Итак, Чечилия мне изменяла, подумал я, и изменяла она мне потому, что я был скучный, то есть не существовал для нее так же, как она не существовала для меня. Но между нами было различие: я знал, что такое скука, потому что страдал от нее всю жизнь, в то время как для нее скука была лишь неосознанным импульсом для того, чтобы переместить свои соблазнительно покачивающиеся бёдра в какое-то иное, далекое от меня место. Я снова посмотрел на нее: она лежала на спине, раздвинув ноги, в той позе, в которой осталась после соития, уверенная в том, что ее непринужденное бесстыдство должно показаться мне совершенно естественным, свидетельствующим о нашей близости… И, глядя на нее, я вдруг поддался обычной мужской иллюзии, заставляющей нас видеть в физическом обладании единственно реальное обладание. Да, подумал я, Чечилия вырвалась и ускользнула, но если я возьму ее снова, кто знает, может быть, я овладею ею по-настоящему и до конца и сумею побороть это ощущение неполноты. Я приподнялся и, склонившись над ней, коснулся ее губ своими.
- Мне уже надо бежать, - пробормотала она, не открывая глаз.
- Погоди!
И я взял ее снова, хотя она так и не открыла глаза, и только движением тела, алчно ответившем моему, показывала, что готова к соитию, и это было еще одним доказательством того, что она не здесь, а где-то в ином месте, и все, чем я вступал в обладание, не имело для нее никакой цены и, следовательно, для меня тоже. На этот раз, сразу же после любви, Чечилия открыла глаза и сказала:
- Теперь мне и в самом деле пора.
Она встала, побежала в ванную и исчезла за дверью. Оставшись один, я погрузился в бесплодную рефлексию. Я рефлектировал в буквальном смысле слова, то есть созерцал в темном зеркале своего сознания себя самого - то, как лежу я, голый и неподвижный, на диване, - подрамник с чистым холстом у окна, комнату со всем, что в ней было. Потом в этом объективном и мертвом мире прорезалась вдруг четкая мысль, и она состояла в том, что после второго соития Чечилия стала еще более неуловимой и, следовательно, еще более реальной; так что, если бы каким-то чудом я сумел бы взять ее не два раза, а двести, я был бы так же неудовлетворен, как и в первый раз. Одним словом, я обладал ею тем менее, чем больше раз я ее брал, хотя бы потому, что, овладевая ею, я тратил силы, необходимые для того, чтобы владеть ею по-настоящему, то есть как-то так, как я не мог себе и представить.
Тут я услышал, что Чечилия приоткрыла дверь ванной, и, приподнявшись на локте, сказал:
- Посмотри в шкафу, там есть для тебя подарок.
Я услышал, как она воскликнула:
- Подарок? Для меня? - Но в ее голосе не было ни удивления, ни радости; она отворила дверцу шкафа, взяла сумку, открыла ее, но я ничего этого не видел, потому что продолжал лежать на спине, уставившись в потолок. Однако через некоторое время я почувствовал на своих губах ее детский сухой поцелуй и услышал, как она прошептала: "Спасибо". Я еще раз приподнялся: Чечилия, уже полностью одетая, стояла около стола и перекладывала содержимое старой сумки в новую. Я снова упал на спину.
Глава шестая
Как вы, наверное, уже поняли, Чечилия не относилась к числу любителей поболтать, можно даже сказать, что естественным ее состоянием было помалкивать, и даже когда она говорила, все равно умудрялась ничего не сказать благодаря ошеломляющей краткости и безличности своей речи. Казалось, в ее устах слова теряют свое реальное содержание, превращаясь в лишенные смысла звуки, словно она говорила на неизвестном мне иностранном языке. Отсутствие в ее выговоре чего-либо специфического, свидетельствовавшего о принадлежности к определенной социальной или диалектальной группе, отвращение к общим местам и сведение разговора к простой констатации типа "сегодня жарко" усиливали это ощущение бессмысленности. Например, я спрашивал ее, что делала она вчера вечером, и она отвечала: "Вчера вечером я ужинала дома, а потом мы с мамой ходили в кино". Так вот, я сразу же замечал, что слова "дом", "ужин", "мама", "кино", которые в других устах значили бы то, что они и должны значить, и, следовательно, в зависимости от того, как они произносились, я мог бы понять, правду она говорит или лжет, в устах Чечилии оказывались всего лишь бессмысленным набором звуков, за которыми невозможно было вообразить ничего реального, будь то правда или ложь. Я часто спрашивал себя, как Чечилии удается разговаривать так, что. в результате возникает ощущение, что она ничего не сказала? И пришел в конце концов к выводу, что выразить себя она была способна лишь одним путем - сексуальным, не поддающимся словесной расшифровке, хотя, без сомнения, чрезвычайно своеобразным и убедительным; посредством же уст она поведать ничего не могла, оттого что этот канал связи был у нее как бы ненастоящим, без глубины и резонанса, ибо никак не сообщался с тем, что у нее внутри. Так что, глядя на нее в то время, как она после любовного акта лежала рядом со мною на спине, с раздвинутыми ногами, я невольно сравнивал горизонтальный разрез ее рта с вертикальным разрезом лона и с изумлением отмечал, насколько второй был выразительнее первого, выразительнее именно в психологическом смысле, как бывает выразительно лицо, выдающее характер человека.
