* * *
В Верхневолжске самой лучшей, предназначенной для встречи высоких гостей машиной была зеленая "Волга", которую рачительный Павел Ильич Романов берег как зеницу ока. На этот раз ее водителю была поставлена задача возглавить колонну машин, сопровождавших Гагарина, и привезти космонавта к деревянной трибуне на центральной городской площади, служившей для митингов на всех революционных праздниках.
Уже был подготовлен список ораторов. Словом, все хлопоты были закончены, каждый из устроителей встречи знал, что и когда ему делать. В лучшей столовой города собирались накрыть "руководящий" стол, а сам Павел Ильич Романов даже речь заготовил. И вдруг, как гром среди ясного неба, - звонок из области:
- Имейте в виду: Гагарин к вечеру должен быть в Москве. В вашем городе он задерживаться не будет. Так что никаких митингов не затевать. Ясно?
- Ясно, - упавшим голосом произнес председатель исполкома.
К полудню городская площадь бурлила от народа. По обеим сторонам центральной Первомайской улицы выстроились встречающие. Весь город хлынул сюда. После обеда над Верхневолжском пронесся ливень, неожиданно шумный и озорной. Он вымочил до нитки всех и едва лишь закончил свою бестактную проделку, как засияло солнце и мгновенно высушило мостовые, так что тому, кто приехал в город уже после ливня, трудно было понять, отчего в жаркий сухой день толпятся на улицах совершенно мокрые люди.
Было уже около пяти вечера, когда по рядам, от окраины до центральной площади, пронеслось: "Едет!" Именно в эту минуту колонна из нескольких легковых машин замедлила скорость перед въездом в город. В переднем открытом ЗИМе в наброшенном на военный китель пыльнике сидел Юрий Гагарин. Еще не доехав до городской черты, космонавт сбросил пыльник и встал, приветственно подняв руку. Машина остановилась перед аркой, на которой алел транспарант. Юрий Гагарин вышел из машины, принял хлеб-соль из рук розовощекой Нины Токмаковой и чинно ее расцеловал. Павел Ильич Романов, заготовивший от имени городского исполкома пространную речь, позволил себе лишь несколько слов:
- Дорогой Юрий Алексеевич! Когда вы снова полетите в космос, возьмите в кабину своего корабля тепло наших сердец и сосуд с волжской водой. Тепло наших сердец будет двигать вашу ракету лучше любого надежного топлива до самых далеких космических миров, а глоток волжской воды придаст вам в космосе силу и бодрость.
Гагарин подошел к Романову, чтобы поблагодарить за добрые слова, но надо же было так случиться, что именно в эту самую минуту над еще далекой площадью и окрестностями Верхневолжска грянул колокольный звон. Дружно рявкнули большие, басовитые колокола и вслед за ними, словно стая гончих, преследующих на охоте зверя, зазвенели, затренькали те самые "малиновки", которыми погрозился угостить высокого гостя дьяк Антип. Председатель исполкома болезненно сморщился, а Юрий Алексеевич удивленно спросил:
- Послушайте, а это по какому случаю? Разве сегодня какой-нибудь престольный или Никола-летний?
- Да нет, это они в вашу честь, - совершенно растерявшись, сознался находившийся ближе всех к космонавту исполкомовский секретарь Нил Стратоныч.
Высокий гость громко расхохотался и покачал головой:
- Вот дают! Однако пора нам и в путь, - и, поблагодарив председателя исполкома за гостеприимство, пожимая на ходу тянущиеся к нему со всех сторон руки, вернулся к своему ЗИМу.
