А тут - ать! ать - целый взвод из проулка вываливает. Откуда только сила взялась: мигом забор перепорхнул; забежал за баню, стоит. Прошли вроде. Перебежал тогда огородами в другой проулок, и - бочком, бочком, - на окраину. Там забрался тихонько в старый сруб, перебился до вечера. Вот дела-то! Неуж покуда он за хлебом ездил, белые-то город взяли? Ох, ушлые. Да што делать-то счас. Ну, жись-жистянка, судьба-планидушка… Домой идти никак нельзя, как его еще ночью не дернули. А куда? Все время в срубе сидеть не будешь - опасно! - есть-пить надо, опять же. У Евдокии семья большая, не гоже ее под монастырь подводить. Вот беда.
И вспомнил тут Никифор, что имеет проживание в этих краях уисполкомовская пишбарышня, Манюня Усякина. Стал он думать - за и против. С одной стороны, Манюня как бывшая жена классового врага - пристава, сгинувшего неизвестно куда на первых днях революции, особого доверия не внушала. В уисполком ее приняли только потому, что ранее, до замужества с классовым врагом, она жила в губернском городе, где обучалась на курсах пишбарышень. Вот и пришлось посадить Манюню за реквизированный откуда-то Клюевым "ундервуд" - раз есть машинка, надо же кому-нибудь на ней и печатать. Ну, это ладно. Это одно. А другая сторона - не могло, все-таки, пройти для Манюни бесследно пребывание на почти партийной работе. Да она одних декретов напечатала - до конца жизни хватит! Если их читать, конечно. Тем более - она полностью лишена в последнее время влияния хоть и родственного, но классово безусловно чуждого элемента. И белые вряд ли до нее доберутся: приставчиха, как-никак! Ну, чего думать-то. Надо идти.
Никифор подождал темноты, выбрался из сруба и опять же огородами прокрался к дому Манюни. Свет не горел. Он постучал в окошко. Зажглась лампа, выглянула Манюня, запахивая халатик, охнула и, заколов волосы, метнулась в сени.
- Никифор Степаныч! Вы что, откуда? - испуганно лепетала она, впуская его.
- Да так, Марья Платона!.. Задержался! - бодро отвечал Никифор.
В избе он попросил поесть. Манюня дала ему хлеба с молоком, пригорюнясь, села напротив и стала рассказывать страхи. Уж тут стреляли, стреляли, вышла утром на улицу - здесь лежит, там лежит… А возле укома - вот ужасть! - Митеньку, секретаря нашего, повесили. Глаза выкололи, живот вспороли - ох, какой страх. Бедняга. Уж мать выла, выла… Не успел, знать-то, уйти вовремя, как и вы, Никифор Степаныч, бедненький вы тоже, куда ж вы теперь, ведь повесют вас…
- А вы, Марь Платона, это… приютите! - осмелел Никифор.
Манюня всплеснула руками: ой! Да куда же я вас… В голбец, што ои? А как придут? Ведь я, как-никак, у большевицкого начальства служила! - зарделась она. Никифор махнул рукой: чего вам-то бояться? У вас вон - важное прикрытие! - он кивнул на стену, где топорщился в портретной рамке бравый пристав Усякин. - А я - чего ж! - можно и в голбце.
- А не простудитесь ли? - участливо спросила Манюня, но вдруг спохватилась, - да ничего, я вам тулуп мужнин дам, и постлать, и укрыться хватит!
Никифор шумно вздохнул, глянув на блеклую Манюнину шею, но - делать нечего, - полез в голбец.
Утром Манюня разбудила его: вы тут тихонько, Никифор Степаныч, вот хлебца вам оставляю, молока. Тихонько!..
- А вы куда? - спросил Никифор.
- Да пойду, погляжу, может, работу где найду, - застеснялась Манюня.
Когда она ушла, Никифор поел: тихонько, стараясь не скрипеть в сенях, выбрался по нужде в ограду и, снова забравшись в голбец, стал ждать Манюню.
Она пришла поздно, разговаривала на этот раз мало, больше улыбалась про себя; сказала только, что в городе все по-старому, а Митеньку сняли, мать домой увезла, везде солдаты ходят, пристают, и офицеры… противные такие!
Потом она разделась, долго ходила по комнате, шаркая босыми ногами. Наконец Никифор не выдержал.
- Марь Платонна!
- Што? - тихо спросила Манюня.
- Да это… Холодно тут. Замерз я вчера ночью, вот беда-то! - нервно хохотнул он. Манюня перестала ходить, притихла. Потом скрипнули пружины, - улеглась.
