И тогда время это перестает быть прошлым. Или, по крайней мере, оно уже не целиком воплощается в несокрушимом предвременье, что заключено в нас. Оно уже не только абсолютное прошлое, чистое прошлое, Ур в глубине нас самих - оно становится сезоном на последнем рубеже самого времени. Оно впереди времени, и оно же на границе прошлого. Сезон, олицетворяющий пустоту времени, пустого самого себя, - или по крайней мере пустоту, к которой он стремится. Сезон, подобный тому, что дети называют каникулами, "вакациями". Сезон, который на самом деле не "вакация", а "вакансия", даже в этом детском, почти безобидном, толковании. Эта "вакация" до того "вакантна", что к ней нередко примешивается гнетущая тоска, - именно так назовет желание или ожидание человек, утративший в себе детство. Во французском языке выражение "прийтись к сезону" означает "прийтись кстати". То, что не приходится "к сезону", - это то, что не противоречит ни времени, ни живым существам. Сезон, который никогда не приходится кстати, но который приходит ко всем нам. Сезон-паразит, сезон, способный наделать прорех и замятин в канве времени. Прорехи эти имеют названия: чтение, музыка, "otium" (досуг), любовь. И не время, а иная, более древняя длительность управляет ими, создает вкруг них иные пространства - то реальные, то ирреальные, оторванные от действительности, поля разрядки, лингвистические "amnion" (жертвенная чаша), гнезда, или островки, или убежища, одновременно и призрачные, и существующие. Эти ирреальные, пространства также имеют названия - "templum" (храм), театры, концертные залы, частные коллекции, постели, заповедная "territorium" книжных страниц, член, напрягаемый желанием, или нежное лоно любимой женщины.
И тогда единственное, что приходится "к сезону",- ласки, расточаемые этому телу, и шепот любви, который мало-помалу достигает моего слуха, сходя не с языка, а беря начало в предвременье. Эта земля - невидимый остров, он останется невидимым во все времена. В октябре 1492 года некий человек получил наследственный титул адмирала морей и океанов. Его имя - Христофор Колумб. Он называет Индией то, что монахи из Сен-Дие зовут Америкой. Он обращается к людям. Говорит всем: "Я хочу своими руками пощупать золото заката". Никто его не слушает. Тогда он добавляет:"И привезти его вам". Мгновенно перед ним открываются все кошельки. Но его пальцам дано ощутить лишь тепло собственных ладоней. За всеми открытыми землями он ищет некий пятый континент. То нежное, то определенное место, которое внезапно доставляет острое наслаждение и исторгает его из нас хриплым стоном, есть всего лишь плод желания другого существа, снедаемого желанием. Вот отчего наготу нельзя выставить напоказ, но можно взять. Лишь тому, кто любит по-настоящему, дано обнаружить крохотное, несуществующее пространство наслаждения в теле другого любящего, понять неведомый язык песка с другого, неведомого морского берега, ощутить под пальцами тот малый краешек кожи, нежнее которого не бывает, того безликого бога, который зовется половым органом. По крайней мере так называют часть тела, которую нелегко увидеть, ибо нашей кожей всегда пренебрегают. Женский половой орган имеет три функции, а мужской - две, но место одно и то же. Миниатюрное средоточие наслаждения. Тот самый пятый сезон, более короткий, чем скандинавское лето. И лишь одно несомненно: этот сезон - летний.
Глава девятая
СПУРИЯ
В Риме Альбуций жил на Целиевом холме, близ Капенских ворот. Получив должность квестора, Гай Альбуций Сил сразу же после этого женился (первым браком) на римской, гражданке, сабинянке Спурии Невии; она была старше его на шестнадцать лет. Эта зажиточная матрона, красивая и пышнотелая, отличалась здравым смыслом и покладистым нравом, отменно читала, считала и писала по-гречески, умело правила домом и домашними, не делая меж ними никаких различий. Особыми талантами она не блистала, но усердно заботилась о столе, супружеских утехах, домашнем укладе и денежных делах своего супруга.
