Скука - Альберто Моравиа 12 стр.


- Но это невозможно. - Мать подошла к высокому старинному комоду, отвернулась от меня и, насколько я мог видеть, на его мраморной поверхности распечатала конверт. Я сказал, не двигаясь с места:

- Ведь ясно же, что в этом конверте больше пятиде­сяти, может быть, даже больше трехсот. Тут по крайней мере полмиллиона, к чему эти отговорки?

Мать, не оборачиваясь, поспешно ответила:

- Нет-нет, здесь всего пятьдесят.

- Тогда дай мне взглянуть.

Она неожиданно резким движением повернулась ко мне, заслоняя собою конверт, и я увидел, каким взволно­ванным стало ее худое, иссохшее лицо.

- Дино, почему ты не хочешь вернуться к матери? Ведь если бы ты жил здесь, у тебя было бы столько денег, сколько ты захочешь!

Так вот, значит, на какую компенсацию рассчитыва­ла мать, и так ли уж важно, что свое требование она вы­ставляла не в виде сухой дилеммы, как было бы это в случае с должником, а в форме патетического призыва. И тогда и я спросил у нее, в свою очередь:

- При чем здесь это?

- Но я же вижу, что ты пришел сюда только ради денег, и это после того, как мы не виделись целых два месяца!

- Я уже говорил тебе, что был занят.

- Если бы ты вернулся, ты и здесь мог бы заниматься всем, чем хочешь. Я не вмешивалась бы в твою жизнь.

- Лучше дай денег, и прекратим этот разговор.

- Ты мог бы приходить и уходить по своему усмотре­нию, поздно возвращаться, принимать кого хочешь, во­дить любых женщин.

- Но мне никто не нужен!

- Может быть, ты убежал тогда, потому что подумал, что я помешаю твоей связи с Ритой? Ты ошибаешься. Мне нужно только, чтобы ты соблюдал форму, а в осталь­ном я тебе не помеха.

Тут я не на шутку удивился. Так, значит, мать замети­ла что-то между мной и Ритой, но молчала, надеясь, ви­димо, что интрижка с горничной укрепит мои связи если не с ней, то с домом, а значит, и с ней. И когда же она это заметила? Во время завтрака? Или позже? Я внезапно ощутил неприятное чувство сыновней виновности, слов­но снова стал мальчиком и мать имеет право меня при­стыдить. Однако я быстро справился с этим чувством, вспомнив, что к Рите меня толкнуло отчаяние, в которое неизменно приводил меня каждый визит к матери. И я раздраженно сказал, глядя ей прямо в лицо:

- Нет, я бежал тогда не из-за Риты, я бежал из-за тебя.

- Из-за меня? Но я ведь даже сделала вид, что не замечаю, как ты ее лапаешь во время завтрака!

Эта фраза, а еще больше тон матери меня взбесили.

- Если хочешь знать, я из-за тебя и стал ее "лапать", если воспользоваться твоим выражением.

- При чем здесь я? Разве я виновата в том, что ты пристаешь к служанкам?

- Я стал лапать ее руками, потому что ты стала ла­пать меня ногами.

- Ногами, я?

- Да, ты, ногами - так ты давала мне понять, что не следует говорить о деньгах в присутствии горничной. И потом знай, - я подошел к ней вплотную и говорил ей теперь прямо в лицо, - знай, что все глупости, которые я делал в своей жизни, все были из-за тебя.

- Из-за меня?

- Всю свою юность, - закричал я внезапно в при­ступе бешенства, - я мечтал стать вором, убийцей, пре­ступником, лишь бы не быть таким, каким тебе хотелось меня видеть. И благодари Бога, что мне это не удалось, не представилось случая. И все это из-за того, что я жил рядом с тобой, в этом доме.

На этот раз мой тон, видимо, в самом деле напугал мать, которая обычно, что бы я ни говорил, выглядела бестрепетной инкассаторшей. Я увидел, как исказилось ее лицо, как задергалась голова.