- Ну, раз холодно… чего ж… - прошелестела она. Никифор приподнялся в голбце, больно стукнулся головой об доски, зашарил перед собой, нащупывая крышку. Возня эта, видно, испугала Манюню.
- Нет! - вдруг тихо вскрикнула она, - не смейте! Не надо! Гадкий. Ишь, завозился. Ну-ко спать! Я тоже… спать буду.
Никифор притих.
Наутро Манюня ушла, не разбудив его. Пришла довольно рано, веселая, что-то пела; потом, открыв голбец, сказала:
- А я, Никифор Степаныч, в ресторане была! Ресторан открыли, вот, не то что вы.
- Ну и што? - угрюмо спросил Никифор. - По ресторанам - буржуйское дело ходить. Наше дело - революционное. Кто был ничем - тот станет всем.
- Ну-ну-ну, - примирительно затараторила Манюня, - а только ко мне, наверно, гости придут, так вы, Никифор Степаныч, уж извиняйте. Тихонько тут! - и опустила крышку.
Никифор затосковал. Какие такие гости? Што такое? А может, Манюня-то - того? Ну, беда тогда. Он достал из кармана партбилет с мандатом, снял исподнюю рубаху и, замотав документы в нее, закопал сверток в пол на углу голбца. Наган положил на земляной присыпок, - держись, брат Никиша! Только подумал - застукался кто-то. Дверь скрипит, шпоры звякают: здравствуйте, хозяевы!
Слышно Манюня по избе залетала, щебечет:
- Ах, Матвей Исаич, это вы… А я уж думаю: ктой-то там стучит? Заходьте, заходьте.
У того голос хриплый, с гнусавинкой.
- Паз-звольте ручку, дражайшая! А я сижу это, вдруг - думаю: куда это затерялась наша прелестница? Вот, решил заглянуть. Зыков, сюда! - говоривший стукнул в окошко. Дверь отворилась; кто-то зашел, позвякал посудой.
- Ну, Матвей Исаич, - заохала Манюня, - куда ж вы вина столько? Разве выпьете? Я ведь, э… не пью! - хихикнула она.
- Па-аззвольте, пазвольте, - Зыков, свободен; к девяти - на плац! - ежели вы, драгоценная, не изволите выпить сегодня бокал-другой за победу славных сынов отечества - те-те-те… Я, знаете…
Хлопнула пробка, забулькало шампанское.
- Ну… Разве за победу…
- За по-бе-ду! - шпоры звякнули - гость встал. - Чокнемтесь, милейшая!
- Ах, что это я сегодня - пью и пью. В ресторане, дома… Соблазнители! Налейте еще!
- Воот! - захрипел голос. - Ммолодец. Дайте ручку. Ммухх… Ззвон бока-алов! Чокнемся! За прекрасную! Ммухцц…
- Матвей Исаич, а Юрий Родионыч где? Ведь я, кажется, его приглашала!
- Нальем еще по одной! А чем вам, позвольте, есаул Голубцов не показался, что вы ему какого-то ротмистра… Па-азвольте, милейшая… Ну, я шучу. Ротмистр Игренев на службе, занят-с!
- А-а… - разочарованно протянула Манюня, - да я ничего… Почему вы так грубо думаете, есаул? Женщина имеет право выбирать друга. Друга, слышите! А то некоторые офицеры непорядочно думают о женщинах. А вы таокй?
- Я-то? - поперхнулся есаул, - я, милейшая, завсегда. Вы пейте, пейте, Марья… э-э-э… ну… Машенька, да? Маша, Маруся, Ма-а… Ммуххц. Чаровница. Во славу, значит, русского оружия!
Звякнуло стекло.
- Вы закусывайте, - предложил есаул, - трюфели, шоколад… Небось отвыкли - у хамов?
- Да, спасибо. Вы знаете, есаул, - эти два дня я живу как во сне. Сегодня мне снился мой муж. Впервые за целый год. Мундиры, погоны… ах! - я схожу с ума.
- А муж ваш - субьект на карточке, если не ошибаюсь - что? От рук хамов, а?
- Ннет… Он… Я недавно получила весточку… был у генерала Юденича. Где он сейчас? - завздыхала Манюня.
"Подлюка, - подумал Никифор. - Подлюка".
- Вы-ыпьем, - захрипел есаул, - ей-бо-огу… Водочки не отведаете, милейшая? А я того-с, водочку, шампанского не могу много, нутро страдает. Я ведь из простых, из казаков-с!