Колонна машин проезжала через город на очень маленькой скорости. Гагарин стоял в автомобиле, приветственно подняв руку. На его сероватом от усталости и дорожной пыли лице светилась улыбка. Он с интересом разглядывал потонувшие в зелени палисадников дома, ловил ликующие взгляды парней и девушек, улыбался цветам, которыми забрасывали его машину. Пышные белые и алые розы, букетики полевых ромашек, васильков и маков бились о борта ЗИМа. Некоторые из них, брошенные неумелыми руками, попадали во вторую машину. На ней ехали два кинооператора и тучный, одетый в легкий белый костюм спецкор центральной газеты, сопровождавший космонавта. Его лицо не было сонным и флегматичным, как у некоторых толстяков. Напротив, плотно сжатые губы и складки в углах рта подчеркивали энергию. Он держал в руках раскрытый блокнот, но ничего в него не записывал, лишь наблюдал за всем происходящим выпуклыми серо-голубыми глазами.
Как только кортеж машин приблизился к центральной площади, все шесть городских духовых оркестров взорвались торжественным встречным маршем. Студенты, рабочие, дети, пенсионеры восторженно скандировали:
- Га-га-рин, Ю-ра! Сла-ва! Га-га-рин!
Юрий Алексеевич продолжал приветственно махать рукой. Усталая улыбка не гасла на его губах. На скрещении двух улиц - Первомайской и Ленинской - стиснутая могучим людским потоком колонна вынуждена была на некоторое время остановиться. Именно в это мгновение из толпы бросился к машине космонавта смугловатый курчавый юноша. Был он в красной старомодной ковбойке, какие уже давно не носят молодые люди в больших городах. Закатанные выше локтей рукава обнажали сильные руки. В правой из них белел конверт. Настойчиво работая локтями, юноша уже пробился в первый ряд встречающих.
- Юрий Алексеевич! Гагарин! - закричал он, стараясь обратить на себя внимание. - Возьмите это, Юрий Алексеевич!
Но сквозь медь шести духовых оркестров и приветственные крики горожан его голосу не суждено было пробиться. Правда, на какое-то мгновение их взгляды встретились: взгляд прославленного на весь мир героя и никому не известного провинциального парня. Может быть, почувствовал Гагарин, что юноша хочет сказать ему что-то особенное, свое, выстраданное. Но что? В следующую минуту внимание гостя было привлечено уже иным, и он потерял из виду этого неожиданно возникшего у самой дверцы машины парня. А тот, уже оттиснутый на второй план, все еще кричал:
- Юрий Алексеевич, возьмите письмо!
Гагарин дружески улыбнулся одному ему и закрыл ладонями уши, давая понять, что ничего не слышит. Видимо, "пробка" на площади была ликвидирована, и торжественный кортеж двинулся дальше.
Обдав парня горячим настоем бензиновых паров, рванулся передний автомобиль. В последней надежде парень бросился за второй машиной. Занятые своим делом кинооператоры не обратили на него никакого внимания. Тучный журналист в это время лениво прожевывал яблоко. Его выпуклые глаза вопросительно скользнули по лицу юноши.
А тот в последней надежде обратился к нему:
- Возьмите хоть вы письмо, товарищ. Юрию Алексеевичу передайте.
Рванулась мимо него и эта машина. Ветер разлохматил редкие волосы на голове журналиста. Толстяк недоуменно крикнул:
- Ну что там еще, молодой человек? Может, и вы в космос проситесь?
Кому-то понравилась эта шутка, и за своей спиной юноша услыхал смешки. Он подавленно отмахнулся:
- Эх, не поняли вы меня, товарищ.
Медленно растекалась толпа...
Как знакомо каждому из нас ощущение особой приподнятости, рожденное присутствием на каком-либо выдающемся событии! Пусть ты слушаешь видного политического деятеля, пусть встречаешь героя, или чествуешь убеленного сединами ученого, или сидишь, на стадионе, когда твои соотечественники - футболисты выигрывают важный трудный международный матч, - все равно ты до самого конца события ощущаешь себя полноправным участником происходящего. Но вот, оставшись наедине с самим собой, ты убеждаешься, что был всего-навсего небольшой частицей всеобщего ликования, которым сопровождалось событие. И самому себе в таких случаях ты кажешься в сравнении с промелькнувшим героем значительно меньше, чем есть на самом деле...