Однако "Satura" Цестия рассказывает нам, что восьмью годами позже Альбуций был вынужден развестись со Спурией после того, как стал посмешищем в Риме; к тому времени она родила ему трех дочерей. Спурия Невия, даром что постаревшая (в ту пору она достигла возраста сорока двух лет), вбила себе в голову, что ее супруг должен либо наслаждаться только с нею, либо называть ей всех женщин, с которыми спит, и все места, куда наведывается, когда ему приходит охота ласкать более молодые и более соблазнительные тела, нежели ее собственное. Она требовала, чтобы он подробнейшим образом перечислял ей все способы любви, все обстоятельства, всё утехи и все цены плотских развлечений на стороне. Когда требования эти стали вовсе угрожающими, он уступил. И горько раскаялся в этом. Он признался Квинту Атерию, что желание выговориться и произносить постыдные слова в который уже раз подвело его.
Альбуций прозвал жену "Адриатикой", ибо она стала гневливой, как это море. По прошествии какого-то времени Спурия Невия решила, что он должен предоставлять ей письменный отчет о своих утехах, дабы она могла всесторонне изучать их, оценивать и соперничать с другими его женщинами, а еще, по ее собственным словам (как это записано в сатире Цестия), потому, что ей нравились "блеск и точность его стиля, столь редкостные в наши дни". Вначале он колебался. Но затем, польщенный ее отзывом, сказал себе, что, во-первых, и впрямь сможет отточить свой стиль этим непрерывным упражнением, а во-вторых, расширит запас своих "sordidissima", которые доселе понапрасну расточал в ежечасных и каждодневных устных сварах с женою, и уступил снова. Записки эти, упоминаемые Цестием, ныне утрачены, и это достойно сожаления. Приказав мужу вести сей любовный дневник - вполне возможно, подобный сексуальному дневнику, который Жан-Жак Бушар вел в царствие Людовика XIII и который обнаружил Полен Пари, а Альсид Бонно опубликовал через двести лет,- Спурия таким образом подогревала то страстное и беспокойное дарование, что служило источником его творчества.
Само собой разумеется, что вскоре она начала придираться к каждому его слишком возвышенному или чересчур вульгарному слову, требовать подробнейших разъяснений, подозревать в обмане, обвинять в том, что он записывает вымышленные или досвадебные свои грехи. Она вела за ним неустанную домашнюю слежку, а у него не хватало ни сил, ни решимости сопротивляться. Она отвергала его объятия на исходе ночи, в тот час, когда желание особенно сладко и особенно слепо, если он не давал ей отчета в своих занятиях накануне днем. Наконец она Запретила ему писать. Он с облегчением согласился. Ему чудилось, будто он и есть черный носорог, любитель молочая и зеленых веток: можно сколько угодно грозно реветь и потрясать головою, все равно огромный сорокадвухлетний волоклюй с широченными, как плащ новобрачной, крыльями будет долбить своим желтым клювом его наболевшую спину. Спурия дошла до того, что ни на миг не оставляла его в одиночестве, боясь, что он отдастся мечтам или, хуже того, вожделению, где ей не найдется места. Она прониклась ревностью к прабабке Альбуция за то, что он в детстве любил ее, а теперь свято хранил ее салатницу, которую повесил на стену своей библиотеки. Ревновала она и к блудницам, и к мальчикам, и к матронам, приходившим слушать его декламации, и к призракам, и к веточке розмарина, которую он любил теребить в пальцах, и к морщинам вокруг глаз, к расположению складок и чистоте его тоги, к запахам тела и пениса, которые никто не различал лучше нее. Со временем эти причуды стали и вовсе невыносимы: она вздумала помешать ему грезить во сне. Расталкивала его среди ночи. Щипала соски или лобок. А то еще вопила у него под ухом: она, мол, не потерпит, чтобы его член вздымался во сне, возбужденный образом иной женщины, нежели та, что лежит рядом и заботится о нем, не зная ни минуты покоя.