- Ну ладно, ладно, - пробормотала она, - если это в самом деле так, то не ходи больше ко мне, не ходи в этот дом.

Внезапно я успокоился.

- Нет, приходить я буду, но не проси меня, чтобы я его любил.

- Да что такого ужасного в этом доме, разве он не такой, как все?

- Нет, он не как все, он даже красивее и удобнее многих других.

- Тогда в чем дело?

Я увидел, что она почувствовала облегчение, убедив­шись, что я отказался от прямой атаки. Я ответил ей вопросом.

- Но ведь и отец не хотел жить в этом доме. Почему?

- Твой отец любил путешествовать.

- А не точнее ли будет сказать, что он путешество­вал, потому что не любил жить здесь?

- Твой отец был твой отец, а ты это ты.

Споры такого рода возникали у нас с матерью не в первый раз. Я мог кричать, мог ее оскорблять, но никогда не договаривал всю правду до конца: этот дом мне был противен, потому что это был дом богатых людей. И хотя я должен сказать, что мать сама все время подводила меня к этому порогу, словно дразня, словно провоцируя меня на ответ, ей все-таки не хотелось, чтобы я произнес все это вслух, и в последний момент она всегда отступа­ла, переводя разговор на другую тему. Так случилось и сейчас. Я уже приготовился ей ответить, как она вдруг нервно сказала:

- Сказал бы прямо, что хочешь жить отдельно, что­бы чувствовать себя свободным. Ты не прав, если так думаешь, но это не важно. Держи, вот твои сто тысяч.

Она протянула мне деньги, но как бы не окончатель­но: стоило мне протянуть за ними руку, как она свою отдернула, словно желая подчеркнуть, что взамен я не даю ничего. И добавила:

- Да, кстати, может быть, останешься хотя бы на завтрак?

- Не могу.

- Я пригласила несколько человек. Будет министр Триоло с женой. Симпатичный человек, интеллигент­ный, энергичный.

- Министр? Какой ужас! Ну, давай же мои деньги!

На этот раз она отдала мне деньги движением раздра­женным и в то же время нерешительным, словно, протя­гивая, хотела забрать их обратно.

- Приходи тогда завтра. Будем только ты да я. И я отдам тебе остальное. В том случае, разумеется, если ты действительно решишь поехать в Кортину.

- А ты что, сомневаешься?

- С тобой никогда ни в чем нельзя быть уверенной.

Но сейчас мать выглядела уже довольной. Я понял это по тому, как она, идя впереди меня по лестнице, держала голову и скользила по перилам рукой. Может быть, думал я, она довольна тем, что еще раз сумела избежать серьез­ного объяснения, того объяснения, которого не желает ни один богатый человек, потому что после этого он уже не смог бы спокойно наслаждаться своим богатством. Удовлетворение, которое она испытывала, было, по-видимому, таким полным, что она забыла о моем уклончи­вом отказе и уже у самых дверей снова сказала:

- Почему бы тебе не дождаться министра? Выпьете с ним аперитив, а потом уйдешь. Он человек влиятельный, может тебе пригодиться.

- Мне он, к сожалению, пригодиться никак не мо­жет, - сказал я со вздохом. - И потом, мне пора бежать.

Мать не настаивала; отворив входную дверь, она вы­шла на порог, к подъездной площадке, пряча руки под мышками и подрагивая от влажного осеннего воздуха.

- Если так будет лить и дальше, - сказала она, раз­глядывая затянутое тучами небо, - прощайте все мои цветочки.

- До свиданья, мама, - сказал я и, наклонившись, запечатлел ритуальный сухой поцелуй на столь же сухой щеке. Потом бегом побежал к машине: я уже видел, что в конце аллеи показался направляющийся к дому автомо­биль, и всеми силами старался избежать встречи с гос­тем. Я уселся за руль в тот самый момент, когда машина въехала на подъездную площадку и остановилась. Мать стояла на пороге с видом человека, приготовившегося к приему почетных гостей. Я завел мотор и отъехал, успев увидеть, как из машины вышел шофер в униформе, снял фуражку и распахнул дверцу, но так и не успел разглядеть того, кому принадлежала высунувшаяся из машины нога в черном башмаке, которая нащупывала землю.