- Ну налейте, попробую… - с равнодушием произнесла Манюня. Чокнулась, и - ахх, кхх - горько!
- Вы закусите, закусите, Ммаруся… Эх, закуска-то! Капустки нет? Погреб где у вас?.
"Сунься-ко. - замер Никифор. - обоих припечатаю".
- Не смейте меня так звать! Пошляк! Мару-уся… Зовите меня - Марина. Перед замужеством я дружила с одним кадетиком, он звал меня - Мари. Когда я разрешала. О, счастливое время!
- Вы-ыпьем, - заревел Голубцов. - позво-ольте…
- Нет, нет, - пьяно жеманничала Манюня, - эта гадкая водка… ффу! Впрочем, налейте! А-ля-ля - ля! - визгливо запела она.
- Ххе… Музыка… - ворочал языком есаул, - ну, если так… Па-азвольте ручку-ссс. Ммухх…
Он застучал табуреткой - видно, подвигался к Манюне. - Выпьем, любезная! - за воинство. Охх! Я, вы знаете, милая Ма… Мария, страшен в бою. Поверите ли - троих хамов зараз на пику вздымаю! Аа… паззвольте… - сипло задышал он. - Тты што? Ессаула Матвея Голубцова? Ссашки наголо…
Есаул хрипло выдохнул - как сморкнулся, - видно, задул свет; треснули половицы, слабо пискнула Манюня, и - заскрипела кровать.
Плохо провел эту ночь Никифор.
Наутро, когда есаул ушел, Манюня подняла крышку голбца и, виляя глазами, сказала:
- Ну, Никифор Степаныч… Сами теперь понимаете. Сегодня Мотя… Матвей Исаич опять, даст Бог, придут. Неровен час - в подвал полезут. За капустой… Выходьте.
Потер Никифор ладонями измученное лицо, вылез из голбца. Шагнул в сени; Манюня оттащила его от дверей. - Не сюда, не на улицу, увидят, - в огород!
В огороде он остановился и, глядя в землю, сказал растерянно: нехорошо, гражданка! Ведь это, можно сказать… революцию предали!
- Иди-иди, - вдруг со злостью сказала Манюня, и - толкнула его в спину. - Ишь, выискался - предала я кого-то. А если бы с тобой - так нет, ничего? Ступай, ступай давай, исусик.
6
На улице Никифор немного постоял, прислоняясь к забору, - такое равнодушие было - хоть сейчас под пулю. Опять по огородам петлять, как заяц? Шалишь, не пойдет это дело. И решил он ни от кого не прятаться: что будет, то и ладно. Документов у него нет - кто узнает, что он за птица, если граждане не выдадут? А вроде не должны - свои все люди, товарищи, можно сказать. До пристани доберусь - там видно будет!
И пошел Никифор по улице. Квартала не прошел, чувствует - с каждого крылечка, с каждого окна глазами его цепляют. Закололо в пятках, но ничего: как шел, так и идет. Обернулся - топают за ним трое. Ребята вроде здешние, недобро так глядят. Вдруг один - тырк! - в проулок, и бегом прямо к базару, где над репеинским домом флаг белогвардейский полощется. Понял Крюков - все! Отгулялся. Остановился, руку в карман опустил, - а наган-то где? Оставил, оставил у Манюни в голбце, как на присыпок положил, так и забыл, верно. Поторопился… Парни остановились поодаль, набычились.
- Чево стал? Иди давай, - просипел один.
Никифор огляделся, - нет, не убежать. Догонят - забьют, сволочи! И он, дрожа от унижения, зашептал, облизывая горячие губы:
- Слышь, ребя… отпустите, а? За-ради Бога! Што я вам сделал, што?
Парни хрипло захохотали: ишь! Краснопузый… Бога спомнил… Охх-хха-ха!.. Иди, сука, а то… Эй, Гринька! Сюды давай! - замахали они. Никифор покосил глазами и увидал вывернувшего из-за угла убежавшего раньше парня с тремя солдатами. Окружили они его - вид строгий, штыки примкнуты - пошел, ну!
