Поэтому к девчатам меня привёл дядя Ваня совершенно трезвым.
Котлетку я определил сразу, по её сдобной фигуре и венчику из косички на голове.
Подошёл без дяди Вани, присел на край койки. Улыбаюсь. Она на тумбочке в оцинкованном тазу что-то полоскала. Повернувшись, загородила от моих глаз постирушки. Хитро улыбнулась и убежала за стальную перегородку, где находилась душевая и там же сушилка. Вернулась, присела рядом, сунув красные от горячей воды ладони к себе в колени. Смотрит выжидательно.
Привыкший до всего доходить сам, я сразу приступил к тому главному, за чем ходят к девчатам, но тут же получил по рукам.
– Прыткий больно! Ещё заслужить надо!
– Уже служу! – поднял я опущенные в кистях руки к подбородку, по– собачьи заглядывая ей в глаза.
До какой дурости можно дойти, уму непостижимо! Так скоро и на колени встанешь! Да пошла ты ко всем чертям! Пойду лучше в общагу спать! Завтра по утрянке такая служба в бригаде начнётся, к вечеру закачаешься! Подо мной зло взвизгнула всеми пружинами кровать, и я направился к выходу.
– Ну, ты прям какой обидчивый! Все порядочные девочки так говорят… Давай, походим. Повстречаемся. А то ты плохо обо мне думать будешь, – догнала она меня в дверях. – Ладно?
– Ладно, ладно! – Попридержал я её за плечо. – Мне, правда, завтра вставать рано. Я потом приду! Обязательно! Потом…
Потом я с бригадой был командирован в Липецк, на металлургический завод, где возводилась самая большая в стране домна. Снизу глянешь, и фуражка сизарём слетает с головы.
Обшитая бронёй, опутанная трубами, домна провожала нас, всхлипывая по-бабьи и отмахивая на прощанье воздух белым платом из пара и дыма: "До свиданья, мальчики!"
– Прощай, пузатая блядь! – кто-то из наших, оглянувшись, вскинул в ржавчине и мазуте руку, и заводской автобус повёз нас в городскую баню отпаривать трудовые мозоли.
Из Тамбова уезжали по осени, а вернулись к майским праздникам. Накопились за переработку уйма отгулов, и надо было их прогулять на славу. Благо деньги за командировку получились хорошие. В городском саду на открытой веранде под водочку вольным воздухом дышалось во все молодые лёгкие, как говорится в той поговорке: "И елось, и пилось, и хотелось, и моглось".
Вот тогда-то и вспомнилось о рабочей девушке по имени Котлетка. Надо бы заглянуть в женское, действительно отстроенное к празднику Восьмое Марта общежитие.
Заглянул. И по привычке шагнул за дощатый турникет, но зычный голос вахтёрши поверг меня в шок:
– Это почему я не могу навестить своих родственников, – возмутился я, – у меня здесь полдеревни в родне!
– Давай, давай, вали отсюдова, хахаль недозрелый! Тоже мне родню нашёл: лысуху, между ног присуху! В милицию захотел?
На милицию у меня всегда была аллергия. И я тут же перешёл на мирный тон:
– Послушай, мать, девушку мне надо тут одну навестить. Пропусти, а?
– Вот так бы и сказал! А то – родня, родня… Давай паспорт! К которой пришёл-то? – вахтёрша из прошлых заводских активисток тридцатых годов изучающе посмотрела мне в глаза.
Я нарочито громко захлопал по карманам:
– Да к Нинке я! К Нинке! – называл первое, что пришло на ум, зная, что среди сотен русских девчат наверняка такое имя найдётся.
– Да вот она, Нинка-то твоя, – указала старая комсомолка-активистка на лестницу, по которой спускалась, действительно, она, Котлетка. Только теперь волосы её были коротко пострижены и все в кудряшках, в химической завивке.
