Скука - Альберто Моравиа 15 стр.


Итак, Чечилия мне изменяла, подумал я, и изменяла она мне потому, что я был скучный, то есть не существо­вал для нее так же, как она не существовала для меня. Но между нами было различие: я знал, что такое скука, пото­му что страдал от нее всю жизнь, в то время как для нее скука была лишь неосознанным импульсом для того, что­бы переместить свои соблазнительно покачивающиеся бёдра в какое-то иное, далекое от меня место. Я снова посмотрел на нее: она лежала на спине, раздвинув ноги, в той позе, в которой осталась после соития, уверенная в том, что ее непринужденное бесстыдство должно пока­заться мне совершенно естественным, свидетельствую­щим о нашей близости… И, глядя на нее, я вдруг поддал­ся обычной мужской иллюзии, заставляющей нас видеть в физическом обладании единственно реальное облада­ние. Да, подумал я, Чечилия вырвалась и ускользнула, но если я возьму ее снова, кто знает, может быть, я овладею ею по-настоящему и до конца и сумею побороть это ощу­щение неполноты. Я приподнялся и, склонившись над ней, коснулся ее губ своими.

- Мне уже надо бежать, - пробормотала она, не от­крывая глаз.

- Погоди!

И я взял ее снова, хотя она так и не открыла глаза, и только движением тела, алчно ответившем моему, пока­зывала, что готова к соитию, и это было еще одним дока­зательством того, что она не здесь, а где-то в ином месте, и все, чем я вступал в обладание, не имело для нее ника­кой цены и, следовательно, для меня тоже. На этот раз, сразу же после любви, Чечилия открыла глаза и сказала:

- Теперь мне и в самом деле пора.

Она встала, побежала в ванную и исчезла за дверью. Оставшись один, я погрузился в бесплодную рефлексию. Я рефлектировал в буквальном смысле слова, то есть со­зерцал в темном зеркале своего сознания себя самого - то, как лежу я, голый и неподвижный, на диване, - под­рамник с чистым холстом у окна, комнату со всем, что в ней было. Потом в этом объективном и мертвом мире прорезалась вдруг четкая мысль, и она состояла в том, что после второго соития Чечилия стала еще более не­уловимой и, следовательно, еще более реальной; так что, если бы каким-то чудом я сумел бы взять ее не два раза, а двести, я был бы так же неудовлетворен, как и в первый раз. Одним словом, я обладал ею тем менее, чем больше раз я ее брал, хотя бы потому, что, овладевая ею, я тратил силы, необходимые для того, чтобы владеть ею по-настоящему, то есть как-то так, как я не мог себе и предста­вить.

Тут я услышал, что Чечилия приоткрыла дверь ван­ной, и, приподнявшись на локте, сказал:

- Посмотри в шкафу, там есть для тебя подарок.

Я услышал, как она воскликнула:

- Подарок? Для меня? - Но в ее голосе не было ни удивления, ни радости; она отворила дверцу шкафа, взя­ла сумку, открыла ее, но я ничего этого не видел, потому что продолжал лежать на спине, уставившись в потолок. Однако через некоторое время я почувствовал на своих губах ее детский сухой поцелуй и услышал, как она про­шептала: "Спасибо". Я еще раз приподнялся: Чечилия, уже полностью одетая, стояла около стола и переклады­вала содержимое старой сумки в новую. Я снова упал на спину.

