Превращение Локоткова - Соколовский Владимир Григорьевич 4 стр.


В коридоре его обогнал бывший друг - из лучших - Шура Пайвин, сказал: "Молодец!" - и ударил по плечу. "Эй, старик!" - крикнул ему вслед Локотков. Шура нерешительно замедлил шаг, потом остановился. Видно было, что ему не совсем нравится такая остановка, один на один с Локотковым. "Ну, чего?" - спросил он, озираясь. "Да, слушай, - с противным ему унижением сказал Валерий Львович. - Ты занят сегодня вечером?" "А что такое?" "Я там подбашлился немного… Могли бы посидеть, выпить, потолковать. Как раньше, помнишь?" "Нет, я никак. Консультация, старик, семинар у вечерников. Да и - редко я сейчас! То да се, семейные радости… При всем при том - легко это у тебя выговорилось: давай, как раньше! Нет, Валера, как раньше уже не получится. У нас с тобой, по крайней мере…"

И, покинув его, Пайвин пошел дальше по коридору. С ненавистью глядя ему в спину, Валерий Львович думал: "Гадина ты! Имеешь на Шефа какую-то злобу, и радуешься теперь, что его унизили на людях". И еще он подумал, что зря, совсем зря устроил эту позорную сцену. Ну кому она была нужна? Разве что - таким вот Шурикам. Ведь Шеф, в сущности, совсем неплохой мужик, и никогда не сделал Локоткову ничего дурного, и если уж на этот раз сказал так - значит, так и есть, никуда не денешься. И ты рассвирепел от бессилия не перед ним, совсем не перед ним. Самое глупое - что это еще было и актерство, ибо и спиной, и боками ты чувствовал, что находящийся на кафедре народ ждет от тебя поступка, который мог бы успокоить их совесть, показал бы, что ты уже не такой, как они, и тем самым устранил возникший в твоем лице дискомфорт существования. Как ни велико было его преступление. Оно все-таки имело элемент абстрактности, ибо происходило вне глаз, давно, и не касалось никого из кафедралов. И вот он на виду у всех делает гадость, и сразу все становится на места: Локотков преступник, свинья и сволочь, любое отношение к нему оправдано и правомерно. Шеф первый понял это, потому и успокоился так внезапно. Может быть, он даже благодарен, что ты так удачно подыграл ему.

Только от этого не легче. Теперь все пути на кафедру, вообще в ученый и вузовский мир прикрыты надежно. И надолго. Ну ничего, не одним вузом может жить человек, и не на нем одном заканчивается История, - так рассуждал Валерий Львович, стоя у университетского окна и глядя на двор. Но рассуждения не утешали, и на душе было мутно, пакостно.

9

Оглянувшись на оклик, он увидал стоящего рядом отставника Шевыряева, коменданта корпуса. Он лоснился, радовался, сверкал лысиной, тянул руку, и Локотков подумал удивленно: "Надо же, узнал!"

Иван Васильевич Шевыряев - Ваня Грозный - пришел в вуз давно, лет пятнадцать назад, после выхода на военную пенсию. Пришел крепким, бодрым мужичком, таким и остался: видно, был из породы тех, кто не старится, а сразу умирает, как только организм почувствует дряхление. Поначалу был крут и голосист, полагая, что оказался в немалом начальстве, - да только университет и не таких обламывал; что-то уяснив для себя после пары-другой намеков, он притих раньше и глубже других отставников, гурьбой хлынувших в вуз одно время - те сразу стали устанавливать свои порядки, диктовать волю, командовать в корпусах и общежитиях, словно в казармах и полковых канцеляриях, устраивать какие-то нелепые разборы, - и все потихоньку сошли на нет - увольнялись или пополняли ряды инфарктников. Только Шевыряев остался, и все так же исполнял свою то ленивую, то требующую немалой активности должность. Уже поколения студентов прошли, и немало преподавателей сменилось, - и к нему привыкли, как привыкают к необходимому, но нечасто пользуемому инструменту. Лишь иногда в кулуарах, как дань зубоскальству, возникала очередная байка о его глупости и застарелом бурбонстве. Она могла быть из армейской жизни Шевыряева: например, как он, служивший раньше в артиллерии, неведомым образом переведен был в авиацию; увидав в первый раз вблизи самолет, он подошел к нему, потыкал пальцем в крыло и изрек: "Здорово надуто!" Или из его теперешних похождений - как Иван Грозный, беседуя о чем-то с студентами, вдруг остановился на полуслове, и с глубоким внутренним чувством сказал: "А и любил я в детстве, братцы, гусей пасти!.." В-общем, Шевыряев являл собою существо достаточно незаметное, далекое от основной жизни вуза, и поэтому полупрезираемое.