Что народу тут набежало - страсть! Со всех сторон. Галдят вокруг, орут: председателя поймали! И Бабай, откуда ни возьмись, тут как тут. Подбежал это, раскорячился, крякнул - бац! - кувырнулся Никифор, сглотнул пару зубов. А Бабай кряхтит, куражится, глазами по сторонам стреляет - ловко я ево, шишигу краснопузую! - и опять на Никифора. Спасибо солдатам - штыками стали Бабая подкалывать, и то насилу отодрали. Так и пошли: впереди Никифор, сзади солдаты, а позади них толпа любопытная катится. Бабы ревут, мужики матерятся, ребятишки камнями бросают; Никифора аж перекосило - потеха! Надо было тебе, Крюков, споначалу понастырнее насчет Манюни-то быть! - сидел бы сейчас в погребе, тянул молочко.
Однако привели, заводят в бывшее здание укома. На второй этаж. Забежал солдатик в кабинет, доложил, выходит, кивает Никифору - давай! Заходи. Зашел. Сидит за евсейчиковым столом поручик. Мундир расстегнул, папироску курит. Поздоровался приветливо. - Вы, - говорит, - извините, посадить вас не на что; кресло, правда, стоит, да больно вы, голубчик, грязный. Что, били? - Так точно, вашбродь! - автоматически произнес Никифор. - А кто бил? Неуж солдаты? Да я им, мерзавцам… Парамонов! Почему пленный избит? - Виноват, вашбродь, жители помяли маненько! Не поспели мы. - Ах, вот что! Жители били. Здоровая реакция народа. Ну, что скажешь? Мы - одно дело, господа, белая кость, а вот - народ почему не любит вас? Тебя, в частности. Покривился Никифор, сплюнул кровью: нар-род… - брезгливо так произнес. - Похоже, что вы, ваше благородие, и слыхом про него не слыхивали, видом его не видывали - народ-то! Это што ж - сволота, лавошники! Да и - темный у нас люд, мать ево ети…
Побледнел поручик, глазом задергал. - Ты чего, большевицкая морда, ругаешься? Ты чего на пол плюешь? Чай, он теперь не народное добро - прошли твои времена! Парамонов! Позови Оглы. Приводит солдат черного с бритой башкой, в черкеске. Приступай, Оглы! Что-то я… не в форме согодня.
Принял тут муки Никифор. Первым делом, значит, ковер скатали, чтобы не обрызгать ненароком, а потом - куражиться начали. Мучить. Как могли изгилялись. Остальные зубы Никифор сглотал, но не покорился, - даже сознание не потерял, лишь мычал. Только встать под конец не мог; чуть на руки поднимется - мырк! - рылом в пол. Черный разохотился, зубами цыкает, кинжал выхватил, намахнулся. Однако поручик остановил: здесь - ффу! Отведи-ка его в холодную, пусть оклемается. Завтра продолжим. Сейчас кончить - не жирно ли для него будет? Подошел поручик к Никифору, носком сапога лицо его вверх повернул: слушай, Крюков. Ты, видно, мужик ничего, подходящий. Люблю таких. Так может - сговоримся мы, а? Понял, нет? Побег устрою. Подумай, голубчик. Рыбка ты жирная, большую цену можешь за себя получить.
Моргает Никифор, плюется - никак не может до поручикова сапога доплюнуть, - пасскуда… Перекосило того, задергало: размахнулся ногой - да как всадит сапог между ребер - в подвал! Тут вроде как темнота на Крюкова находить стала. Все, окочурился, - только и успел подумать.
В подвале, однако, опять отошел. Подняться, правда, не может, а по сторонам зыркает: может, знакомый кто? Да не больно разгонишься, и знакомых не узнать - сидит человек с десяток, один на другом - теснота! - а рожи синие у всех, вздутые, у одного глаз вытек, висит в жилках, а он его не отрывает: жалко, свой глаз-то, как-никак. Заплакал тут Никифор: ох, люди-людишки! За што ж вы такие муки примаете, какова ж это вам планида выкатилась - заместо светлого царства счастья в собственном кале конец свой постигнуть.
Ревет это он, вдруг подползает к нему арестант - лицо ссохшейся кровавой пеной покрыто, - и говорит: не скули, товарищ Крюков. Не вводи в лишнее беспокойство, сделай милость! Увечные мы все.
Перестал Крюков реветь, вгляделся: не признаю чегой-то, друг-товарищ, тебя!
Захлипал тут сам арестант.
- Да ведь Никита я, кучер твой, - а сам губы дрожащие кривит - вроде как улыбнуться пытается, шлепает ими - слезы глотает.
Обнялись они. Сдержал себя Никифор.
- Тебя-то, Никитушка, за што определили?
- Да ни за што. Видали, как я тебя возил - вот и готово дело.
- А борода-то твоя где?