– Тётя Ганя, это ко мне! Двоюродный брат с деревни приехал. Новости привёз, а гостинцы, наверное, в телеге оставил…
– Ну, проходи, коль так! – Вахтёрша понимающе на меня посмотрела и тяжело вздохнула, вероятно, вспомнив свою, может быть даже не первую молодость.
– Тёть Гань, я щас! За гостинцами к обозу сбегаю! – нырнул я за дверь, вспомнив, что гастроном находится через дорогу.
Скупой платит дважды. Поэтому я, чтобы обойтись одним разом, набрал полный пакет всего, что может пригодиться для долгого времяпровождения в наглухо закрытом помещении.
На стройках вино не пьют даже самые привередливые. Кислятиной не повалишь. А пара бутылок водочки, да с хорошей закуской, да с шоколадом для стимула, да с разговорчиками на тему – вот и она, расслабуха. А ты боялась… Даже юбка не помялась!
Взыграла молодость, заплясал, закопытил жеребчик… И-его-го!
Я рысцой вернулся в общежитие. Карты крести – все на месте! Плитку шоколада тёте Глаше… Ах, да, Гане! Пакет – Котлетке! И – вот он, я!
Тётя Ганя благосклонно соизволила взять плитку "Красного Октября", и не спеша открыла турникет.
– Пошли, обманщик! Наши все на праздник уехали… – Котлетка подхватила меня под руку, и – вверх по лестнице, я опустился вниз, осквернив свой первоцвет годов незрелых.
Наверное, тогда написались бесхитростные, но полные подросткового бахвальства и максимализма строчки:
"Какие дни! Какие были ночи!
Лихой монтажник – улица, держись!
А у плеча залёточка хлопочет:
– Какие виды держите за жизнь?
Что ей сказать?! Какие, к чёрту, виды!
Мне не построить даже шалаша.
Прости, залётка, ничего не выйдет,
Коль о звезду порезалась душа…"
И что-то ещё, по-моему, вот это:
"…Пусть с другой несчастным буду, -
Я расписывался кровью,
Если я тебя забуду,
Если я тебя не вспомню.
И когда тот летний вечер
Соловьями заливался.
Я божился дружбой вечной.
Завиток волос смеялся.
Мы вздыхали беспричинно.
Целовались, как умели,
Губы в губы, как учили…
Наши губы занемели.
Больше клясться я не буду.
Даже имени не помню.
Если я тебя забуду…
Если я тебя не вспомню…"
Водка развязывает не только языки, но и шнурочки, тесёмочки всякие, разные… "…Она раскрыла, словно крылья, свои колени предо мной".
Ничего не помню! Или почти ничего не помню. Утром невыносимо болела голова, и долго пришлось очищать выходные брюки от молочных подтёков. Хотя я твёрдо знал, что кроме водки, мы с ней ничего не пили.
И вот тогда я сломался.
Вернее не сам сломался, а сломались мои юношеские представления о любви, как таковой. Обидно, что это происходило впопыхах, на бегу, на визжащей, как свиноматка, солдатской койке.
О чём теперь жалеть? Разве только о потерянном времени, которое перетекло золотым песком в никуда…
Всё лето визжала койка, а сердобольные соседки весело похрапывали рядом. Они были понятливые.
Потом, по осени, ещё несколько коротких беглых потаённых встреч – и она вышла замуж за нашего дядю Ваню. Ему, как заслуженному строителю и передовику во всех отношениях, как раз выделили однокомнатную квартиру.
На свадьбе я не гулял, но говорили, что невеста была хороша и немножко беременна.
Больше никогда я их не видел.
Два года трудового стажа дали мне возможность без особых трудов поступить в строительный институт.
Ау! Ау, моя молодость! Время и бремя!..
Правда, долго наслаждаться вольной студенческой жизнью мне не пришлось.
Голод – это даже не тётка, а злая привередливая тёща с плотоядным оскалом на устах. Пришлось снова проситься в бригаду, но уже в качестве бригадира. Студент всё-таки!