И вот сегодня он подошел к одиноко стоящему возле окна Локоткову, протянул ему руку и радостно произнес:

- Здорово, Львович! Давненько ты здесь у нас не появлялся!

- Да, это верно, - сказал, поздоровавшись, Локотков. - Давно не был. Обстоятельства, Иван Васильич!

- Я знаю. Я и на суд-то хотел прийти, да упал некстати, ногу вывернул, да и провалялся на больничном. Обстоятельства, обстоятельства… От тюрьмы да сумы не зарекайся - так на Руси-то говорят…

- Да, это любят: чтобы сначала человек уж перестрадал на всю катушку, а после пожалеют. Поплачут, все грехи снимут, простят…

- А как же иначе-то?! - воскликнул Шевыряев, и развел руками. - Дальше подтолкнуть, да чтобы упал человек, да чтобы в самую грязь - это ни ума, ни сердца много не надо, еще и начальству тем красив будешь: это-де стойкость, принципиальность! Ну, а если по сути-то… Что за примерами ходить: служил я в Белоруссии, и был у меня в дивизионе мотоциклист. Такому солдату в войну - цены бы не было: смелый, находчивый, преданный, дашь приказ - себя и других в гроб вколотит, а выполнит! Вот… А в гражданское время такие всегда как-то не у дел, словно бельма на глазу. Сорвиголовы, отчаюги… И укатил он у меня в самоволочку, к вдове, беса тешить, самогон из буряка лакать. Год примерно пятьдесят четвертый или пятьдесят пятый, помнится… Ну, я знаю: придет, свое от меня получит, и снова месяца три-четыре - как шелковый. Я уж его понял. Натура буйная, он без разрядки, в строгих рамках, не может долго выдержать. И случись же такая зараза: ехал он обратно, возьми да напорись на командира дивизии, да с тем еще был полковник из штаба округа! Как раз на охоту той же дорогой пылили. Сразу: кто такой, почему, на каком основании и тому подобное. Так, мол, и так, ефрейтор Юркин, следую в расположение части, а если есть маленько нетрезвое состояние, так об этом я сам доложу непосредственному командиру. Еще и рваться от них стал: вы, дескать, меня не хватайте, я советский солдат, лицо неприкосновенное! Они рты пооткрывали от такой дерзости, а он скок обратно на мотоцикл, да и был таков! Приехал, сразу ко мне, представился, я с него лычку спорол, и - на гауптвахту. Смотрю, что-то не в себе, но - помалкивает. А на другой день они наехали, - понеслась душа в рай! Что тут началось! Мало, что сами на всех страху нагнали, так еще следователя с собой притащили, - чтобы, значит, Юркину статью натянуть. Комполка с ходу строгача, мне предупреждение о неполном соответствии… Что же это, думаю, такое? И - айда сам к генералу. То, говорю, что вы мне вкатили - все правильно, за разболтанного солдата с командира никто вины не снимает. А его-то самого за что так строго хотите наказать? Он виноват, и он свое получил, и наказание соответствует проступку. Дерзок, конечно, без меры - ну, да это уж такой человек! Зато не из тех, кто в глаза по-собачьи смотрит, а за спиной любую пакость сотворит. И в бою будет первым. Сначала комдив меня даже слушать не стал: выгнал с глаз долой - и все дела. Второй раз - выслушал. Все молчком, правда, без разговоров и выяснений. И на другой день уехал вместе со свитой. Тем и кончилось. Юркина на точку перевели, подальше от глаз, ну так - ведь не посадили же!

- А вам самому это как откликнулось?

