Скука - Альберто Моравиа 16 стр.


Отец Чечилии с трудом поднялся с кресла, где он сидел, слушая радио, и пожал мне руку, ничего не сказав и показывая в то же время на горло, как бы давая понять, что из-за болезни он не может говорить. Я вспомнил тя­желое дыхание и странные звуки, которые слышал не­сколько дней назад по телефону, и понял, что это он тогда мне отвечал, вернее, тщетно пытался ответить. Я смотрел на него, покуда он, подавшись вперед, приглу­шал звук в приемнике, а потом с трудом усаживался в свое кожаное кресло, потертое и потемневшее от старо­сти. Видимо, когда-то он был тем, что называют "краси­вый мужчина", красивый той немного вульгарной красо­той, что бывает свойственна слишком правильным ли­цам. Но от этой красоты не осталось уже ничего. Болезнь изуродовала его лицо, заставив его в одном месте опасть, а в другом раздуться, испещрив его там и сям то белыми, то красными пятнами. Смерть, подумал я, уже видна и в этих черных волосах, лежащих плоско, как неживые, словно смертная испарина приклеила их к вискам и ко лбу, и в лиловом цвете губ, и, главное, в круглых глазах, в которых стоял ужас. Глаза словно кричали о том, о чем уста промолчали бы, даже если бы имели возможность говорить: они заставляли думать не о немоте, а об отчая­нии и беспомощности, то были глаза узника с кляпом во рту, которого, одинокого и беспомощного, оставили один на один с приближающейся смертью.

Чечилия велела отцу сесть, потом предложила стул мне и попросила составить компанию отцу, пока она от­лучится на кухню. Она говорила громко и обращалась с отцом как с неодушевленным предметом, которым могла распоряжаться по своему усмотрению. Я сел напротив больного и, не зная, о чем еще говорить, принялся рас­хваливать художественные таланты Чечилии. Слушая меня, отец испуганно ворочал своими большими глаза­ми, как будто я не о дочери ему рассказывал, а обращался к нему с какими-то угрозами. Время от времени загова­ривал и он, вернее, пытался заговорить, как тогда, по телефону, когда ему пришлось мне отвечать, но звуки, исходящие из его уст - не артикулированные, а просто выдохнутые, - были мне непонятны. Внезапно, безо вся­кого перехода, с той невольной бесцеремонностью, кото­рая бывает свойственна здоровым в общении с больны­ми, я заявил, что мне надо помыть руки, встал и вышел из гостиной.

Выйти меня заставило то же самое любопытство, ко­торое побудило меня попросить у Чечилии познакомить меня с ее родителями. Очутившись в коридоре, я наугад открыл первую из четырех дверей.

Я оказался в комнатке, дохнувшей на меня ледяным дыханием нищеты. Черная железная эмалированная кро­вать с освященной оливой у изголовья и красным одея­лом, тщательно расправленным на тощем матрасе, два так называемых кухонных стула с желтыми соломенны­ми сиденьями да небольшой шкаф из грубого дерева со­ставляли все ее убранство. Я сразу же догадался, что ком­ната принадлежит Чечилии: я понял это по запаху, стояв­шему в воздухе, - острому, звериному, женскому запаху: так пахли волосы и кожа Чечилии. Я открыл шкаф, чтобы проверить правильность своей догадки, и действительно увидел в нем развешенные на плечиках все те немногие наряды, которые были мне хорошо знакомы и которые составляли гардероб Чечилии: юбка балерины, которую она носила летом, когда мы познакомились; костюм из серой шерсти, который она надевала в холодные дни; черный плащ, который она носила по вечерам; черный костюм из тех, что называются полувечерними. На полке лежал пакет, завернутый в белую папиросную бумагу: сумка, которую я подарил Чечилии накануне и которая должна была стать знамением нашей разлуки. Я закрыл шкаф и огляделся, пытаясь разобраться в чувствах, кото­рые вызывала у меня эта комната; наконец я понял: ком­ната была пустая и грязная, но в этой грязи и пустоте было что-то естественное и живое, свойственное местам обитания диких зверей - ущельям, пещерам. То была пустота норы, а не бедного жилья.