- Смерть чуть из-за нее не принял. Думал - кончусь. Опалили мне ее маненько, да давай щипчиками по клочкам выдирать… кхх, - снова затрясся Никита и заелозил рукой вокруг лица, боясь прикоснуться к покрывшей его черной сукровице. - А ишо, - прохрипел он, - естества мужскова начисто ведь меня лишили, глань - портки все ссохлись, коробом от крови стоят. Я тут сутки как окаянный орал - как до смерти криком не изошел? Закончить себя хотел - да все ждал вроде чегой-то, сам не знаю, - как чуял, что тебя встречу. Ну, теперя спета моя песня. Закончу я себя. Не могу боле. А ты меня, Крюков-товарищ, слухай. Тут, при холодной, порядку нет у них: строевые части караул несут. Каждый день разные. Принести, отнести, стрелить кого - сутки прошли, и ладно. А которые мучают - те уж завсегдашные: попробуй найди эких! Ну, они сюды уж редко заглядывают, - свежатинку хватают, да и што толку к нам, калекам, ходить. Это кто в начальстве, на виду, вроде тебя, был, - с теми дело ясное: каждый день таскают, да не всех обратно притаскивают, больше-то ко рву после допросов уводят. А нас, маленьких людишек, потихоньку расходуют, не торопятся. И верно - што им с нами! Дак ты слухай - закончу я себя ночью.
Дернулся Никифор: да ты што, Никитушка, ополоумел, што ли - себя-то кончать. Поживешь еще. Светлое царство увидишь, даст Бог. Перекосился Никита, вроде как улыбнулся. - Вот, - говорит, - и тебе, товарищ Крюков, довелось Бога спомнить - ну, не в последний раз. Нащет смерти ты меня не уговаривай - тут нечего разговоры толковать. Не могу больше ни тут, ни на воле мучиться. Кому я нужон? Бабе, а? - он опять всплакнул. - Ишо кому? Холощеный. Да и ведь не отпустят за просто так: поизгаляются, што кровью вспотеешь. Нашто ждать-то? Старый я. Так што не уговаривай - решился я, твердое мое слово. А ты слухай. Я щас с ребятами столкуюсь, а ты утречком-то моим именем заместо свово скажись, - закончился, значит, Крюков - себя, мол, решил. Они проверять не будут, конечно, а когда уж доложат выше - ищи меня: в ров сбросят, ково там искать? Да ты не сепети. Дай мне подвиг свой приять, дай! Что, жалко тебе? И я со спокоем отойду, што не зря душой изошел, и ты живой будешь. Молодой ты - живи… Увидишь, поди, царствие свое. А, робяты? - вдруг воскликнул он. Арестанты пришли в движеие, заурчали: молодца, Никита. Чево там… Скажем, товарищ… - в рот им пароход! Глаза у них заблестели, они зашамкали, заворочались - поступок Никиты внес разнообразие в их страшную, томительную жизнь. И Никифор потянулся к Никите, тоже зашамкал какие-то добрые слова, но тот не стал их слушать - свернулся и уполз в свой угол.
Уж как ночью Никифор не хотел избавиться от зрелища Никитиной смерти - а не мог уснуть. И другие не спят - дышат тяжко, молчат. А Никита свернулся в клубочек, голову лопотиной прикрыл, чтобы не видели, и грызет руку. Счастье еще, что зубов маленько оставили. Вдруг захлебнулся - прогрыз! Тогда на спину лег, руку лопотиной замотал, чтобы камеру кровью не изгадить, засмеялся. Отойду, говорит, я теперь! Помолюсь сейчас маненько… Губами шевелит - молитву шепчет. Молчат все. Потом хрипеть начал, а потом - только постанывать тихонько. Вдруг задрожал-задрожал, изогнулся - кха! - и помер.
Вроде как дух какой-то по камере пролетел, - зашевелились, забормотали, - легче стало. Затем засыпать начали. А Никифор так и не уснул до утра. Утром офицер с солдатом заходят - проверка. Труп увидал - кто таков? Крюков, отвечают. Поморщился - у, быдло, и помереть как следует не можете! А впрочем - ну-ка, Нечитайло! Солдат штык наперевес, размахнулся - как всадит в Никиту! Гмыкнул офицер - еще раз! Еще раз ткнул. Ну, ясно! - и вычеркивает. - Васянин! - кричит. - Я! - Никифор отвечает. Все чин-чином. Никакого опознания. Притащили крюки, выволокли Никиту из камеры.