Однако же мне все-таки необходимо было знать, что в самом деле скрывалось за фразой типа "я ужинала дома, а потом мы с мамой ходили в кино", - действительно ли то был ужин, дом, мать и кино или свидание с крашеным актером; в конце концов жажда узнать о Чечилии как можно больше приобрела у меня почти болезненный характер, хотя совсем недавно, то есть до тех пор, пока я полагал, что, обладая ею физически, я постигаю ее до конца, все в ней казалось мне ясным, как день. Взять, к примеру, тему семьи. В свое время Чечилия со свойственной ей немногословностью поведала мне, что она была в семье единственным ребенком, что жила она вместе с отцом и матерью, что они небогаты, потому что отец был болен и не работал. Тогда я удовлетворился этой информацией, почти благодарный Чечилии за то, что она не пожелала рассказывать мне обо всем подробнее, потому что единственное, что мне было от нее нужно, это то, чтобы она каждый день приходила в студию и спала со мной. Но, начиная с того момента, когда я стал подозревать ее в измене, Чечилия, из скучной и почти для меня несуществующей, превратилась в желанную и безоговорочно реальную, мне захотелось узнать побольше и о ее домашней жизни, словно посредством этого знания я надеялся достичь обладания, которого не мог добиться в любовном акте. И я принялся ее расспрашивать примерно так, как расспрашивал когда-то о ее отношениях с Балестриери. Вот образец нашего разговора.
- Так твой отец болен?
- Да.
- Что с ним?
- Рак.
- И что говорят врачи?
- Они говорят, что у него рак.
- Да нет, я имею в виду - как им кажется, может он еще выздороветь?
- Нет, они говорят, что он не может выздороветь.
- Значит, он скоро умрет?
- Да, они говорят, что он скоро умрет.
- Тебя это огорчает?
- В каком смысле?
- Ну, что он умрет.
- Да.
- И ты так об этом говоришь?
- А как я должна говорить?
- Но ведь ты любишь отца?
- Да.
- Ну хорошо, пошли дальше. Твоя мать, какая она?
- Что значит какая?
- Ну, маленькая она или высокая, красивая или некрасивая, брюнетка или блондинка?
- Обыкновенная женщина, как все.
- Но как она выглядит?
- Никак она не выглядит.
- Что значит "никак"? Подумай, что ты говоришь!
- Я хочу сказать, что в ней нет ничего особенного. Такая же женщина, как все.
- Ты любишь мать?
- Да.
- Больше, чем отца?
- Это разные вещи.
- Что значит разные?
- Разные значит разные.
- Но в каком смысле разные?
- Не знаю, просто разные, и все.
- Ну хорошо, а твоя мать любит отца?
- Думаю, да.
- Почему ты так говоришь, ты в этом не уверена?
- Они ладят, стало быть, любят друг друга.
- И чем занимается твой отец целыми днями?
- Ничем.
- Что значит ничем?
- Ничем значит ничем.
- Но это только так говорится - ничем, на самом-то деле человек, даже если он ничего не делает, все-таки что-то делает. Да, твой отец не работает, но чем он занят целый день?
- Ничем.
- То есть?
- Ну, не знаю, как сказать. Он сидит все время в кресле около радиоприемника. Каждый день выходит ненадолго погулять, вот и все.
- Я понял. У вас квартира в Прати?
- Да.
- Сколько у вас комнат?
- Не знаю.
- Как не знаешь?
- Я никогда не считала.
- Но эта квартира большая или маленькая?
- Средняя. Не большая и не маленькая.
- То есть?
- Ну средняя.
- Ну хорошо, опиши ее мне.
- Обыкновенная квартира, как все. Нечего там описывать.
- Но в конце концов, она же не пустая, ваша квартира. В ней есть мебель?
- Да, самая обычная мебель - кровати, кресла, шкафы.
- И в каком она духе, эта мебель?
- Не знаю, мебель как мебель.
- Ну например, гостиная. У вас есть гостиная?
- Да.
- Что там стоит?
- Обычная мебель: стулья, столики, кресла, диваны, как бывает в гостиных.
- И какого она стиля, эта мебель?
- Не знаю.
- Ну хотя бы какого цвета?