Глава шестая

Как вы, наверное, уже поняли, Чечилия не относи­лась к числу любителей поболтать, можно даже сказать, что естественным ее состоянием было помалкивать, и даже когда она говорила, все равно умудрялась ничего не сказать благодаря ошеломляющей краткости и безлично­сти своей речи. Казалось, в ее устах слова теряют свое реальное содержание, превращаясь в лишенные смысла звуки, словно она говорила на неизвестном мне иност­ранном языке. Отсутствие в ее выговоре чего-либо спе­цифического, свидетельствовавшего о принадлежности к определенной социальной или диалектальной группе, отвращение к общим местам и сведение разговора к про­стой констатации типа "сегодня жарко" усиливали это ощущение бессмысленности. Например, я спрашивал ее, что делала она вчера вечером, и она отвечала: "Вчера вечером я ужинала дома, а потом мы с мамой ходили в кино". Так вот, я сразу же замечал, что слова "дом", "ужин", "мама", "кино", которые в других устах значили бы то, что они и должны значить, и, следовательно, в зависимости от того, как они произносились, я мог бы понять, правду она говорит или лжет, в устах Чечилии оказывались всего лишь бессмысленным набором зву­ков, за которыми невозможно было вообразить ничего реального, будь то правда или ложь. Я часто спрашивал себя, как Чечилии удается разговаривать так, что. в ре­зультате возникает ощущение, что она ничего не сказа­ла? И пришел в конце концов к выводу, что выразить себя она была способна лишь одним путем - сексуаль­ным, не поддающимся словесной расшифровке, хотя, без сомнения, чрезвычайно своеобразным и убедительным; посредством же уст она поведать ничего не могла, оттого что этот канал связи был у нее как бы ненастоящим, без глубины и резонанса, ибо никак не сообщался с тем, что у нее внутри. Так что, глядя на нее в то время, как она после любовного акта лежала рядом со мною на спине, с раздвинутыми ногами, я невольно сравнивал горизон­тальный разрез ее рта с вертикальным разрезом лона и с изумлением отмечал, насколько второй был выразитель­нее первого, выразительнее именно в психологическом смысле, как бывает выразительно лицо, выдающее ха­рактер человека.

Однако же мне все-таки необходимо было знать, что в самом деле скрывалось за фразой типа "я ужинала дома, а потом мы с мамой ходили в кино", - действительно ли то был ужин, дом, мать и кино или свидание с крашеным актером; в конце концов жажда узнать о Чечилии как можно больше приобрела у меня почти болезненный ха­рактер, хотя совсем недавно, то есть до тех пор, пока я полагал, что, обладая ею физически, я постигаю ее до конца, все в ней казалось мне ясным, как день. Взять, к примеру, тему семьи. В свое время Чечилия со свойствен­ной ей немногословностью поведала мне, что она была в семье единственным ребенком, что жила она вместе с отцом и матерью, что они небогаты, потому что отец был болен и не работал. Тогда я удовлетворился этой инфор­мацией, почти благодарный Чечилии за то, что она не пожелала рассказывать мне обо всем подробнее, потому что единственное, что мне было от нее нужно, это то, чтобы она каждый день приходила в студию и спала со мной. Но, начиная с того момента, когда я стал подозре­вать ее в измене, Чечилия, из скучной и почти для меня несуществующей, превратилась в желанную и безогово­рочно реальную, мне захотелось узнать побольше и о ее домашней жизни, словно посредством этого знания я на­деялся достичь обладания, которого не мог добиться в любовном акте. И я принялся ее расспрашивать пример­но так, как расспрашивал когда-то о ее отношениях с Балестриери. Вот образец нашего разговора.

- Так твой отец болен?

- Да.

- Что с ним?

- Рак.

- И что говорят врачи?

- Они говорят, что у него рак.

- Да нет, я имею в виду - как им кажется, может он еще выздороветь?

- Нет, они говорят, что он не может выздороветь.

- Значит, он скоро умрет?

- Да, они говорят, что он скоро умрет.

- Тебя это огорчает?

- В каком смысле?

- Ну, что он умрет.

- Да.

- И ты так об этом говоришь?

- А как я должна говорить?

- Но ведь ты любишь отца?

- Да.

- Ну хорошо, пошли дальше. Твоя мать, какая она?

- Что значит какая?

- Ну, маленькая она или высокая, красивая или не­красивая, брюнетка или блондинка?

- Обыкновенная женщина, как все.

- Но как она выглядит?

- Никак она не выглядит.