Я на цыпочках вышел из комнаты и открыл сосед­нюю дверь. Здесь было почти темно, но по неясным очер­таниям огромной супружеской кровати и затхлому запа­ху, совсем не похожему на запах, стоявший в комнате Чечилии, я догадался, что это была спальня родителей. Закрыв эту дверь, я открыл следующую. Это была убор­ная, больше похожая на узкий длинный коридор, чем на комнату; окно находилось в стене напротив входа, и по той же стенке стояли, выстроившись в ряд, ванна, биде, умывальник и унитаз. Ванна была старинной формы, с ржавыми сколами на старой потемневшей эмали; рако­вина - вся в сетке из трещин, черных и тонких; на дне биде виднелся серый жирный налет, а на внутренней стенке унитаза мой взгляд, переходивший со все возрас­тающим отвращением от одного из этих убогих предме­тов гигиены к другому, обнаружил что-то свежее, темное и блестящее, по-видимому, устоявшее перед слабым на­пором слива старинного бачка. Я подошел к раковине, взял из мыльницы лежавший там обмылок и принялся мыть руки. Занимаясь этим, я вспоминал свои вопросы Чечилии по поводу ее дома и ее ответы, схематические и безличные, и все больше утверждался в своем первом предположении: Чечилия не могла рассказать мне о сво­ем доме, потому что по-настоящему никогда его не виде­ла. Тут открылась дверь, и она вошла.

- Ах, ты здесь, - сказала она, ничуть не удивившись тому, что я здесь, а не в гостиной, где она оставила меня с отцом. Пройдя у меня за спиной, она направилась прямо к унитазу, приподняла обеими руками юбку, села и нача­ла мочиться. И тогда, глядя, как она сидит с согнутыми и раздвинутыми ногами, выставленной вперед грудью, и, главное, видя ее прекрасные черные, ничего не выража­ющие глаза, которые смотрели на меня с тем невинным выражением, с каким смотрит животное, не подозреваю­щее о присутствии человека, когда справляет свою нуж­ду, я снова подумал о норе, мысль о которой впервые пришла мне в голову в ее комнате. Да, сказал я себе, от вида этого дома не может не сжаться сердце, если только знать, что в нем обитают люди. Но если подумать, что в нем живет дикая зверушка, маленькая и грациозная, что– то вроде куницы, или выдры, или лисички, он становил­ся вполне приемлемым, нормальным жилищем. Чечилия тем временем кончила мочиться. Я увидел, как она пере­несла свои голые ягодицы с унитаза на биде, нагнулась и долго мылась одной рукой. Потом распрямилась и, ши­роко расставив ноги, с силой протерла между ними поло­тенцем. Потом, опуская юбку, сказала:

- Подвинься, я причешусь.

Я подвинулся, она взяла с полочки вытертую щетку и очень грязную расческу, в которой не хватало нескольких зубьев, и начала энергично причесываться. Я сказал, про­сто так:

- Твой отец действительно очень болен, боюсь, что врачи правы.

- То есть?

- Он скоро умрет.

- Да, я знаю.

- И как вы будете тогда жить?

- Как будем что?

- Как будете жить?

- В каком смысле?

- На что вы будете жить?

Она уверенно сказала, проводя по губам помадой:

- На то же, на что и всегда.

- А как вы жили всегда?

- У нас магазин.

- Магазин? Ты никогда мне не говорила.

- А ты меня не спрашивал.

- А чем вы торгуете?

- Зонтиками, чемоданами, сумками, разными изде­лиями из кожи.

- И кто в нем работает?

- Мать и тетка.

- И он приносит прибыль?

Она кончила красить губы и сказала, словно закрывая тему:

- Очень небольшую.

Стоя сзади, я обнял ее за талию и притиснул к себе. Я видел, что она бросила на меня короткий взгляд - не то удивленный, не то понимающий, потом взяла черный карандаш и начала подкрашивать брови. Я спросил:

- А ты никогда не думаешь о смерти?

Говоря это, я по-прежнему прижимался к ней сзади, и почувствовал, как она начала медленно и сильно пово­дить бедрами справа налево.

- Нет, никогда не думаю.