На экзаменационных сессиях, обычно похожих на инквизиторские допросы, ко мне, как вечернику, рабфаковцу, относились более чем снисходительно, и я не заметил, как получил диплом инженера-механика со всеми вытекающими и втекающими последствиями.
Бригада меня сразу же, на первый день, укачала основательно, с песнями во славу монтажного дела. Там я был своим человеком, и должность прораба оказалась мне в самый раз по плечу.
Этой должности я уже никогда не изменял, в силу привычки и нежелания делать себе карьеру. Хотя всё ждал чего-то звёздного, высокого и светлого, чтобы душа зашлась от восторга, как тогда, на крыше вагона, летящего в самый горизонт.
Обыденность всегда бывает скушнее и порочнее мечты. Иногда, расколов скорлупу, душа желторотым птенцом пыталась взмахнуть крыльями, но куда там! Земное притяжение оказывалось сильнее моей воли, и клетка, грудная клетка, так и оставалась пристанищем неисполнимой мечты, той, которая поселилась в этой клетке в мои невозвратные годы…
Но…
Но однажды, в самый светлый час моей жизни, на широкой мощёной улице Тамбова я нашёл подкову. Она, та подкова, как царевна лягушка, вдруг обернулась хрупкой девочкой, выпускницей, у которой оказались молоко и мёд под языком.
Вот уж точно: никогда не узнаешь – где найдёшь, а где потеряешь. Пойди, угадай, на что отзовётся сердце. И сердце отозвалось щемящим чувством вины перед этой девочкой за свою неухоженную и неряшливую жизнь. Но хватит об этом!..
26
Мы едем, едем, едем… Мелькают поля, перелески, лощины – отрада для русской души, ушедшей в ностальгическое прошлое.
Мы едем с неожиданно вынырнувшим из времени другом детства на припозднившееся свидание.
Я говорю ему об этом.
– Лучше поздно, чем никогда, как решил один еврей, ложась на рельсы и глядя вслед уходящему поезду! – скалится анекдоту Валёк.
Но в его смехе чувствуется нерв натянутой струны. Так, загнанный в угол, ощеряется пёс, косясь глазом на сучковатую палку.
А вот и всё! А вот и приехали! Я первый выхожу из узкой одностворчатой двери межрайонного автобуса, пропахшего соляркой и потом бесчисленных пассажиров, груженных всякой всячиной, а кое-кто и водочкой. Кричу другу, дурачась:
– Тпру! Приехали! Вылезай, станция Березай! В хомуте спишь?!
Валёк осторожно, щупая начищенным ботинком землю, входит в шумную улицу посёлка, как в воду.
– Может, вернёмся, а? – спрашиваю.
– Форвертс! – как можно бодрее вскидывает он руку вперёд.
– Ну, вперёд так вперёд, – говорю я, и мы идём к школе, которая обозначена спортивной площадкой и шумной стайкой ребят возле прыгающего футбольного мяча.
Валёк перекинул сумку с руки на руку и направился к чумазым футболистам:
– Сынки, – подозвал он их к себе, – денежек на мороженое дать?
– Не! – отвечают "сынки" хором. – От мороженого ангина бывает. Нам бы на водочку подкинуть!
– Ты гляди! – повернулся ко мне товарищ. – Пацанва пузатая нас с тобой обшлёпали. Ну, молодёжь! Наверное, действительно не школа делает человека человеком, а тюрьма. – Иди-ка сюда! – подозвал он самого рослого, косящего под "конкретного пацана" шалопая со стриженной под "нуль" и ушастой, как у гоблина головой, – Пить будешь?
– А то нет! Наливай, папаня!
– Да… – на минуту призадумался Валёк, – Зона по тебе плачет. На-ка "шуршастика"! – он протянул "гоблину" розоватую сотню. – Бери-бери, я сам такой был!