- Что значит "никак"? Подумай, что ты говоришь!

- Я хочу сказать, что в ней нет ничего особенного. Такая же женщина, как все.

- Ты любишь мать?

- Да.

- Больше, чем отца?

- Это разные вещи.

- Что значит разные?

- Разные значит разные.

- Но в каком смысле разные?

- Не знаю, просто разные, и все.

- Ну хорошо, а твоя мать любит отца?

- Думаю, да.

- Почему ты так говоришь, ты в этом не уверена?

- Они ладят, стало быть, любят друг друга.

- И чем занимается твой отец целыми днями?

- Ничем.

- Что значит ничем?

- Ничем значит ничем.

- Но это только так говорится - ничем, на самом-то деле человек, даже если он ничего не делает, все-таки что-то делает. Да, твой отец не работает, но чем он занят целый день?

- Ничем.

- То есть?

- Ну, не знаю, как сказать. Он сидит все время в кресле около радиоприемника. Каждый день выходит ненадолго погулять, вот и все.

- Я понял. У вас квартира в Прати?

- Да.

- Сколько у вас комнат?

- Не знаю.

- Как не знаешь?

- Я никогда не считала.

- Но эта квартира большая или маленькая?

- Средняя. Не большая и не маленькая.

- То есть?

- Ну средняя.

- Ну хорошо, опиши ее мне.

- Обыкновенная квартира, как все. Нечего там описывать.

- Но в конце концов, она же не пустая, ваша квартира. В ней есть мебель?

- Да, самая обычная мебель - кровати, кресла, шкафы.

- И в каком она духе, эта мебель?

- Не знаю, мебель как мебель.

- Ну например, гостиная. У вас есть гостиная?

- Да.

- Что там стоит?

- Обычная мебель: стулья, столики, кресла, диваны, как бывает в гостиных.

- И какого она стиля, эта мебель?

- Не знаю.

- Ну хотя бы какого цвета?

- У нее нет цвета.

- Как это нет?

- Нет у нее цвета, она позолоченная.

- А, понял. Но золото - это ведь тоже цвет. Тебе нравится твой дом?

- Не знаю. Нравится - не нравится. Я так мало там бываю.

Я мог бы продолжать в этом духе до бесконечности. Но, мне кажется, я привел хороший пример того, что я называл неспособностью Чечилии что-то определить. Кто-то может из этого сделать выводы, что Чечилия была глупа и к тому же лишена всякой индивидуальнос­ти. Но это не так. То, что она не была глупа, доказыва­лось, между прочим, тем, что я никогда не слышал от нее глупостей, что же касается индивидуальности, то, как я уже говорил, она проявляла ее не в разговорах, так что приводить тут одни только речи, не сопровождая их опи­санием ее мимики и телодвижений, - это то же самое, что читать оперное либретто, не слыша музыки, или сце­нарий, не видя экранного изображения. Я привел пример подобного разговора для того, чтобы показать, что речь Чечилии была такой бесцветной и схематичной просто оттого, что обо всем, о чем я ее расспрашивал, она знала столько же, сколько я, а может, и меньше. Она жила с отцом и матерью в Прати и была любовницей Балестрие­ри, но она не давала себе труда рассмотреть окружающих ее людей и вещи и потому по-настоящему их просто не видела и тем более о них не задумывалась. В общем, от самой себя и от мира, в котором она жила, она была так же далека, как те, кто не знал ни ее, ни ее мира.

Но так или иначе, подозрение в измене, которое де­лала Чечилию такой таинственной и неуловимой и, следовательно, реальной, побудило меня в конце концов проверить те скудные сведения, которые она о себе сооб­щала, и развеять таким образом хотя бы ту часть тайны, Которая не затрагивала области любовных отношений. Как-то я попросил ее познакомить меня с ее семьей. Я не без удивления увидел, что моя просьба нисколько ее не смутила, и это при том, что одной из причин, из-за кото­рых она собиралась сократить число наших свиданий, было, помнится, недовольство ее родителей их частотой. Она сказала:

- Да, я уже сама об этом думала. Мама часто про тебя спрашивает.