Так бывает в жизни. Но чувства, владевшие верхневолжским парнем, не сумевшим пробиться к Юрию Гагарину, были гораздо сложнее. Острая обида искала выхода. Прислонившись спиной к каменному забору городского сада, он, казалось, оцепенел. Мимо пробегали принарядившиеся девчонки, проходили в серой замасленной робе рабочие - им еще предстояло после встречи потрудиться в цехах по два-три часа. Музыканты несли под мышками тромбоны, валторны и геликоны. Местный поэт, размахивая руками, читал своим случайным попутчикам те самые стихи, какие он собирался прочесть Гагарину. Постепенно затихал многоголосый гомон и предвечерняя обычная тишина возвращалась в растревоженный Верхневолжск. Опустела, обезлюдела улица, а парень все стоял и стоял, думая о чем-то своем, неизвестном и непонятном для других. Пальцы стискивали конверт. Внезапно они разжались, и конверт упал в прибитую сотнями прошедших людей уличную пыль. Парень тотчас же нагнулся и поднял его. Поднес к глазам. На запечатанном конверте округлыми большими буквами было написано: "Первому космонавту мира майору Ю. А. Гагарину от А. Горелова".
Шевеля губами, перечитал он надпись и вдруг с яростью разорвал письмо на мелкие клочки. Потом кинул их в стоявшую рядом урну, над которой розовела жестяная дощечка: "Окурки и мусор бросать сюда".
2
Алексею исполнилось уже одиннадцать лет, а его мать все еще ждала мужа. Давно многие вдовы в округе, кто как мог, определили свои судьбы, а она все ждала. В свои тридцать восемь лет Алена Дмитриевна была еще хороша. Пышная до пояса коса так и осталась не обмененной ни на какие модные прически. Губы свои она только раз или два за всю жизнь, и то из озорства, подводила помадой, а в последние годы считала, что это для нее, вдовы, непристойно. Но, может, поэтому губы ее и не вяли...
Лишь в дни самых жарких полевых работ, чтобы не нарождались новые морщины (они и без того уже свились от горя в углах рта у Алены), она густо мазала лицо кислым молоком. И солнце ее щадило, не старило. Когда она, полногрудая и стройная, проходила в праздник по окраинным улицам или вечером на полевом стане пела с девушками песни, на нее заглядывался не один мужчина.
Работала после войны Алена Дмитриевна все в том же совхозе "Заря коммунизма", где в юности встретилась в полеводческой бригаде с веселым городским парнем, приехавшим в совхоз по комсомольской путевке из самого Ленинграда.
Помнится, дежурила она одна на стане, и появился неведомо откуда этот ладный, чуть запотевший парень, с такими бесшабашными синими глазами, что в них было страшно глядеть, - совсем как в глубокий колодец. Комбайн стоял рядом, в высокой сизой пшенице - она в тот год вымахала такой, что человека в полный рост могла спрятать.
- Эй, молодица, дай-ка попить! - крикнул комбайнер.
Она поднесла ему железный ковшик и молча смотрела, как черпал им парень из деревянного, перехваченного обручами бочонка студеную воду и жадно пил, так что по смуглой от загара шее убегали за расстегнутый воротник струйки.
- Ух, до чего и прелесть твоя вода! - сказал он, отдавая ковшик и норовя задержать ее руку в своей. - Еще разок прийти попить к тебе можно?
- Отчего же. Вода у нас волжская, бесплатная.
- А я знаю, красавица, - вдруг выпалил парень, - тебя Аленушкой кличут.
- Смотри ты, вещий какой! Кому Аленушка, а кому Алена Дмитриевна.
Ничего не ответил комбайнер, а вечером, когда за волжский бугор уже пряталось солнце и тени скользили по жнивью, разыскал ее в поле, отбил от подружек и, дерзко заглядывая в глаза, спросил:
- Слушай, ты веришь в любовь с первого взгляда? Так это она ко мне пришла. Не сыщу я больше такой, как ты, если тебя потеряю. Иди за меня. Завтра же в загс явимся.
