятся! Здоровый широкий оскал жизнерадостной улыбки! Девушки в красных косынках и в голубых наутюженных комбинезонах смотрятся целомудренно, как первая нетронутая и не осквернённая грубым прикосновением похоти, любовь.

Да, любовь…

Их свозили на стройку со всей области: молодых и здоровых, потомственных доярок, свекловичниц, свинарок, и просто холостых девчат, бойких на язык, оторванных от семьи женщин-разведёнок, всех тех, кого теперь называют "лимита", а раньше такой контингент женщин назывался проще – "торфушки".

В наших чернозёмных местах уголька не водилось, а торф был нужен везде и всегда. Дымные котельные на местных фабричках, дома в городах (деревенским печам – солома и хворост), отапливались этими залежами полусгнившей болотной растительности – камыша, осоки, куги. Добывали тот материал в военные лихие году собранные по трудовой повинности женщины.

Вот с тех пор и повелось: "торфушки" да "торфушки".

В Тамбове того времени рабочих рук не хватало, поэтому партийными начальниками объявился комсомольский набор молодёжи для возведения объектов "Большой Химии".

Тогда было всё большое – Большая Химия, Большая Металлургия, Большая Стройка…

Большие люди делали нужное для страны дело.

Может теперь какой-нибудь добытчик денег на том, что тогда ломали, возводили, строили, монтировали, ковали, точили, рихтовали и кантовали, скажет своё "спасибо!" нам, отдавшим молодые годы на его алтарь Мамоны.

Русский человек терпелив и не ждёт благодарностей до определённой поры, а там как время подскажет…

Ну да ладно со счётами! Сами виноваты, сами раздували пламя, а теперь хватаемся за голову, что изба сгорела.

Так вот, девчат было много, да ещё каких – здоровых, крепких, розовощёких от степного полынного воздуха и парного молока, не вдохнувших ещё горечи и чада городской самостоятельной жизни.

Вчерашние выпускницы с красными комсомольскими путёвками за тугими бюстгальтерами, наполненными энтузиазмом и молодой женской чувственностью, так и рвались в "бучу молодую, кипучую", как говаривал поэт.

Начальство, как всегда, просчиталось.

Желающих вырваться из скушных, тянучих, как серая пряжа, колхозных будней, да из-под опеки назойливого бдительного материнского глаза, было предостаточно. А тут город областного масштаба! Да с городским парком труда и отдыха, где скорые на руку ребята, сноровистые и хваткие, каждую заставят исходить сладким трепетом в укромных уголках! Кому не захочется испытать на прочность своё девичье сердце? Кому – в заревые соловьиные годы?

Вот то-то и оно-то!

Всё бы хорошо, да размещать такую ораву молодых и весёлых было негде.

Вот тогда и потребовались "красные уголки" и "ленинские комнаты" производственных цехов. Днём ковалось железо, а по вечерам ковалась любовь. Да ещё какая!

Раньше, после смены, если ты не пьяный, у нас на фабрично-заводской окраине податься было некуда. В семейных общежитиях холостому парню делать нечего, можно легко нарваться на матёрый рабочий кулак озабоченного мужа. А холостяки жили в щитовом бараке времён Великого переселения народа в трудовые лагеря.

И даже это, насквозь продутое место, постепенно обрастало приметами семейного быта: на кухне нет-нет, да заполощется какая-нибудь простынка для просушки, а то ещё чище – надутый прогорклым дымным воздухом женский лифчик.

Жизнь неистребима!

А "бесхозным" куда податься? Хорошо, торговый пункт рабочего снабжения под боком, там легко можно отовариться в счёт будущей зарплаты "у тёти Муси", женщины неопределённого возраста, но довольно определённых наклонностей. Уж очень она любила смелых и находчивых. Совсем как в кино. Для неё внешность не имела никакого значения. Ходили легенды, что тётя Муся обладает невероятной выносливостью. И каждый холостяк старался развенчать эту сказку, да только это были слабые поползновения на результат.

Но, как говорится в небезызвестном и любимым самим Пушкиным стихотворении: "Из всех орлов, Орлов Григорий лишь мог значение иметь…".