- Ведь ты и Балестриери в свое время с ними знако­мила?

- Да.

- Но они так и не узнали, что ты была его любовни­цей?

- Нет.

- А если б узнали, как ты думаешь, что бы они сде­лали?

- Откуда я знаю!

- Балестриери часто у вас бывал?

- Да.

- И что он делал?

- Ничего. Приходил к завтраку или выпить кофе, а потом мы вместе шли в студию.

- А вы никогда не занимались любовью у вас дома?

- Ему часто этого хотелось, но я не хотела. Я боялась, что родители заметят.

- А почему ему этого хотелось?

- Не знаю, ему так нравилось.

- Но когда-нибудь вы все-таки это сделали?

- Да, несколько раз.

- И где это было?

- Не помню.

- Попытайся вспомнить.

- А, да, один раз это было на кухне.

- На кухне?

- Да, мама вышла в магазин, а я осталась следить за плитой.

- А вы не могли пойти в комнату, раз уж вы были дома одни?

- Балестриери занимался любовью там, где ему при­ходила охота. Ему нравилось делать это в необычных ме­стах.

- Почему?

- Не знаю.

- Но как же вы устроились на кухне?

- Стоя.

И вот однажды Чечилия сообщила мне, что я пригла­шен к завтраку. В то утро я сменил свитер и вельветовые брюки на темный костюм с белой рубашкой и скромным галстуком, чтобы больше походить на учителя, которым я был в глазах родителей, и около часу дня отправился в Прати. Сказать по правде, я чувствовал острое любопыт­ство и даже волнение. Дело в том, что с недавних пор любое открытие (или, во всяком случае, то, что мне каза­лось открытием), касающееся Чечилии, приобретало в моих глазах какой-то чувственный оттенок, словно, от­крывая неизвестные стороны ее жизни, я открывал, об­нажал ее самое.

Я легко нашел нужную улицу, малолюдную, непри­метную, прямую, обсаженную почти облетевшими пла­танами, с лавками в первых этажах желтых и серых до­мов. Дом Чечилии смотрел в просторный двор, где среди голых клумб высилось несколько пальм, а к их полысев­шим, пожелтевшим макушкам тянулись с верхних эта­жей гирлянды вывешенного на просушку белья. В доме было несколько подъездов, обозначенных буквами от "а" до "е"; тот, где находилась квартира Чечилии, был обо­значен буквой "г". К решетке старого лифта была при­креплена бумажка, на которой было написано: "Не рабо­тает. Ремонт", так что мне пришлось подниматься пеш­ком; я миновал несколько маршей, разглядывая в холод­ном, мертвенном свете таблички с именами жильцов. Первая, вторая и третья квартира, четвертая, пятая и ше­стая, седьмая, восьмая и девятая, десятая, одиннадцатая и двенадцатая; добравшись до пятого этажа и нажав зво­нок квартиры номер тринадцать, я не мог не подумать о том, что то была лестница, по которой каждый день спус­калась и поднималась Чечилия, отправляясь ко мне и от меня возвращаясь. Что смог бы узнать я об этой лестни­це, если бы стал расспрашивать о ней у Чечилии? Ниче­го, абсолютно ничего. Она ответила бы обычной своей тавтологией - "лестница как лестница", и все. И тем не менее она провела на этой лестнице часть своей жизни, и это тусклое освещение, эти ступеньки из белого мрамо­ра, эти красные плитки площадок, это темное дерево две­рей должны были бы остаться в ее памяти, как остаются в воспоминаниях других, более счастливых людей улыба­ющиеся пейзажи, среди которых прошли годы их детства и юности. Я раздумывал обо всем этом, когда за дверью послышались шаги: они были легкими, но звонко отда­вались на расшатанных плитках старого пола. Дверь от­ворилась, и на пороге появилась Чечилия. На ней был ее обычный мохнатый зеленый свитер, глубокий треуголь­ный вырез которого оставлял на виду начало грудей; на черной короткой узкой юбке глубокими концентриче­скими кругами отпечатался живот. Едва я поздоровался, как она вдруг потянулась ко мне с порога, и я удивился, думая, что она хочет меня поцеловать - это было на нее как-то не похоже: в таком месте и в такой момент. Одна­ко вместо этого она прошептала:

- Не забудь, что сегодня у нас урок и сразу же после завтрака мы должны ехать к тебе в студию.