- Так ты и ступай один в этот самый загс, - отрезала Алена.
Но никакие насмешки не могли сломить упрямого парня. Стал он услужливым и кротким, ласковым и неназойливым, как иные кавалеры, добивавшиеся Алениного расположения. За лето Павел так понравился Алене, что всем было ясно - после уборки не миновать свадьбы.
Так оно и случилось. Легко и счастливо зажили молодые. У Павлуши были золотые руки, перед которыми ничто не могло устоять. Не без помощи дружков поставил он на окраине Верхневолжска небольшой светлый домишко с голубыми наличниками, на премиальные обзавелся мебелью: что купил, что сам смастерил. Даже самодельный радиоприемник осилил и поставил в самой большой комнате. Словом, хоть петь, хоть работать, хоть любить - был он щедрой души человек.
В конце сорокового почувствовала себя Алена Дмитриевна тяжелой, и Павел не знал, куда деваться от радости. А потом пыльная фронтовая дорога властно позвала его, как и всех других парней и мужиков Верхневолжска. Родила Алена в горькую, лихую осень сорок первого... Вместо подарка на крестины сына прислал отец армейскую газету со своей фотографией на первой странице. Он был снят в полном танкистском облачении, а короткая подпись гласила, что в боях под Можайском командир среднего танка лейтенант Павел Горелов уничтожил десять вражеских орудий и награжден за это орденом Боевого Красного Знамени.
Она тогда прослезилась от радости, что он жив и здоров, и всю ночь думала о том, как много еще таких боев предстоит перенести ее Павлуше.
Когда появлялся на их улице старый хромой почтальон Яков, она вздрагивала, боясь, что вместо письма получит дурное известие. Но время шло, а от мужа по-прежнему приходили короткие ласковые письма. Подрастал Алешка. Ему было около года, когда вдруг в душную августовскую ночь усталая после полевых работ Алена была разбужена громким стуком. В легкой рубашке, босиком, она выбежала в сенцы, задыхаясь от радостного предчувствия, спросила:
- Кто?
И услышала такой незабытый голос:
- Да открывай, не бойся, Аленушка. Я это.
Она так долго шарила в темноте, силясь сбросить три крючка и цепочку, что он засмеялся:
- Да что ты, или засов забыла снять?
- Руки дрожат, Павлуша...
- Не надо, ласточка. Живой я, здоровый, не волнуйся только.
Когда в проеме двери на фоне высокого звездного неба увидела Алена окутанную сумерками фигуру мужа с заплечным солдатским вещевым мешком, охнула, чуть не ударилась о дверной косяк. Неподатливыми руками ввела мужа в дом, разула, раздела. Сколько радости испытала она той ночью! Оказывается, Павел был отпущен на побывку за какой-то новый подвиг, и только на двое суток. Утром он брал на руки розового Алешку, щекотал колючей щекой и, жмурясь от счастья, рычал, приговаривая:
- Медведь пришел, парень.
Два дня побывки! Пролетели они мигом. А потом в такую же душную ночь Алена снова проводила мужа на фронт. И растаяла в сумерках высокая солдатская фигура.
Осенью сорок третьего она получила похоронную. Товарищи Павла рассказали в письме, что его танк был подожжен термитным снарядом и, не выходя из боя, врезался в дот, мешавший продвижению пехотинцев.
Хромой Яков три дня не решался переступить порог ее дома, а как только вошел, она сразу все поняла по его виновато опущенным глазам.
- Ты тово, Алена Дмитриевна... - хрипло пробормотал старик, - ты это самое... не больно убивайся-то. Всякое на фронте случается. Иной раз человека погибшим считают, а он жив... сквозь пламя, и воду, и огненные реки пробьется. Ты повремени убиваться. И потом сыночек у тебя какой, Алена! Кто же ему крылышки отрастит, если мать этак убиваться будет... Не у одной тебя горе, доченька. До всего народа добралось оно в эти годы.