- Никак. Взыскание сняли, а потом генерал меня еще два раза от списания спасал. Основания-то были, какое мое образование, сами посудите: только училище, ускоренный курс, военный выпуск…

Локотков поглядел на него с любопытством: вот так Ваня Грозный! Какой, оказывается! Однако сейчас даже не это вызывало удивление - а то, что делился сокровенным, и сам тон речи. Никогда раньше, после нескольких проколов, не позволяя себе Шевыряев в среде преподавателей таких разговоров, был тих и немногоречив. И вдруг Валерий Львович догадался, в чем дело: там он чувствовал себя неравным среди других, потому и держался замкнуто, отчужденно. Сейчас же они встретились как люди, не разделенные никакими промежутками, и положение Ивана Васильевича было даже предпочтительнее: он имел за плечами нормально прожитую жизнь, выслуженную пенсию, работу - особенно обижаться на судьбу у него, в-общем-то, не было оснований. Так что общались они теперь на равных, и это, как отметил Локотков, было приятно Шевыряеву. Слава Богу, что за этим хоть не стояло у него праздного любопытства, желания потешить, пощекотать душу унижением другого! Наоборот, в тоне отставника чувствовалось, что он хочет утешить, приободрить его, чем может, и он очень старался, но - чем он мог бы утешить Валерия Львовича? И байка его была неуместной, хоть и искренней. Шевыряев в простоте своей уравнивал их: солдата-самовольщика и преподавателя вуза, а этого делать не стоило. Что бы они ни сделали, судить их будут по-разному. И последствия осуждения будут разные: один, даст Бог, снова вернется на старое место, встанет за станок или сядет за руль, а другой - другому болтаться, как неприкаянному, ему уже не вернуться обратно. Вот этого-то и не понимал Шевыряев.

- На кафедру-то ходил, Львович? - почти с болью спрашивал он. - Берут хоть там тебя, нет?

- Нет. Не берут.

- Вот беда. Ай, беда! Ну и тоже ничего, не горюй! За битого двух небитых дают. Найдешь еще работу, может, не хуже, с таким-то образованием не пропадешь!

- Как раз с моим-то высоким образованием пропасть несложно.

- Ах ты, чертова напасть! Хочешь, я к проректору по хозчасти схожу, потолкую, куда-нибудь все равно пристроят: слесарем там, комендантом, на склад?..

- Вы что, всерьез? - фыркнул Локотков. - Нет уж, спасибо, не надо, как-нибудь обойдусь…

- Тогда не знаю, - комендант поскреб голову. - Хотел, хотел бы тебе помочь, Львович, да видишь - не получается. И то сказать - какие мои возможности… Может быть, денег надо? Могу дать, ты говори, не стесняйся.

- А если не отдам? Видите ведь - болтаюсь, словно тюльпан в проруби. Как бы обратно не угодить.

В ответ Иван Васильевич вдруг мелко, дробно хохотнул, ухватил руку Локоткова, прижал (нахватался-таки университетских манер!):

- Как это - не отдам? Что так-кое? Я ему, понимаешь, от чистой души, а он… И вот еще: насчет обратно… Ты не только говорить - и думать о том больше не смей. Нашелся мне - выдумщик, говорок!..

На последних словах он сменил интонацию - они прозвучали строго и значительно. Сказав их, комендант оторвался от Валерия Львовича и пошел прочь по коридору, спеша по своим делам.

"Вот и дождался, встретил в университете человека, который тебя пожалел, - подумал Локотков. - Да и тот оказался - Ваня Шевыряев!"

10

Теперь, на остаток дня, у него оставалась одна мысль, и одно дело: поскорее напиться, и забыть все, что сегодня произошло. Давно ему не было так горько, страшновато, гадко: как будто его застигли за стыдным, нехорошим делом, и выставили на всенародный позор и осмеяние. В заключении, как всякий находящийся там человек, он имел свою гордость и надежду. А сегодня их растоптали, превратили в грязные тряпки, похоронили среди всяких слов и дел. И не оставили впереди накакого просвета.

Иван, хозяин квартиры, где Локотков остановился, встретил его в своем грязном, круто пропахшем недавним табачным дымом обиталище понурый, квелый, полусонный. Даже конвульсивные подергивания тела были у него какими-то полусонными, словно нехотя он их совершал. И все-таки Валерий Львович нырнул в его берлогу с теплой душой. Ведь что еще надо, по сути, человеку: потолок, стены, лежанку, и никаких ограничений, делай все, что хочешь, не боясь ни охраны, ни администрации.

- Что-то ты, Иван, сегодня скучный? А где Назип?