Еще не было часу, и я, пролетев на бешеной скорости Аппиеву дорогу, поспел на площадь Испании перед са­мым закрытием магазинов. Я знал, куда мне нужно пой­ти, чтобы купить подарок для Чечилии - в магазин дам­ских зонтов и сумочек на улице Кондотти. Он был полон элегантных покупательниц, которые при виде меня по­сторонились с некоторым, как мне показалось, удивле­нием. Потом, торопливо выбирая сумочку из крокодило­вой кожи, я вдруг увидел себя в зеркале и понял причину этого удивления. У меня был вид бродяги, притом бродя­ги опасного: лысая макушка, обрамленная длинными бе­локурыми прядями, поросшие рыжей щетиной щеки, угольно-черный свитер, из-под которого виднелась ру­башка без галстука, мятые потертые брюки оливкового цвета. Высокий, а в этом помещении с низкими потолка­ми прямо-таки непомерно высокий, со лбом, нависаю­щим, как козырек, над голубыми с красными прожилка­ми глазами, с коротким носом, толстыми губами - обезь­яна, да и только! В то же время я понял, как должна была любить меня мать, если она была готова пригласить меня даже в таком виде на завтрак с министром и другими гостями. Но потом подумал, что, благодаря особой ее чувствительности к тому, что она называла "формой", мать могла решить, что я одет так, как и подобает худож­нику, в своего рода униформу, указывающую на мое мес­то в этом мире, место, отнюдь не позорное в глазах обще­ства, признававшего за художником право носить сви­тер, так же как признает оно право министра на пиджак. Я так погрузился в эти размышления, что вздрогнул, ус­лышав голос продавщицы, которая протягивала мне сум­ку. Я заплатил, взял сверток и вышел.

Был час. Свидание было назначено на пять. Странно, но до сих пор, то есть пока отношения с Чечилией каза­лись мне незыблемыми, я никогда не замечал часов ожи­дания; теперь же, когда я решил с ней расстаться, необ­ходимость ждать вдруг повергла меня в какое-то стран­ное смятение. Поэтому все, что я мог сделать до пяти, я делал чрезвычайно медленно, надеясь, что время таким образом пройдет незаметно и безболезненно; я поел в траттории своего квартала, притворяясь перед самим со­бой, что медлю, потому что смакую каждый кусок; потом я пошел в бар и, выпив кофе, еще прослушал несколько пластинок, меняя их в автоматическом проигрывателе; затем я выпил кофе в другом кафе и, вскарабкавшись на высокий табурет перед стойкой, прочел от первой до по­следней строчки какую-то газету. Потом минут двадцать я беседовал с попавшимся мне на улице художником, которого я даже не знал по имени, и старательно изобра­жал интерес к произносимой им длинной диатрибе по поводу разных премий и выставок. Но даже при всем этом я сумел убить только два часа из тех четырех, кото­рые отделяли меня от свидания. Чувствуя на душе трево­гу, я вернулся наконец в свою студию.

Там меня встретил сочащийся через белые шторы мягкий, неяркий, но беспощадно ясный свет, тот самый свет, при котором ощущение скуки, то есть осознание полного разрыва между мною и окружающими меня предметами, обретало качество единственно возможно­го, совершенно естественного ощущения, хотя от этого оно не становилось менее мучительным. Наоборот, сто­ило мне войти и сесть в кресло перед пустым холстом, до сих пор белевшим на подрамнике, я сразу же поду­мал: "Я здесь, а они там". "Они", как я это уже знал по опыту, это были предметы вокруг меня: холст на под­рамнике, круглый стол посреди комнаты, отгораживаю­щая кровать ширма в левом углу, кафельная печь с тру­бой, выведенной через потолок, стулья, заваленные на­бросками, книжный шкаф. "Они там, - твердил я себе, - а я здесь", и между ними и мной не было ничего, ну то есть абсолютно ничего общего, никакой связи, как в космическом пространстве между звездами, отстоящи­ми друг от друга на миллиарды световых лет.

