- Это ничего не значит. Я и когда жила у монахинь, не верила.
- А во что ты верила?
Казалось, она некоторое время раздумывала, а потом сказала, точно и сухо взвешивая каждое слово:
- Ни во что. Не то чтобы я не верила, потому что подумала-подумала и поняла, что не верю. Я не верила, потому что никогда об этом не думала. И сейчас не думаю. Я думаю о чем угодно, только не о религии. А если человек о чем-то не думает, значит, это "что-то" для него не существует. Религия мне не то чтобы нравится или не нравится, она для меня просто не существует.
Я сказал, снижая скорость, пока машина окончательно не остановилась:
- Сейчас ты об этом не думаешь, но не исключено, что придет день и ты задумаешься.
Она помолчала, потом сказала:
- Мне кажется, нет. Этого не будет. Если уж я не думала об этом у монахинь, где не было ничего, кроме религии, с чего это я задумаюсь об этом, выйдя из монастыря, когда вокруг столько всего, о чем можно подумать? Знаешь, о чем я думала, когда молилась вместе с монахинями?
- О чем?
- О часах.
- Почему о часах?
- Там были стенные часы с боем, я смотрела на них и, читая молитвы, считала секунды и минуты.
- Тебе было так скучно молиться?
- Да.
- Почему?
- Потому что на свете существует множество скучных, прямо-таки безумно скучных вещей, но от них по крайней мере есть какой-то прок. От молитв же, по-моему, нет никакого прока.
- Это неизвестно. Может быть, наступит день, когда они еще сослужат тебе свою службу.
- Не думаю. Я просто не могу представить себе, что когда-нибудь почувствую необходимость в религии. Религия - это что-то лишнее.
- Что значит лишнее?
- Ну как бы это сказать. Она из тех вещей, от которых, есть они или нет, в мире ничего не меняется. А значит, она лишняя.
- Такое можно сказать о множестве вещей.
- Например?
- Ну например, искусство. Как ты говоришь, в мире ничего не изменится, если искусство перестанет существовать.
- Но искусство хотя бы доставляет удовольствие тем, кто им занимается. Балестриери, например, получал от него удовольствие. И ты получаешь. А от религии - одна скука. В монастыре мне все время казалось, что и монахини тоже скучают, и священники, в общем, все, кто занимается религией. А как скучают люди в церкви! Посмотри на них, когда они в церкви, и ты не увидишь ни одного лица, на котором не было бы смертельной скуки!
Я впервые услышал, как Чечилия говорит о скуке, и не мог сдержать любопытства:
- А ты скучаешь когда-нибудь?
- Да, иногда скучаю.
- А что ты при этом чувствуешь?
- Скуку.
- А что такое скука?
- Как это можно объяснить? Скука - это скука.
Я мог бы сказать ей: "Скука - это разрыв связей. Я для того и женюсь на тебе, чтобы соскучиться и перестать тебя любить, я хочу сделать так, чтобы ты перестала для меня существовать, как не существует для тебя религия и множество других вещей".
Впрочем, тут она сама прервала наш разговор очень необычным для нее способом: протянув руку, она погладила меня по щеке:
- А сейчас поехали, иначе будет слишком поздно.
Я сказал: "Хорошо", хотя и не понимал, почему это она вдруг захотела поехать к моей матери, когда только что эта идея ей не нравилась. Поразмыслив, я решил, что Чечилия предложила мне поехать, чтобы прервать разговор, который был ей неприятен. Я знал, что Чечилия не любит говорить о себе, а я постоянно ее к этому принуждал, и мне вдруг пришло в голову, что ее упрямая уклончивость рождалась именно из нелюбви к такого рода разговорам, к которым я постоянно ее склонял. Всегда, в любой момент и в любой ситуации, готовая отдаться физически, Чечилия, как только заходила речь о ней, превращалась в моллюска, который сжимает створки своей раковины тем крепче, чем сильнее мы их разжимаем. Обычно она прекращала такие разговоры, предложив мне заняться любовью: она брала мою руку, клала ее себе на живот и закрывала глаза. То есть она предлагала мне тело, чтобы не отдать всего остального. Но в тот день мы не могли заняться любовью, и тогда, отчаявшись прекратить этот разговор, она и предложила мне первое попавшееся ей под руку: неприятный для нее визит к моей матери.
Некоторое время я ехал молча, раздумывая над всем этим. Потом спросил:
- Балестриери никогда не разговаривал с тобой о тебе?
- Никогда.