И она была благодарна Якову за добрые слова. И долгие годы после этого старалась себя уверить, что, может, не все еще потеряно и что муж ее терпит беды и лишения в фашистских лагерях, а потом вернется. Дважды за Алену Дмитриевну сватались. И оба раза она выходила к сватам в черном траурном платье, сшитом на первую годовщину гибели Павла... Надежда еще теплила в ней слабые, не убитые временем ростки. Но в 1952 году, накопив деньжонок, вместе с подросшим Алешей она поехала на Украину и действительно на берегу Днепра, около деревни, указанной в похоронной, нашла серый гранитный обелиск... Надпись на нем не оставляла больше никаких сомнений: "Здесь 12.9.1943 года геройски погиб танковый экипаж в составе старшего лейтенанта П. Н. Горелова, механика-водителя старшины Боровых Г. X. и башенного стрелка Косенко А. Г. Вечная память героям!"
Она села на небольшой пригорок. Алеша, сжав кулачки, остался стоять и не вытирал слез, катившихся по загорелым щекам. Он не всхлипывал, стоял молча, будто вслушивался, как гудит под крутояром растревоженный седой Днепр и как, задевая крыльями гребни волн, кричат чайки.
Вот в этот день и погасли окончательно слабые ростки надежды в душе у Алены Дмитриевны. Весной следующего года вышла она замуж за старшего агронома совхоза, вдового сорокапятилетнего Никиту Петровича Крылова. Был он лысоват, низкоросл, но лицом недурен, и настрадавшаяся за долгие годы вдовьей своей жизни Алена надеялась если не на любовь, то на доброе отношение и ласку. И все, может быть, между ними так бы и было, если бы не Алешка. Она долго скрывала от мальчика правду. Когда агроном все "чаще и чаще стал наведываться в голубенький домик на Огородной, Алеша не задал матери ни одного вопроса. С угрюмым любопытством приглядывался он к малознакомому пожилому мужчине, и в глазах у него появлялась недетская печаль. Соседки уговорили Алену Дмитриевну отвести в день свадьбы сына к дальней родственнице, жившей на другом конце Верхневолжска.
- Не надо его сердечко испытывать, - говорили они, - пусть лучше потом узнает... Твоя свадьба для него не радость.
Алена подумала и согласилась.
На свадьбе было много тостов и песен. Когда подгулявшие гости опустошили за ужином огромный жбан с крепкой брагой и нарядно одетая, почему-то невеселая Алена сидела в центре стола рука об руку с агрономом, случилось непоправимое. В те минуты когда гости нестройно кричали "горько", а жених в черной тройке с редкими на пробор зачесанными волосами целовал Алену, неожиданно появился в разодранной рубашке Алеша.
Мальчик остолбенело остановился в дверях, не зная, куда девать свои не по росту длинные руки.
- Подойди, сыночек, - тихо сказала совершенно трезвая мать. - Ты видишь Никиту Петровича, сыночек?
- Вижу, - глухо отозвался он.
- Никита Петрович теперь мой муж, и ты должен называть его папой.
- Папой? - пересохшим голосом спросил Алеша.
- Да. Папой, - при всеобщем молчании повторила мать.
Алеша не тронулся с места. Он застыл, остановленный какой-то ему одному понятной думой. Решив, что неловкая пауза прошла, гости уже стали наливать "по новой". И вдруг Алеша подошел к портрету отца, висевшему на стене над празднично накрытым столом. Павел Горелов в танковом шлеме и гимнастерке с боевыми орденами, чуть прищурившись, смотрел со стены на шумевших гостей.
- Мама, ты хочешь, чтобы я называл Никиту Петровича папой?
- Да, сынок, -повторила Алена Дмитриевна строже.