Я повторял: "Я здесь, а они там", и вспоминал Чечилию, как лежала она вчера на этом диване - закрытые глаза, голова, откинутая на валик, выпяченный живот, - предлагая себя в самом прямом и откровенном смысле слова, именно так, как предлагает себя вещь, которая сама по себе не может ничего, кроме как навязать вам обладание ею; и еще я вспомнил, что, идя к дивану, я подумал, как сегодня: "Она там, а я здесь", - и почув­ствовал, что между мною и ею нет ничего, полная пусто­та, и эту пустоту я должен пройти, пересечь, заполнить движением своего тела, бросающегося на ее тело. Вспо­миная усилие, которое, словно при взятии барьера, мне пришлось над собою сделать, чтобы обнять Чечилию и овладеть ею, я внезапно понял, что мое решение поки­нуть ее было не чем иным, как официальным, если мож­но так выразиться, признанием уже существующего по­ложения дел. Да, расстанусь я с Чечилией сегодня, но на самом-то деле я покинул ее много раньше, а вернее, я никогда и не был рядом с нею.

От всех этих мыслей я задремал и в конце концов заставил себя перейти с кресла на диван. Я заснул почти сразу и с таким страстным желанием заснуть, что мне казалось, будто я, скорчившись, стиснув кулаки и зубы, проваливаюсь в какую-то пропасть, и тело мое по мере этого падения становится все тяжелее и тяжелее. Потом я вдруг проснулся с привкусом железа во рту, как будто в зубах у меня была зажата металлическая планка. В студии было почти темно. Предметы в сером полумраке сдела­лись черными. Я соскочил с дивана и включил свет. За окном сразу же наступила ночь. Тогда я посмотрел на циферблат будильника, стоящего на столе, и увидел, что уже больше шести. Чечилия должна была прийти в пять.

Не нужно было много воображения, чтобы понять, что опоздание не случайно и что сегодня она, по-види­мому, уже не придет. Между тем одной из странностей противоречивой натуры Чечилии, которой были явно не­доступны чувства, заставляющие одного человека не при­чинять страданий другому, была пунктуальность: она была настолько пунктуальна, что казалось, будто она дей­ствительно меня любила, и когда ей почему-либо прихо­дилось опаздывать, она всегда успевала меня предупре­дить. Поэтому сегодняшнее опоздание не было вещью обычной и могло объясняться разве лишь тем, что про­изошло нечто настолько более важное, чем наше свида­ние, что Чечилия не только не пришла, но и не смогла сообщить мне о том, что не придет.

Однако первая мысль, которая пришла мне в голову в связи с этим, была следующая: "Так ты что - недоволен? Ты же хотел от нее избавиться, и вот - она не пришла. Казалось бы, так даже и лучше". Однако в моем рассуж­дении был оттенок сарказма, ибо я должен был с удивле­нием признать, что опоздание Чечилии не только не до­ставляет мне удовольствия, но, наоборот, очень меня тре­вожит.

Я вернулся на диван и принялся размышлять. Почему опоздание Чечилии так меня взволновало? И понял, что если до сих пор Чечилия была для меня, как я уже гово­рил, ничем, то теперь, именно в результате опоздания, она стала "чем-то". Но это едва обретенное "что-то", к сожалению, ускользало у меня из рук: ведь Чечилия не пришла! Когда она была в студии, когда она меня обни­мала, она казалась мне несуществующей, зато теперь, когда ее не было и я знал, что она не придет, я с неосо­знанной горечью вдруг ощутил, что она существует.