- О чем же он говорил?
- В основном о себе.
- А что он говорил?
- Говорил, что любит меня.
- А еще что?
- Еще? Да ничего. Все только о себе, вернее, о чувствах, которые он испытывает ко мне. То, что обычно говорят мужчины, когда они влюблены.
Я не мог не отметить, что между мною и Балестриери обнаружилось наконец хоть какое-то различие: я только и делал, что заставлял Чечилию говорить о себе самой, а Балестриери, как и все эротоманы, говорил о себе. На самом деле, решил я вдруг, Балестриери никогда по-настоящему ее не любил. Я спросил:
- А тебе нравилось, что он говорит только о себе?
- Какое-то время нравилось, когда он говорил, что любит меня. Но так как он все время говорил одно и то же, потом я уже просто не слушала.
- А тебе хотелось бы, чтобы он говорил о тебе?
- Нет.
- Ты не любишь, когда говорят о тебе?
- Не люблю.
- Почему?
- Не знаю.
- Значит, тебе неприятно, что я все время заставляю тебя говорить о себе?
- Да.
Я обомлел, услышав этот решительный односложный ответ.
- Может быть, ты начинаешь ненавидеть меня, когда я начинаю говорить о тебе?
- Нет, я просто мечтаю, чтобы ты поскорее закончил.
- Что ты чувствуешь, когда я расспрашиваю тебя о тебе?
Она подумала, потом сказала:
- Мне хочется ничего тебе не отвечать.
- То есть промолчать?
- Да. Или соврать что-нибудь, лишь бы ты оставил меня в покое. - Она помолчала, потом с необычной для нее словоохотливостью заговорила снова:
- Представь себе, когда я жила в монастыре, то для исповеди я придумывала грехи, которых не совершала, лишь бы ничего не рассказывать о себе. Священник был очень мною доволен, говорил, что я должна каяться, прочесть Бог знает сколько молитв Мадонне и Святому Иосифу, а я отвечала "да", "да", все время "да", "да", хотя потом не выполняла ничего из того, что он от меня требовал, ведь на самом деле я ничего плохого не сделала, и мне не в чем было каяться!
Внезапно мне пришло в голову, что этот назойливый священник хотел, в сущности, того же, что и я: он хотел поймать Чечилию, запереть ее в ее грехе, пригвоздить приговором. Я обеспокоенно спросил:
- И для меня ты тоже придумывала вещи, которых не делала?
Она рассеянно ответила:
- Может быть, иной раз и придумывала.
- Да что ты говоришь? Ты мне врала? И когда же?
- Может быть, и врала. Сейчас я уже не помню.
- Попытайся вспомнить.
- Не помню.
- Ну скажи, врала ты мне что-нибудь насчет твоих отношений с Балестриери?
- Клянусь тебе, что не помню.
- То есть все, что ты рассказывала мне о своем прошлом, может быть, и неправда?
- Нет-нет, совсем не так. Я врала только, когда без этого нельзя было обойтись.
- А когда нельзя обойтись?
- Как я могу это объяснить? Нельзя значит нельзя.
- Хорошо. Поехали к матери. Я представлю тебя как свою невесту, и самое большее через месяц мы поженимся.
Мы молча пустились в путь, и вскоре - вот они, знакомые ворота между двумя пилястрами, декорированными какими-то римскими древностями. Но ворота не были, как обычно, закрыты, наоборот - они были распахнуты, фонари на них зажжены, и как раз в эту минуту через них проехали одна за другой три или четыре машины. Я с досадой заметил:
- Боюсь, что у матери так называемый коктейль. Что будем делать?
- Что хочешь.
Я подумал, что, если иметь в виду цель, которой я собираюсь достичь, прием - это совсем неплохо. Таким образом Чечилия сможет составить себе представление о мире, куда я собирался ее ввести. И если она была тщеславна - а я думал, что это так, - то это представление могло быть только в мою пользу. Я рассеянно сказал:
- Войдем. Я представлю тебя матери, ты что-нибудь выпьешь, посмотришь дом, а потом мы уедем. Хорошо?
- Хорошо.
Я проехал аллею и не без труда нашел место для машины на почти до отказа забитой площадке. Чечилия вышла, и я последовал за ней. Идя к двери, она обеими руками приподняла с шеи волосы и разложила их по плечам - жест, которым, как я давно заметил, у нее выражалась робость и попытка с ней справиться. Я догнал ее, взял под руку и прошептал:
- В этом доме мы будем жить, когда поженимся. Тебе нравится?