- Даже когда видишь отца?

- Даже тогда.

- А ведь любой на твоем месте подумал бы.

- А я здорова, с чего это я буду думать о смерти?

- Но ведь кроме тебя существуют другие люди?

- Да, вроде бы.

- А что, ты в этом не уверена?

- Нет, это я просто так сказала.

- А твой отец, ты считаешь, он думает о смерти?

- Он - да.

- Он боится смерти?

- Конечно.

- А он знает, что умирает?

- Нет, не знает.

- А ты никогда не думаешь о том, что он умирает?

- Пока он жив, хотя и болен, я не думаю о его смер­ти. У меня будет для этого время, когда он умрет. Сейчас я думаю только о том, что он болен.

Я резко оторвался от нее:

- А ты знаешь, что я тебя хочу?

- Да, я заметила.

Она кончила красить брови, положила карандаш на полку и подтолкнула меня к двери, говоря:

- Идем, мама, наверное, уже вернулась.

Она действительно вернулась. Когда мы вышли в ко­ридор, женский голос, похожий на дребезжание коло­кольчика, который в иных лавках начинает трезвонить каждый раз, когда посетитель открывает дверь, уже вы­кликал где-то вдали:

- Чечилия! Чечилия!

Чечилия пошла на голос, а я следом за ней. Дверь в кухню была открыта, мать в пальто и шляпе стояла пе­ред плитой, помешивая ложкой в кастрюле. Кухня, тем­ная и закопченная, имела странную треугольную фор­му; плита под вытяжным колпаком располагалась около самой длинной стены, а вершиной треугольника служи­ло высокое узкое окно, вернее, пол-окна, затененного к тому же бельем, вывешенным на просушку. В кухне было грязно и царил чудовищный беспорядок: на полу валялись корки и очистки, мраморный стол завален свертками и оберточной бумагой, а у окна в раковине громоздились пирамиды грязных тарелок. Мать сказала Чечилии:

- Тарелки, нужно помыть тарелки!

- Вечером помою, - сказала Чечилия, - и сего­дняшние, и вчерашние.

- И позавчерашние, - сказала мать. - Ты обеща­ешь это каждый день, и скоро у нас вообще не останется тарелок. Сегодня я вымыла тарелки после завтрака, но те, что после ужина, мой ты; мне сразу надо будет бежать в магазин.

- Мама, познакомься, это Дино.

- О профессор, извините, я рада, я очень рада, изви­ните, извините, очень рада. - Звонкий голос продолжал вызванивать "очень рада" и "извините" все время, пока я пожимал ее руку. Я внимательно ее рассмотрел. Это была маленькая женщина с изможденным, худым лицом, от­меченным каким-то запоздалым, но буйным цветением молодости. Простодушные черные глаза, окруженные сеткой морщин, сияли почти неприлично; яркий румя­нец - не знаю, искусственный или естественный - иг­рал на дряблых щеках; пухлый накрашенный рот откры­вался в ослепительной улыбке. Насколько я мог понять, она была похожа на Чечилию: тот же детский лоб над выпуклыми глазами, то же круглое лицо.

- Я ведь не знала, что профессор уже здесь, - вос­кликнула она своим дребезжащим голосом, - проводи профессора в гостиную, я сама займусь стряпней.

В коридоре я сказал Чечилии:

- Отцу ты представила меня как учителя рисования, а матери как Дино. Ты что, не помнишь, как меня зовут?

Она рассеянно ответила:

- Ты не поверишь, но я ведь не знаю твоей фамилии.

Я познакомилась с тобой как с Дино, а потом все не было случая спросить. В самом деле - как твоя фамилия?

- Ну, - сказал я, - раз ты до сих пор этого не знаешь, имеет смысл не знать ее и дальше. Я скажу тебе в другой раз.

Мне вдруг самому показалось неудобопроизносимой моя фамилия, может быть потому, что Чечилия предпочитала обходиться без нее.

- Ну как хочешь.

Мы вошли в гостиную, и я сказал Чечилии:

- Твоя мать очень на тебя похожа. А какой у нее характер?

- Что значит характер?

- Ну, добрая она или злая, спокойная или нервная, щедрая или скупая?