Довольно скоро Альбуций начал сбегать из дома. Пристрастился к вину. Римляне видели, как он слоняется вечерами по городу или в камышовых зарослях вдоль Тибра, стучится в двери своих клиентов, засиживается в кабаках, прячется в укромных местах, чтобы писать там украдкой. Накануне тех дней, когда ему предстояло декламировать свои романы, он скрывался у друзей, в храме близ Капенских ворот или в термах, чтобы подготовить свои выступления, сосредоточиться на самых удачных отрывках, мысленно отрепетировать те пассажи, которые ему не удавались. Он говорил: "Я сунул руку в осиное гнездо". Спурия Невия решила соперничать даже с женскими персонажами его вымышленных сюжетов - жрицей, проституткой, весталкой, патрицианкой, рабыней, Деметрой. Он приходил в ярость, когда жена, дождавшись его возвращения домой, притворялась, будто сгорает от любви, становилась перед ним на колени, стискивала в объятиях и впивала запах его живота, уткнувшись лицом в волосы на лобке и заодно проверяя, не напряжен ли его член.
То были сороковые годы - время, когда Антоний более не расставался с Клеопатрой, чье лоно познал и Цезарь. Годы, когда Ирод, ставши царем иудейским, восстанавливал Иерусалим и ждал пришествия Иисуса. Боги и фурии окончательно повредили разум супруги Альбуция. Ибис в вольере испустил дух. Альбуций так никогда и не дознался, причастна ли Спурия к этой смерти, глубоко поразившей его. Он любил эту птицу с ее задумчиво склоненной, черной как смоль головой и такой же черной, изящно выгнутой шеей, любил ее загадочный, глубокий взгляд и узенькую белую бахрому над черными ногами. Каждый вечер Альбуций приносил ибису ящерицу или лягушку, а раз в неделю - жирную молодую гадюку.
Жена распечатывала его свитки. Прятала его костяные и тростниковые стили, прятала буксовые таблички, приготовленные для работы. Однажды июньским днем Альбуций вызвал из сада погонщика мулов и распорядился, чтобы тот перенес в дом связки руты и лиственной свеклы; немного погодя он застал Спурию в доме: его супруга с непокрытой головой орудовала в столовой, библиотеке и двух жилых комнатах, сбрасывая на пол, с помощью погонщика, все книги, где фигурировали женские имена. Альбуций велел связать погонщика, ударил в бронзовую вазу и приказал немедля собрать домашнее судилище - процедуру разбирательства вины застигнутых на месте преступления. Войдя в перистиль, он распорядился вынуть из ларя восковые бюсты предков, сотворил перед ними молитву, произнес клятву, потом вторую - над очагом и еще одну - над переносным бронзовым алтарем.
Затем он принес две жертвы - молочного ягненка и петуха для Эскулапа. Осыпал изображения предков сожженными шерстинками ягненка, поскольку сам был плешив. И приступил к древней церемонии развода в той форме, какая была принята во времена царей. Истребовал клятву от присутствующих родичей и клиентов, от трех своих дочерей, от рабов из Сирии, Греции и Нубии. Затем поставил обратно в ларь, одно за другим, изображения предков, величая каждого по имени и окропляя вином.