Не знаю почему, но эта необычная предупредитель­ность показалась мне подозрительной, и я даже подумал, что Чечилия хочет воспользоваться мною и нашим якобы свиданием, чтобы прикрыть ими какие-то свои неизвест­ные мне дела.

Прихожая была обставлена так, как обставляют ста­ринные семейные пансионы в курортных местах: соло­менные стулья и столик, в одном углу - горшок с цвет­ком, в другом - гипсовая статуя, представляющая обна­женную женщину. Но и стулья, и столик выглядели вет­хими и расхлябанными, во всех углублениях и трещинах статуи было серо от пыли, и вдобавок у нее была отбита рука, а у цветка, который, кажется, зовется фикусом, было всего два листа на самой верхушке длинного голого стебля. Я отметил также, что белые стены были припоро­шены пылью, давней, глубоко въевшейся, которая по уг­лам потолка сгущалась в паутину - густую и темную. Внезапно я подумал, что такого дома застыдилась бы лю­бая девушка, пуская в него в первый раз своего любовни­ка, любая, но не Чечилия. Чечилия провела меня тем временем длинным пустым коридором, открыла какую– то дверь и знаком пригласила войти.

Я очутился в большой прямоугольной комнате с рас­положенными по одной стене четырьмя окнами, кото­рые были задернуты желтыми шторами. Две ступеньки и арка делили комнату на две части; более просторная слу­жила гостиной, где стояла та самая мебель, про которую Чечилия сказала, что у нее нет цвета - золоченая мебель в стиле Людовика XIV, подделка под старину, которая была в моде лет сорок назад; она концентрическими кругами располагалась вокруг круглых столиков и тон­коногих торшеров с бисерными абажурами. Мне сразу же бросились в глаза белые трещины на позолоте, грязь на цветастых подлокотниках, пятна сырости на малень­ких гобеленах с галантными сюжетами. Однако об упад­ке, в котором пребывал дом, свидетельствовала даже не столько ветхость меблировки, сколько отдельные, почти невероятные детали, говорящие о давнем и совершенно необъяснимом запустении: узкая длинная полоса обоев в цветочках и корзиночках свисала с середины стены, об­нажая грубую известь штукатурки, клок с неровными краями был вырван из шторы, в одном из углов потолка зияла глубокая черная дыра. Почему родители Чечилии не позаботились хотя бы о том, чтобы приклеить ото­рвавшийся кусок обоев, залатать штору, замазать дыру в потолке? А что касается Чечилии, то неужто это и был "дом как дом", "гостиная как гостиная", "мебель как ме­бель"? Как можно было жить в этом доме и не замечать, в каком необычном, в каком ужасающем состоянии он на­ходится? Раздумывая надо всем этим, я прошел вслед за Чечилией в находившуюся за аркой комнату, которая служила столовой; она была обставлена той же "возрож­денческой" мебелью, массивной и темной, которую я уже видел в студии Балестриери. Из радиоприемника, стояв­шего на подоконнике, доносились среди полной тишины звуки танцевальной музыки. Может быть, оттого, что в самой тишине этого дома было что-то леденящее душу, я, услышав эти звуки, вдруг заметил, что, несмотря на начало декабря, квартира не отапливалась. Чечилия, ко­торая шла впереди, сказала:

- Папа, позволь представить тебе моего учителя ри­сования.

Назад Дальше