"Гоблин" хотел было протянуть руку, но, вероятно боясь подвоха, тут же сунул руку в карман.
– Бери, чего клешню спрятал? Тут и на закусь хватит. Бери! – Валёк сунул деньги "гоблину" за рубаху, тот даже шарахнулся в сторону. Остальные заворожённо смотрели на "Капитал-шоу". – Считай, что ты их честно заработал. Я у тебя покупаю адрес конспиративной квартиры вашей училки, – и назвал фамилию своей Зинаиды.
– Не, мы такой квартиры не слыхали! А дом её – вона на бугре под ветлой стоит. Гоблин, чего клопа е….! – оживлённо загалдела сельская братва, тыча пальцами в сторону долговязого ушастика, – покажи дом! Опять твою мать спрашивают. Вы не из милиции? – насторожились ребята, готовые рассыпаться по местным буеракам.
– Не! Мы сами милицию боимся! – теперь уже я успокоил потенциальных хулиганов! – мы из областного отдела народного образования. Олимпиаду у вас по "домино" проводить будем. Хотите?
Но таких догадливых на мякине вряд ли проведёшь.
– Пошли, что ль! – разочаровались ребята. – Это родня к Гоблину приехала. Деньгами одаривает… – и ребята снова закружились возле мяча.
"Гоблин" – оказывается, у парня действительно была такая кличка! – зашарил за пазухой, зачесался, и неуверенно протянул злосчастный "стольник" моему другу:
– Спасибо! Пойдём, покажу, где мы живём. Мамка, наверное, теперь дома. А зачем она вам?
Мой товарищ в детстве полнотой не отличался, и был так же долговяз, ушаст, да ещё в конопушках, вдруг занервничал, с особым подозрением посматривая на долговязого оболтуса:
– Зачем, зачем? Кто много знает – мало живёт! А денег я тебе не давал, усёк? Если ещё раз напомнишь про деньги – убью!
– У меня отец мастер спорта, он сам кого хочешь, убьёт, – обиделся "Гоблин", – а дом вон он! – и, показав на чистенький, аккуратный особнячок, укоренившийся на пригорке возле раскидистой ивы, быстрым шагом пошёл назад к ребятам.
Теперь, когда строятся не то чтобы хоромы в два и более этажа новыми российскими чиновниками и другими людьми при деньгах, а целые дворцы, этот особнячок под вербой не вызвал бы во мне никаких ассоциаций. Но тогда, глядя на домик с облицовкой из красного фирменного кирпича с крышей под мшистую зелёную черепицу, я ещё подумал о том, что не так уж плохо жилось сельской интеллигенции при советской власти, если у Зинаиды такой добротный особнячок.
– Пойдём, – оглянулся я на друга, – иль тут постоим?
Валёк топтался на месте, перекидывая из руки в руку сразу отяжелевшую сумку.
– Понимаешь, не могу! Пойдём лучше вон в ту "рыгаловку" сначала выпьем, а то как-то неловко трезвому… Здесь вот комок – не проглотишь, – и прижал рукой горло.
Отговаривать друга не имело никакого смысла. Помню его старую поговорку: "Уж если что решил, то выпью обязательно!" Я только напомнил про цветы, мол, выпить-то мы выпьем, а с цветами как! С пустыми руками кто тебя поймёт?
Мы снова вернулись на привокзальную площадь, где тоскливой зевотой мыкалась местная бабёнка, придерживая руками ведро с охапкой никому не нужных, но таких ярких в своём разноцветье бутонов. Видно, все торжества давно обошли стороной этот районный посёлок.
– Видал? – кивнул я на заскучавшую цветочницу. – Выручи бабу, а то у неё изо рта мухи вылетают.
– Может, пойдём сначала выпьем, а потом эту кочерыжку осчастливим?
– Что ты?! Уйдёт ведь! Смотри, с какой надеждой она на нас посмотрела! Не разочаровывай местных жителей!