После этого он возвысил голос. Сравнил неистовые домогательства, коими донимала его Спурия, и все их непотребство с теми узаконенными чувствами, какие римская матрона должна выказывать своему супругу. Любовная страсть поблекла под двойным гнетом безумия и животного вожделения. Он отобрал у нее ключи от дома, используя при этом формулу из Законов Двенадцати таблиц: "Claves ademit exegit" (Ключи отнял, выгнал). Этими словами он объявил о разрыве супружеских отношений. Спурия Невия потребовала свое приданое, и Гай Альбуций Сил незамедлительно вернул ей все сполна, даже без вычета традиционной части, выделяемой на прокорм детей. В заключение Спурия встала на колени, а ее старшая дочь сняла у матери с пальца обручальное кольцо и передала Альбуцию, который торжественно разбил сей атрибут супружеской покорности. Присутствующие вознесли хвалу богам. Затем съели мясо жертвенных животных. Не успели они завершить последнее возлияние, как он приказал вышвырнуть жену и ее служанок на улицу, в чем были.
Цестий заканчивает свой рассказ об Альбуции, вернувшемся в дом, следующими словами: "Он долго стоял в молчании. Потом усердно разодрал в клочья свою тогу, воздел руки и поклялся страшною клятвой - клятвой Гора, - что никогда более не вступит в брак".
Глава десятая
ЦЕЗАРЬ
Одна из древних скандинавских саг, относящаяся к XIII веку, содержит знаменитую кровавую сцену. Герой, по имени Торгейр, видя незащищенный затылок человека, не в силах противиться искушению схватить топор и нанести смертельный удар. По-французски дословно это звучит так: схватить удобный случай за волосы; в данной же ситуации скорее означает: схватить жертву за волосы и отсечь ей голову. Действие происходит близ фермы Хвассафелль. Пастух только что пригнал домой стадо. Он стоит в загоне, устало опершись на посох и глубоко задумавшись. Его подбородок лежит на скрещенных руках, руки лежат на головке посоха; посох, видимо, коротковат, ибо человек слегка горбится или сутулится и шея его вытянута вперед. Злосчастный Торгейр не может совладать с собой: он должен разрубить эту шею. Голова пастуха отлетает на восемь метров от тела и падает в траву рядом с курицей, которая взлетает, испуганно хлопая крыльями.
Торгейра преследуют. Его спрашивают, зачем он совершил это убийство, что плохого сделал ему человек, опиравшийся на посох. Герой отвечает: "Он ничем не обидел меня, но я не смог утерпеть. Уж очень удобно он стоял, как было не нанести ему удар?!" Одним из примеров, свидетельствующих о подлинной страсти к писательству, как раз и является это неудержимое стремление, подобное Торгейровой жажде убийства; настоящий писатель не в силах отказаться от жестокой или остроумной фразы, пришедшей ему в голову, даже если она груба, рискует навредить или просто неуместна в данном контексте. Цезарь - второй Торгейр. В самой своей замечательной книге "Записки о галльской войне" Цезарь пишет: "Возможность одержать победу продиктовала объявление этой войны". Ему была свойственна любовь к внезапному натиску и правдивости. Нужно заметить, что существует два вида правдивости - медлительная, вызывающая зевоту, и внезапная, доставляющая наслаждение решительным натурам. Если обстоятельства способствуют победе, они становятся побуждением к атаке. Достаточно лишь призвать к себе нескольких опытных жрецов, или летописцев, или демагогов, и они изготовят соус, под которым легко проглотить любую стряпню. Цезарь - один из немногих людей, жаждущих власти, который, пользуясь речью, не использует ее для изготовления таких соусов. Он истинный писатель, - другими словами, пишет ради удовольствия писать, даже ради опасности писать - писать правду, то есть убивать с одного удара. Именно из этой неприкрытой правды Цезарь и создает действие, личную свою пропаганду, смертельный удар боевого топора. Он не защищается, оправдывая свои поступки, он описывает их с неистовым пылом откровенности, с беспощадной резкостью выражений, с молниеносностью атаки.
Переходя таким образом к прорыву в языке, в красоте, в стремительности, он обеспечивает себе преимущество почти сексуального порядка, властное и победительное преимущество триумфатора, которому дозволено всё.