- У нее нет цвета.
- Как это нет?
- Нет у нее цвета, она позолоченная.
- А, понял. Но золото - это ведь тоже цвет. Тебе нравится твой дом?
- Не знаю. Нравится - не нравится. Я так мало там бываю.
Я мог бы продолжать в этом духе до бесконечности. Но, мне кажется, я привел хороший пример того, что я называл неспособностью Чечилии что-то определить. Кто-то может из этого сделать выводы, что Чечилия была глупа и к тому же лишена всякой индивидуальности. Но это не так. То, что она не была глупа, доказывалось, между прочим, тем, что я никогда не слышал от нее глупостей, что же касается индивидуальности, то, как я уже говорил, она проявляла ее не в разговорах, так что приводить тут одни только речи, не сопровождая их описанием ее мимики и телодвижений, - это то же самое, что читать оперное либретто, не слыша музыки, или сценарий, не видя экранного изображения. Я привел пример подобного разговора для того, чтобы показать, что речь Чечилии была такой бесцветной и схематичной просто оттого, что обо всем, о чем я ее расспрашивал, она знала столько же, сколько я, а может, и меньше. Она жила с отцом и матерью в Прати и была любовницей Балестриери, но она не давала себе труда рассмотреть окружающих ее людей и вещи и потому по-настоящему их просто не видела и тем более о них не задумывалась. В общем, от самой себя и от мира, в котором она жила, она была так же далека, как те, кто не знал ни ее, ни ее мира.
Но так или иначе, подозрение в измене, которое делала Чечилию такой таинственной и неуловимой и, следовательно, реальной, побудило меня в конце концов проверить те скудные сведения, которые она о себе сообщала, и развеять таким образом хотя бы ту часть тайны, Которая не затрагивала области любовных отношений. Как-то я попросил ее познакомить меня с ее семьей. Я не без удивления увидел, что моя просьба нисколько ее не смутила, и это при том, что одной из причин, из-за которых она собиралась сократить число наших свиданий, было, помнится, недовольство ее родителей их частотой. Она сказала:
- Да, я уже сама об этом думала. Мама часто про тебя спрашивает.
- Ведь ты и Балестриери в свое время с ними знакомила?
- Да.
- Но они так и не узнали, что ты была его любовницей?
- Нет.
- А если б узнали, как ты думаешь, что бы они сделали?
- Откуда я знаю!
- Балестриери часто у вас бывал?
- Да.
- И что он делал?
- Ничего. Приходил к завтраку или выпить кофе, а потом мы вместе шли в студию.
- А вы никогда не занимались любовью у вас дома?
- Ему часто этого хотелось, но я не хотела. Я боялась, что родители заметят.
- А почему ему этого хотелось?
- Не знаю, ему так нравилось.
- Но когда-нибудь вы все-таки это сделали?
- Да, несколько раз.
- И где это было?
- Не помню.
- Попытайся вспомнить.
- А, да, один раз это было на кухне.
- На кухне?
- Да, мама вышла в магазин, а я осталась следить за плитой.
- А вы не могли пойти в комнату, раз уж вы были дома одни?
- Балестриери занимался любовью там, где ему приходила охота. Ему нравилось делать это в необычных местах.
- Почему?
- Не знаю.
- Но как же вы устроились на кухне?
- Стоя.
И вот однажды Чечилия сообщила мне, что я приглашен к завтраку. В то утро я сменил свитер и вельветовые брюки на темный костюм с белой рубашкой и скромным галстуком, чтобы больше походить на учителя, которым я был в глазах родителей, и около часу дня отправился в Прати. Сказать по правде, я чувствовал острое любопытство и даже волнение. Дело в том, что с недавних пор любое открытие (или, во всяком случае, то, что мне казалось открытием), касающееся Чечилии, приобретало в моих глазах какой-то чувственный оттенок, словно, открывая неизвестные стороны ее жизни, я открывал, обнажал ее самое.