Валёк шагнул к цветочнице, не говоря ни слова, сунул ей в руки сторублёвку, по тем временам большие деньги, подхватил ведро и вернулся ко мне.
Бабёнка затрусила следом, протягивая с сотенной сдачу:
– Мущина, а мущина, ведро верните!
Валёк, развернувшись всем туловищем ей навстречу, протянул ещё сотню, при виде которой бабёнка поперхнулась, быстро спрятала деньги и тут же нырнула в соседние кусты.
Районная забегаловка располагалась напротив железнодорожной станции, как раз по дороге к тому заветному для моего друга особнячку, полному неожиданностей.
Я повернул туда, но с удивлением остановился: Валёк продолжал шагать прямо, словно и не говорил о пользе выпивки в столь щекотливом деле.
– Пошли! Я передумал! – бросил на ходу коротко, и захромал, погрузившись в ему только ведомую стихию.
Надо же, что с человеком совесть делает! В разум Валёк входит…
– Ну, пошли так пошли! – согласился я, хотя от рюмки под горячий бутерброд я бы не отказался. – Ты ведро-то брось, не за водой ведь собрался!
– Ты так думаешь? – он посмотрел озадаченно на ведро, выхватил оттуда всю охапку разноцветья, ударом ноги опрокинул жестяную посудину на дорогу, и она, громыхая, покатилась под горку в кювет, где в луже застойной воды стригли клювами зеленоватую тину несколько уток – они тут же с диким кряканьем неуклюже разбежались в разные стороны.
С мокрых цветов обильно стекала вода на пиджак, на брюки, на пыльные ботинки, оставляя неопрятные двусмысленные следы, но Валёк как будто не замечал этого, а всё сильнее и сильнее одной рукой прижимал охапку к себе, словно боялся, что это роскошное разноцветье у него отнимут. Так прижимает любимую игрушку ребёнок, когда у него настойчиво просят поиграть с ней.
– Э-э, брат, ты никак обмочился? – попробовал я пошутить, но встретил холодный беспощадный взгляд друга, готового к нападению. – Валёк, ну правда, давай переждём, пока на тебе высохнут брюки, неудобно так вот…
Короткий резкий матерок оборвал мои благие начинания. Немного поотстав, я потянулся за ним по жаркой пыльной улице села – на нас во все глаза таращились из-под голубых наличников сельские избы.
В такую жару улица пустовала, а может, тому виной было нынешнее малолюдье русских посёлков и деревень. "Город, город, что же ты наделал? Ты отнял деревню у меня…"
Несмотря на всю иронию и наигранное равнодушие к возможной удаче друга, в глубине я очень переживал за него, за такую нескладно сложившуюся жизнь, за его далеко не мужскую браваду, и за все им наверняка сочинённые про себя приключения – все эти бомжи, рыбачки-эротоманки, чукчанки и чукчи со священным грибом, заполярным мухомором. Эх, Валёк, Валёк, как же так случилось, что тебя как будто и нет в жизни, а только одни твои причудливые миражи и неизвестно в каких боях раздробленное колено?
Особенно колено – самое реальное, что я вижу сейчас.
Искалеченная нога делала полукружье, неловко загребала пыль, а витая самшитовая клюка едва поспевала за ней, ныряя и выныривая из придорожных лопухов.
Так я смотрел в спину друга, и жалел его, себя, жалел и нашу потраченную молодость, где "всё было весёлым вначале…".
Вначале был юношеский максимализм, наплевательское отношение к своей судьбе и к своему будущему, нежелание разобраться в жизни и в том непростом "отстойном" времени, которое требовало послушания и молчаливого согласия во всём.
Теперь нет ни молодости, ни того времени, и уже не той страны, в которой мы с трудом вставали на ноги и пели забытые навсегда, неслыханные нынешним поколением песни. Да, песни…