Я попытался осмыслить все это получше, но заметил, что это мне дается с трудом, потому что мне было больно. Итак, Чечилия не пришла; итак, она даже не потрудилась представить мне какие-то оправдания; итак, она меня разлюбила или, во всяком случае, любила меня не на­столько, чтобы быть пунктуальной или хотя бы предуп­редить; иными словами, она любила меня чрезвычайно мало. И тут я неожиданно с удивлением осознал, что за все два месяца, пока длилась наша связь, Чечилия ни разу не сказала, что любит меня, и я ее ни разу об этом не спросил. Разумеется, можно было считать признанием в любви то, что она мне отдавалась, показывая тем самым, что ей со мной хорошо. Но вполне возможно - и это я понял только сейчас, - что это не значило ровно ничего.

О том, что это "принесение тела в жертву" не значило для нее ничего, я мог бы догадаться и по тому, как мало она придавала этому значения. Такие вещи нельзя не чувствовать: Чечилия отдавала мне себя с тем поистине дикарским, простодушным безразличием, с каким, сни­мая с шеи, дикарь отдает алчному завоевателю амулет из драгоценных камней. Можно было подумать, что она не знала поклонников, которые дали бы ей почувствовать, каким желанным может быть женское тело. Правда, Ба­лестриери ее обожал и даже умер от этого обожания, но, казалось, Чечилия до сих пор этому удивляется, как вещи, с ее точки зрения, глупой и непростительной.

Неожиданно я почувствовал укол в сердце и вздрог­нул. Уколола мысль, которая заставила меня почти фи­зически ощутить бесплодность всех моих размышлений перед лицом этого отсутствия: "Что бы ты там ни приду­мывал, а Чечилия все-таки не пришла!" Я посмотрел на часы и заметил, что со времени моего пробуждения про­шло уже тридцать минут: Чечилия, конечно, сегодня не придет. И я больше не желал убеждать себя в том, что ее отсутствие мне безразлично.

Я подумал, не заболела ли она - единственная при­чина, которая могла бы объяснить ее поведение, не посе­яв во мне подозрений, и вскочил с дивана, чтобы ей по­звонить. И только тогда, с ощущением совершающегося открытия, понял, что никогда не звонил Чечилии, ни разу. Это она мне всегда звонила, каждый день, а я не звонил, потому что мне это было не нужно. Такое полное отсутствие любопытства с моей стороны показалось мне весьма знаменательным. Я никогда не звонил Чечилии, потому что никогда не пытался установить с ней настоя­щие отношения. Так они и стали ничем: скука легко их подорвала, и в конце концов я даже решил покончить с ними совсем.

Номер Чечилии ответил загадочным молчанием, вер­нее, молчание казалось мне загадочным, потому что Че­чилия с той минуты, как она не пришла, сама стала загад­кой, укрывшейся в этом молчании, как зверь в норе. Од­нако будучи загадочным, это молчание все-таки не было окончательным. Без особой уверенности, как игрок, ко­торый после нескольких проигрышей все-таки не теряет надежды отыграться, я надеялся, что в конце концов в трубке раздастся голос Чечилии. Но вместо этого про­изошла странная вещь: гудки прервались, то есть кто-то взял трубку, но не произнес при этом ни слова, мне пока­залось, что на той стороне я различил что-то вроде уча­щенного дыхания, а потом вздоха. "Алло, алло! - кричал я, - кто у телефона?" - пока не услышал, как там поло­жили трубку. В ярости я снова набрал номер, но мне снова ответило молчание, наполненное этим таинствен­ным дыханием, и под конец трубку опять положили. Я набрал номер в третий раз и ждал очень долго, но никто не подошел.

Оставив в покое телефон, я вернулся на диван. Пона­чалу я был так поражен, что вообще ничего не соображал. Мне было ясно только одно: в тот самый день, когда я решил сообщить Чечилии о нашем разрыве, Чечилия, не знаю почему, впервые не явилась на свидание, то есть фактически сама спровоцировала меня на разрыв, кото­рый я только еще собирался ей предложить. Я испытывал то самое неприятное чувство, которое испытывает чело­век, спускающийся по крутой темной лестнице, когда, готовясь преодолеть последнюю ступеньку, вдруг нащу­пывает ровную поверхность лестничной площадки и те­ряет равновесие именно потому, что ступеньки, которой он ждал, на самом деле не оказалось.

Назад Дальше