И таким "орлом" оказался известный на всю округу бывший циркач, горбун по кличке "Штукарь" – тоже Григорий, и тоже с птичьей фамилией Грачёв, теперь лудильщик нашего цеха монтажной оснастки.

Я как-то по неосторожности полюбопытствовал на счёт его клички:

– Григорий, а почему тебя Штукарём зовут?

На что Григорий, сосредоточено посмотрев на меня снизу вверх, пожевал, пожевал губы, и сказал как бы нехотя:

– Да штука у меня одна такая…

– Какая штука? – заинтересовался я.

– Приходи в баню, покажу! Гы-гы-гы! – и пошёл невозмутимо своей дорогой.

Муся, вероятно, что-то прознав про эту "штуку", сразу взяла Григория под своё материнское крыло.

Поговаривали, что он по рождению цыган и выступал клоуном. Но сам "Штукарь" был неразговорчив, и его прошлые заслуги оставались для нас не совсем ясны.

Также неясно, как он, будучи клоуном, научился так ловко паять и лудить всевозможные необходимые для дела приборы и инструменты. Тоже загадка.

Так вот, как только Муся положилась на Григория по кличке "Штукарь", ребята сразу заскучали. Ни в одиночку, ни хором, теперь к Мусе было не подступиться.

Выпивки в счёт любовных утех кончились. Поэтому приливная волна молодых энтузиасток сразу подняла на гребень все мачты сухопутных кораблей.

– Идём! – сказал дядя Ваня, сосед по койке, наващивая гуталином тяжёлые монтажные ботинки.

Все его так называли – дядя Ваня да дядя Ваня, хотя он был не на много старше нас. Прижимистый, не по-ватажному деловой и аккуратный, он получил такую кличку не зря. Только в его тумбочке почему-то не водились тараканы, хотя там всегда было что-нибудь пожевать. И даже деревенское сало в продублённой солью тряпице не переводилось.

На закуску у него не напросишься, а коли даст, то чтобы только занюхать. Мы на него не обижались, но между собой посмеивались.

Из нас он один ходил в армейских полотняных кальсонах с длинными тесёмками. "Мне, – говорил он, – яйца для жены беречь надо! Вы-то всё своё добро пропили, бессемянные, а мне ещё детей строгать да строгать!"

– Идём! – в другой раз сказал дядя Ваня, опоясывая тугую шею широченным в ладонь галстуком. – Я тебе там такую девочку приметил. Котлетка! – при слове "котлетка" я шумно сглотнул слюну.

– Ну, раз котлетка, то я, наверное, пойду! Кушать хотца?

25

Теперь даже имени её не вспомнить.

Вроде Нинкой звали… Да это и неважно. Дело не в имени. Лживая и подлая была деваха, а всё равно к ней тянуло. Совсем как в той песне: "Нас качало в казацких сёдлах, только стыла по жилам кровь. Мы любили девчонок подлых. Нас укачивала любовь".

"Котлетка", за отсутствием уверенности в её имени, пусть будет Котлетка, только с большой буквы.

Молодая, с крепкими икрами, и тугими, обтянутыми трикотажем бёдрами, пришлась мне в самый раз.

Спасибо дяде Ване!

Котлетка жила вместе с подругами в большом, как самолётный ангар, заводском цехе.

Времена были простые, но гордые. И люди были под стать времени.

Поджимала зима, а женское, на два подъезда, общежитие, прозванное ещё до построения "двустволкой", возводилось так медленно, что новогоднее предполагаемое новоселье, в лучшем случае переносилось на Международный Женский День – так писалось в казённых бумагах, называемых "Соцобязательства". Поэтому девчата грелись всем, чем можно. Устраивались спать попарно на узких солдатских койках.

Если какой-нибудь счастливчик пристраивался в "пару", то на это смотрели со снисходительной завистью: и хочется, и колется, и мамка не велит…

По первости ходить к девчатам в трезвом виде было как-то не по себе, а пьяный, кому ты нужен! Да и на проходной на это смотрели строго. В лучшем случае вытолкнут на улицу, а в худшем – дадут ход "бумаге", и тебе уже не видать ни месячных, ни квартальных, ни годовых.

Назад Дальше