- Не знаю. Никогда об этом не думала. Характер как характер. Для меня она просто моя мать, и все.

- А у него, - спросил я, указывая на отца, по-прежнему сидевшего в кресле около радиоприемника, - у него какой характер? Как ты считаешь?

На этот раз она вообще ничего не сказала, просто пожала плечами, словно не желая отвечать на бессмысленный вопрос.

Внезапно разозлившись, я притянул ее к себе за руку и спросил шепотом, на ухо:

- А что это за черная дыра в потолке?

Она подняла глаза и посмотрела на дыру так, как будто увидела ее впервые.

- Просто дыра, она здесь давно.

- Так, значит, дыру ты видишь?

- А почему бы мне ее не видеть?

- А почему тогда ты не видишь, какой характер у твоего отца и матери?

- Дыра видна, а характер нет. Мать и отец у меня такие же, как все люди.

Тут мы подошли к отцу, который по-прежнему слу­шал радио. Я сел на стул напротив него и крикнул:

- А сегодня как вы себя чувствуете?

Он подпрыгнул в своем кресле и посмотрел на меня с испугом. Потом сказал что-то, но что - я не понял.

- Он говорит - не надо кричать, он не глухой, - сказала Чечилия, которая, видимо, прекрасно разбирала звуки, которые исходили из уст отца.

Она была права, с чего это я взял, что немой должен быть непременно еще и глухим?

- Простите, - сказал я, - я просто хотел узнать, как вы себя чувствуете.

Он указал на окно и сказал что-то, что Чечилия пере­вела таким образом:

- Сегодня дует сирокко, а когда дует сирокко, ему всегда нехорошо.

Я спросил:

- А почему вы не ходите в свой магазин? Ведь это отвлекало бы вас, вам не кажется?

Я увидел, как он сделал робкий жест несогласия, а потом ответил все тем же способом, то есть показав на свое горло и лицо. Чечилия сказала:

- Он говорит, что не ходит в магазин, потому что клиентам было бы неприятно увидеть его таким изме­нившимся, и это отразилось бы на торговле. Он говорит, что пойдет туда, как только почувствует себя лучше.

- Вы как-нибудь лечитесь?

Он снова что-то сказал, и дочь снова мне перевела:

- Его облучают. Он надеется, что через год будет здо­ров.

Я взглянул на Чечилию, желая понять, какой эффект произвели на нее эти душераздирающие иллюзии, но ни на ее круглом лице, ни в ее невыразительных глазах, как обычно, нельзя прочесть было ничего. Я подумал, что Чечилия не только не осознает, что отец умирает; что бы она ни говорила, она не понимает по-настоящему даже то, что он болен. Вернее, она отдает себе в этом отчет, но не больше, чем в черной дыре на потолке гостиной: дыра как дыра, болезнь как болезнь. За нашей спиной прозве­нел голос матери:

- Все готово, прошу садиться.

Мы сели за стол, и мать, извинившись за отсутствие служанки, сама пустила по кругу супницу с макаронами. Взглянув на клубок жирных красных макарон в фарфо­ровой посудине, я подумал, что и еда тут похожа на все остальное - какой-то она выглядела лежалой и несве­жей. Я с отвращением жевал невкусные макароны, на­кручивал их на вилку с пожелтевшей и болтавшейся кос­тяной ручкой и от души завидовал всем остальным, осо­бенно Чечилии, которые пожирали их с большим аппе­титом. Мать Чечилии налила мне вина, и я с первого же глотка понял, что оно прокисло; в ответ на просьбу о воде мне налили в другой стакан минеральной, которая тоже оказалась несвежей, то есть теплой и без газа. Неприят­ное чувство, которое я испытывал во время еды, еще бо­лее усилилось от разговора, который мать, единственная из всех сидящих за столом, пыталась со мной поддержи­вать. Понятное дело, она сразу же решила, что, помимо традиционных разговоров о развлечениях, у нас с ней была единственная общая тема - мой предшественник по урокам рисования Балестриери. В середине обеда, ког­да после невкусных макарон я жевал кусок жесткого под­горевшего мяса с гарниром из овощей, заправленных плохим оливковым маслом, она пронзительным своим голосом начала меня допрашивать.