- У-а, у…. а-а… у-ехал Назип… - ответил хозяин, зевая и дергаясь.

- То-то нахмурился! Ладно, не переживай, гляди, что я принес…

Иван так прытко взбрыкнул - Локотков даже испугался, что того сейчас хватит припадок. Но он моментом опомнился, совладал с собой, и быстро зашаркал на кухню - за стаканами и ножиком-открывашкой. Они выпили, разломали - чтобы не возиться - принесенный Локотковым хлеб, и стали его жевать, приглядываясь друг к другу.

- Ты, парень, не простой, - первым загнусил Иван. - Ты грамотный, с образованием. Я вижу. Мне и Иван сказывал. Инженер, что ли?

- Нет, не инженер. Историк.

- Историк, миздорик… Учитель, так надо понимать?

- Раз надо, понимай так. Вообще я вузовский преподаватель. Работал в университете, ясно тебе? Студентов учил!!

- Ты не ори. И так разберусь. Раз студентов учил - значит, ты кандидат, профессор? Вот видишь, я знаю. Ты думал - Иван простой мужик? Да, простой. Но я разбираюсь. Разбираюсь, думаю. Без этого мне жить не шибко интересно.

- Думай, думай, Ваня…

- А ты меня не презирай. Я таких, как ты, видал. Тоже кругом-то поглядываю, послушиваю. Ты смотри-ка, что у меня есть. Не комар чихнул!

Он попрыгал в угол, разворошил груду тряпья на табуретке, и извлек из-под нее телефонный аппарат.

- Видал-миндал? Не всякому показываю, так что имей в виду! Иной кандидат сидит, ревмя-ревет без телефона-то, и прав своих на него доказать не может. А я вот взял да и доказал. Почему? Потому что я гордый чуваш.

- Иной ревет, потому что ему действительно надо, а тебе-то зачем?

- Как зачем? Захочу вот сейчас позвонить - и позвоню. Тоже одному… кандидату.

Иван набрал номер и стал кричать в трубку, приплясывая:

- Ананий, Ананий! Это ты, Ананий? Здравствуй. Ты подлец, Ананий. Хоть отпирайся, хоть нет, а я еще раз тебе скажу, и не устану говорить: ты подлец, подлец! Как это - я кто? Я гордый чуваш!

Локотков поднял бутылку, поболтал ею, показал хозяину. Тот мукнул что-то нечленораздельно, страстно изогнулся в его сторону, и бросил трубку на рычаг.

Они допили всю водку, и расползлись по углам - спать. Иван проснулся первым, растолкал Локоткова, и стал просить денег на водку, которую он хотел купить у вокзальных таксистов. Валерий Львович дал, и снова уснул, а когда проснулся - увидал, что кроме Ивана, в квартире находятся еще две женщины, весьма потрепанного вида - чуть ли не те с вокзала, каких он видел накануне с Назипом. Они хозяйски расположились тут, захохотали, заматерились, стали курить, пить купленную на локотковские деньги водку. И он тоже пил с ними, четко понимая, зачем привел их "гордый чуваш". Но хоть долгое время Локотков не имел женщины, и страдал от этого - все же не мог преодолеть в этот раз своей брезгливости, неприязни, и, ложась спать, сказал: "Ко мне не прикасаться, ясно, профуры? Я не для вас". Он был уже сильно пьян; коричневые, загорелые за лето лица женщин прыгали перед ним, и он слышал, как одна сказала, хихикнув: "Видали, какой мальчик?"

Утро началось с тяжкого похмелья, и опять они целый день куролесили, уже без баб: Иван выгнал их утром из дома. Этот день полностью ушел на пьяные разговоры на тему: кто кого когда обидел.

- У меня ведь жена была, - горевал Иван, трясясь. - Да, вот так-то, а ты думал? Почтальонкой работала. И загуляла, слышь, с Митяем-беспалым - да ты его должен знать, в бане работает! И вот приходит она от него утром, кричит: так и так, Ваня! Кидню кидает, да… А я кричу: ежли так, то я тоже загуляю, и вс-се! И загулял. Закурился, как парок…

Потом он плакал, вздрагивал, а Локотков бубнил ему свою тяжкую историю. Пел "Гаудеамус", хотел куда-то бежать за свечами, но не мог подняться, и сваливался со стула. Вечером пришли блатные ребята, снова Валерий Львович давал деньги на водку, они кричали, спорили, страшно ругались, били кого-то на кухне в кровь, стаканом по голове… Неясной, ныряющей, прерывистой тенью появлялся между ними и исчезал, разевая для звуков рот, хозяин, "гордый чуваш", телефонный владелец. Локотков никак не мог разобраться, что происходит вокруг него: он очухивался время от времени, требовал водки, и снова падал спать.