Я легко нашел нужную улицу, малолюдную, неприметную, прямую, обсаженную почти облетевшими платанами, с лавками в первых этажах желтых и серых домов. Дом Чечилии смотрел в просторный двор, где среди голых клумб высилось несколько пальм, а к их полысевшим, пожелтевшим макушкам тянулись с верхних этажей гирлянды вывешенного на просушку белья. В доме было несколько подъездов, обозначенных буквами от "а" до "е"; тот, где находилась квартира Чечилии, был обозначен буквой "г". К решетке старого лифта была прикреплена бумажка, на которой было написано: "Не работает. Ремонт", так что мне пришлось подниматься пешком; я миновал несколько маршей, разглядывая в холодном, мертвенном свете таблички с именами жильцов. Первая, вторая и третья квартира, четвертая, пятая и шестая, седьмая, восьмая и девятая, десятая, одиннадцатая и двенадцатая; добравшись до пятого этажа и нажав звонок квартиры номер тринадцать, я не мог не подумать о том, что то была лестница, по которой каждый день спускалась и поднималась Чечилия, отправляясь ко мне и от меня возвращаясь. Что смог бы узнать я об этой лестнице, если бы стал расспрашивать о ней у Чечилии? Ничего, абсолютно ничего. Она ответила бы обычной своей тавтологией - "лестница как лестница", и все. И тем не менее она провела на этой лестнице часть своей жизни, и это тусклое освещение, эти ступеньки из белого мрамора, эти красные плитки площадок, это темное дерево дверей должны были бы остаться в ее памяти, как остаются в воспоминаниях других, более счастливых людей улыбающиеся пейзажи, среди которых прошли годы их детства и юности. Я раздумывал обо всем этом, когда за дверью послышались шаги: они были легкими, но звонко отдавались на расшатанных плитках старого пола. Дверь отворилась, и на пороге появилась Чечилия. На ней был ее обычный мохнатый зеленый свитер, глубокий треугольный вырез которого оставлял на виду начало грудей; на черной короткой узкой юбке глубокими концентрическими кругами отпечатался живот. Едва я поздоровался, как она вдруг потянулась ко мне с порога, и я удивился, думая, что она хочет меня поцеловать - это было на нее как-то не похоже: в таком месте и в такой момент. Однако вместо этого она прошептала:
- Не забудь, что сегодня у нас урок и сразу же после завтрака мы должны ехать к тебе в студию.
Не знаю почему, но эта необычная предупредительность показалась мне подозрительной, и я даже подумал, что Чечилия хочет воспользоваться мною и нашим якобы свиданием, чтобы прикрыть ими какие-то свои неизвестные мне дела.
Прихожая была обставлена так, как обставляют старинные семейные пансионы в курортных местах: соломенные стулья и столик, в одном углу - горшок с цветком, в другом - гипсовая статуя, представляющая обнаженную женщину. Но и стулья, и столик выглядели ветхими и расхлябанными, во всех углублениях и трещинах статуи было серо от пыли, и вдобавок у нее была отбита рука, а у цветка, который, кажется, зовется фикусом, было всего два листа на самой верхушке длинного голого стебля. Я отметил также, что белые стены были припорошены пылью, давней, глубоко въевшейся, которая по углам потолка сгущалась в паутину - густую и темную. Внезапно я подумал, что такого дома застыдилась бы любая девушка, пуская в него в первый раз своего любовника, любая, но не Чечилия. Чечилия провела меня тем временем длинным пустым коридором, открыла какую– то дверь и знаком пригласила войти.
Я очутился в большой прямоугольной комнате с расположенными по одной стене четырьмя окнами, которые были задернуты желтыми шторами. Две ступеньки и арка делили комнату на две части; более просторная служила гостиной, где стояла та самая мебель, про которую Чечилия сказала, что у нее нет цвета - золоченая мебель в стиле Людовика XIV, подделка под старину, которая была в моде лет сорок назад; она концентрическими кругами располагалась вокруг круглых столиков и тонконогих торшеров с бисерными абажурами. Мне сразу же бросились в глаза белые трещины на позолоте, грязь на цветастых подлокотниках, пятна сырости на маленьких гобеленах с галантными сюжетами. Однако об упадке, в котором пребывал дом, свидетельствовала даже не столько ветхость меблировки, сколько отдельные, почти невероятные детали, говорящие о давнем и совершенно необъяснимом запустении: узкая длинная полоса обоев в цветочках и корзиночках свисала с середины стены, обнажая грубую известь штукатурки, клок с неровными краями был вырван из шторы, в одном из углов потолка зияла глубокая черная дыра. Почему родители Чечилии не позаботились хотя бы о том, чтобы приклеить оторвавшийся кусок обоев, залатать штору, замазать дыру в потолке? А что касается Чечилии, то неужто это и был "дом как дом", "гостиная как гостиная", "мебель как мебель"? Как можно было жить в этом доме и не замечать, в каком необычном, в каком ужасающем состоянии он находится? Раздумывая надо всем этим, я прошел вслед за Чечилией в находившуюся за аркой комнату, которая служила столовой; она была обставлена той же "возрожденческой" мебелью, массивной и темной, которую я уже видел в студии Балестриери. Из радиоприемника, стоявшего на подоконнике, доносились среди полной тишины звуки танцевальной музыки. Может быть, оттого, что в самой тишине этого дома было что-то леденящее душу, я, услышав эти звуки, вдруг заметил, что, несмотря на начало декабря, квартира не отапливалась. Чечилия, которая шла впереди, сказала:
- Папа, позволь представить тебе моего учителя рисования.