- Профессор, вы ведь знали профессора Балестрие­ри, не правда ли?

Прежде чем ответить, я посмотрел на Чечилию. Она тоже на меня посмотрела, но мне показалось, что она меня не видит - таким пустым и уклончивым был ее взгляд. Я сухо сказал:

- Да, немного я его знал.

- Такой добрый, такой милый человек, такой интел­лигентный. Настоящий художник. Вы даже не представ­ляете, как потрясла меня его смерть.

- А, да, - сказал я, не особенно задумываясь, - ведь он был не так уж стар.

- Едва исполнилось шестьдесят пять, но выглядел он на пятьдесят. Мы были знакомы всего два года, но мне казалось, что я знала его всю жизнь. Он стал буквально членом семьи. Он был так привязан к Чечилии! Говорил, что считает ее чем-то вроде дочери.

- Точнее было бы сказать - внучки, - поправил я ее без улыбки.

- Да, внучки, - механически поправилась мать. - Подумать только, ведь он даже не хотел брать денег за уроки. За искусство, говорил он, не платят. Как это верно!

- Может быть, - сказал я с натужным юмором, - вы хотите сказать, что и мне следовало бы давать Чечи­лии уроки даром?

- Ну что вы! Я только хотела объяснить, до какой степени Балестриери любил Чечилию. Вы - совсем дру­гое дело. А Балестриери, тот просто умирал от Чечилии!

На языке у меня вертелось: "И даже умер". Вместо этого я сказал:

- Вы часто виделись?

- Часто? Да чуть ли не каждый день! Он был в доме своим человеком, и за столом для него всегда было при­готовлено место. Но вы не должны думать, что он был навязчив, напротив!

- То есть?

- Ну, он всегда старался не остаться в долгу. Прини­мал участие в тратах, покупал то одно, то другое. И еще посылал сласти, вино, цветы. Говорил: "У меня нет се­мьи, и ваша семья - теперь моя семья. Считайте меня своим родственником". Бедняга, он был в разводе и жил один.

В этот момент Чечилия сказала:

- Профессор, дайте мне ваши тарелки, и ты, мама, и ты, отец.

Забрав все тарелки - четыре глубокие и четыре мел­кие, - она вышла из комнаты.

Как только она исчезла, отец, который, внимая по­смертной хвале Балестриери, воздаваемой женой, то и дело поглядывал на меня своими полными ужаса глаза­ми, сделал знак, что хочет что-то сказать. Я слегка к нему наклонился, и больной, открыв рот, с жаром произнес несколько слов, которых я не понял. Мать, не говоря ни слова, поднялась, подошла к буфету, взяла там записную книжку и карандаш и положила на стол перед мужем.

- Напиши, - сказала она, - профессор тебя не по­нимает.

Но отец энергичным жестом оттолкнул книжку и ка­рандаш, смахнув все на пол.

Мать сказала:

- Мы-то его понимаем, но новые люди почти ни­когда. Мы столько раз просили его писать, но он не хочет. Говорит, что он не немой. Пусть так, но если люди тебя не понимают, все-таки лучше было бы пи­сать, не правда ли?

Отец бросил на нее яростный взгляд и снова принял­ся что-то мне говорить.

- Он говорит, - грустно, словно смирившись с не­избежным, перевела мать, - что Балестриери ему не нравился. - Покачав с искренним огорчением головой, она добавила: - И что он только ему сделал, этот бедняга!

Муж снова что-то сказал, очень энергично. Мать пе­ревела:

- Он говорит, что Балестриери вел себя в нашем доме как хозяин.

Теперь муж посмотрел на нее почти что с мольбой. Потом с отчаянным порывом, именно так, как делает это немой, когда страстно хочет, чтобы его поняли, открыл рот и снова выдохнул мне в лицо эти свои непонятные звуки. Я увидел, что Чечилия, которая в этот момент как раз вошла в комнату, внимательно на меня взглянула.

Мать сказала:

- Муж говорит глупости. Вы поняли, что он сказал?

- Нет.

Мне показалось, что некоторое время она колебалась, потом объяснила:

Назад Дальше