На другое утро, проснувшись, Валерий Львович первым делом пересчитал деньги. Их оказалось всего-навсего сто двенадцать рублей. За вычетом мизерной суммы, уплаченной за Юлькино пальто, все ушли на водку. "Да… еще пару таких дней - и хоть на паперть", - подумал он. Дальше так пить не следует, надо остановиться. Хорошо, что хоть не оборали дочиста во сне Ивановы дружки. Два дня загула дали, правда, кое-какие результаты: утихла боль от посещения университета, хоть и прорывалась иногда, колола голову, учащала пульс. Словно костер потух, подернулся серым пеплом, под которым тлели красные уголья. Ну что, уважаемый кандидат! Обратно в науку тебе хода нет, и неизвестно, будет ли. А жить надо, и надо мотать из этого вертепа, покуда не поздно.

11

Локотков умылся, побрился, надел свежую рубашку, почистил костюм. Все - молча, не обращая внимания на хнычущего, вымаливающего деньги на похмелье Ивана. Уходя, кинул: "Сиди дома. Скоро буду".

Купил в киоске областную газету; но читать не стал, а сразу принялся за список телефонов, помещенный внизу четвертой полосы. Во что бы то ни стало ему надо было отыскать рабочий телефон его давнишнего, еще студенческого приятеля Эдьки Чертомова, ныне журналиста.

В те молодые годы они были неразлучны - кроме душевной приязни, их и еще связывало многое. Мало того, что на факультете оба числились отличниками и активистами, а Локотков к тому же - еще и именным стипендиатом, - они и за рамками его тоже что-то делали, и в тех делах неизменно преуспевали. Писали стихи, играли в студенческом театре, сотрудничали в вузовской многотиражке. И, как водоворотик, крутился вокруг них косяк ребят, тоже что-то пишущих, где-то играющих, веслых и остроумных, уверенных в своем будущем. В каждом вузе бывает такая стайка "золотой молодежи". Со временем все расходятся, разбредаются в разные стороны; прежние связи и кажутся, и на самом деле остаются достаточно прочным, но - до поры, до времени, пока не затухнут сами собой, люди не потеряют друг друга; при случайной встрече стоят и мнутся: прежних общих тем уже нет, у каждого - свое на душе. Так же вот Локотков с Чертомовым, окончив вуз, растеряли постепенно друзей и однокурсников. Конечно, мало-мальская информация к ним поступала: тот, например, бросил писать стихи, и так попер вверх, что сейчас его не достать, а этот, бывший пианист и эстет, позабыл про свой диплом, и вкалывает токарем на заводе, пытаясь удовлетворить яростные денежные аппетиты жены, которую все еще недавно, кажется, знали хрупкой большеглазой девчушкой, солисткой вузовского ансамбля.

Однако вряд ли судьба товарищей была интересна и Локоткову, и Чертомову. У них все складывалось удачно, жизнь набирала темп, и почти не оставалось времени на тех, кто выпадал из их деловых расписаний. Только между собой они еще общались, чувствуя себя почти равными и по величине, и по перспективе. Локотков пошел в науку - все-таки История, несмотря на иные увлечения, была для него главным светом в окошке; Чертомов, всегда тяготевший к прессе, к печатному слову, к описанию людей и событий, к забубенному газетному племени, двинулся в журналистику. Начал с многотиражки, потом - вечерняя газета, а последние годы работал в областной. Как-то быстро женился, и так же быстро развелся; брак был "без последствий", следовательно, не нес за собою материальных тягот и моральных обязанностей, и Эдик не раздражался, вспоминая его. Хотя вообще даже такая чертомовская женитьба удивила Локоткова: друг считался человеком легкомысленным, сластолюбивым, и в кругу близких знакомых носил прозвище Гастон, Гастон-Вставь-Пистон. Виной тому был и его французский, длинноносенький облик.

Назад Дальше