Он поражал своим бесстрастием. Искусно изображал простодушие и удивление. Шокирующая откровенность - это прерогатива повелителей. Нужно быть выше доводов разума. Альбуций Сил, который повсюду выискивал свои "sordidissima", был одержим тою же страстью. Никогда и ни в чем не оправдываться, не соглашаться ни на какой компромисс даже из учтивости, но одержимо добиваться своего, идя напролом. Цезарь обладал зычным голосом. Всю свою жизнь он разыгрывал простака. К сему он присовокуплял жизнерадостный нрав, открытый взгляд, видимость спокойствия, малую толику высокомерия и холодности, широко расставленные ноги.
Он отличался высоким ростом, очень светлой кожей лица, полными, даже слегка одутловатыми щеками, стройным и крепким телом. Цезарь любил прогорклое оливковое масло. Он был подвержен обморокам, ночным кошмарам, внезапно прерывавшим сон, и припадкам падучей. Его постоянно обуревала жажда деятельности, занятий, любовных утех, труда. Бездействие казалось ему несчастьем. Это был одержимый.
Наслаждение активной жизнью, лихорадка, порождаемая природной энергией и находчивостью, ореол славы - все это помогает убивать время. Ненависть к апатии и медлительности, к пустой болтовне и скуке, неудовлетворенность обычным ходом вещей, желание обладать телами самых необыкновенных женщин, распростертых на мужском ложе, - это род увлечения, покоряющего всё и вся, род буйной стихии, все вовлекающей в свой заколдованный круг. Он тщательно заботился о своем теле. Ему не только ежедневно подстригали волосы на голове и начисто выбривали щеки, но также выщипывали волоски во всех других местах. Его торс был таким же белым и гладким, как лицо, разве что более мускулистым. Голос был хорошо поставлен, все жесты - в высшей степени энергичны и выразительны. Он прекрасно ездил верхом. Его крайне огорчал тот факт, что он плешив. Альбуций носил широкополую белую шляпу с тесемками. Цезарь зачесывал остатки волос наверх, стараясь прикрыть белеющую макушку. Из тех почестей, коими удостоили его Сенат и народ, он превыше всего ценил право носить в любое время лавровый венок, который скрывал небольшую плешь, угнетавшую его по двум причинам: она отнимала его у молодости и отдавала увяданию и смерти. Он заправлял под пояс сборки своей латиклавии.
Я описываю Цезаря, тогда как Альбуций восхищался Помпеем, тогда как его призвал ко двору Октавиан Август. Цицерон был учеником Молона. Цезарь отправился на Родос, чтобы учиться у Аполлония Молона. Он не любил декламаторов, писавших в резком, сухом стиле. Как ни странно, здесь он предпочитал изысканный, богатый язык и тщательную отделку повествования, хотя собственные его тексты не слишком отвечают этому критерию. Он многое перенял у Теренция.
На Родосе Цезарь овладел не только искусством писать - он еще научился и страху. Его загнал в горы Сулла; пираты брали его в плен, требовали за него выкуп, осуждали на смерть. В первой половине жизни Цезарь - типичный персонаж романов Альбуция Сила. До того как покрыть себя славой, он жил при дворе царя Никомеда в Вифинии, где процветал гомосексуализм. Все солдаты Гая Юлия Цезаря на каждом триумфе поминали пассивную роль, которую он играл при Никомеде.
По возвращении в Рим он, будучи завзятым атеистом, стал верховным понтификом; с тех пор уверенность и ореол славы во всем сопутствуют ему. Цинна назначил Цезаря жрецом Юпитера. Любой "flamen dialis" всегда рассматривался как носитель магической силы. Цезарь водрузил на голову меховую шапку с подбородником. С того времени и появилась игра; воздававшая почести нашему плешивому жрецу: лысые перебрасывались меж собой шапками. И в эту же пору ему поневоле пришлось расстаться со всеми завязками и узлами - и в своих одеждах, и в своем доме. Перед жрецами не полагалось также выставлять стол без еды, дабы сама мысль о лишениях ни на миг не омрачала их душу.