- Да, дом красивый.
Мы вошли в прихожую, а оттуда перешли в одну из пяти гостиных, занимавших весь первый этаж. Там было уже много гостей, которые стояли друг против друга, держа в руках стаканы, и негромко переговаривались, искоса поглядывая вокруг, как это обычно бывает на коктейлях. Таща Чечилию за руку, прокладывая ей дорогу сквозь эту чванную, высокомерную толпу, разглядывая всех этих лоснящихся, цветущих мужчин и накрашенных, одетых по последней моде женщин, видя, что Чечилия сливается с этим ненавистным мне сбродом так, что уже кажется одной из многих, думая, что, если такое действительно произойдет (а это могло произойти после нашего бракосочетания), я не только освобожусь от Чечилии, я возненавижу ее, как ненавидел гостей матери, я даже почувствовал что-то вроде угрызений совести при мысли, что мечтал потерять ее среди этой омерзительной толпы, и понял, что почти надеюсь, что она не примет моего предложения. Да, я хотел, чтобы Чечилия мне наскучила, но ненавидеть ее я не хотел. Я слишком ее любил, чтобы избавляться от нее такой ценой - ценой превращения бедной, полной очарования девушки в богатую гарпию.
Размышляя обо всем этом, я продолжал проталкивать Чечилию сквозь толпу, от одной группы к другой, от одного кружка к другому, среди сигаретного дыма и жужжания голосов, задевая подносы, уставленные бокалами разных форм и цветов, которыми лакеи обносили гостей. Это был действительно многолюдный прием, и, судя по всему, мать устроила его с размахом, не считаясь с затратами. Тем не менее деньги, которые она потратила на то, чтобы достойно принять гостей, были просто ерунда по сравнению с теми поистине неисчислимыми деньгами, которые стояли за каждым из приглашенных. Не знаю почему, но я вспомнил, как несколько лет назад на подобном приеме один толстый, здоровый, веселый старик спросил у другого старика, бледного и грустного, тоном человека, желающего с научной достоверностью установить какую-то истину: "Как ты считаешь, какой капитал - в цифрах - заключен сейчас в этих четырех стенах?" И этот другой мрачно ответил: "Откуда я знаю! Я же не налоговый инспектор!"
Я не раз спрашивал себя, почему я чувствую такое глубокое отвращение к миру моей матери, но только в тот день, вспомнив эту фразу и сопоставив ее с лицами, которые меня окружали, я наконец это понял. Вглядываясь в лица приглашенных матерью гостей, я вдруг совершенно точно понял, что не было тут ни одной морщины, ни одной модуляции голоса, ни одной рулады смеха, которые не были бы впрямую связаны деньгами, которые, как сказал тогда толстый старик, стояли тут за каждым из гостей. Да, подумал я, деньги вошли тут в плоть и кровь; заработанные честным удачливым трудом или отнятые хитростью и силой, они дали один и тот же результат - совершенно нечеловеческую, чудовищную вульгарность, которая просвечивала и сквозь самую раскормленную тучность, и сквозь самую иссохшую худобу. И если правда, что с деньгами невозможно развестись и богатый, как бы он ни старался, не сможет притвориться бедным, то естественно, что и я, сам того не желая, был частью этого общества богатых и именно деньги, от которых я тщетно пытался отказаться, создали кризисную ситуацию и в моем искусстве, и в моей жизни. Я был богач, который просто не хотел быть богачом; я мог рядиться в лохмотья, питаться сухими корками и жить в лачуге - все равно деньги, которые мне принадлежали, превращали лохмотья в элегантные одежды, сухие корки - в изысканные лакомства, а лачугу - во дворец. Даже моя машина, такая старая и расхлябанная, была роскошнее самых роскошных машин, потому что то была машина человека, который, стоило ему захотеть, мог тут же получить другую, с иголочки новую и роскошной марки.
Я вздрогнул, услышав голос матери:
- О, Дино, - сказала она, - какой приятный сюрприз!
Она стояла прямо передо мной, но я ее не видел, вернее видел, но не мог отделить от толпы приглашенных, потому что в этот момент она казалась мне одной из них, во всем на них похожей, не имеющей со мной никакой, даже кровной связи. Наедине с матерью я всегда чувствовал, что она моя мать, но в толпе, заполнявшей ее гостиные, она становилась неразличимой, как птица в стае или рыба в косяке. И ее склонность к экономии, которая, когда она была одна, могла показаться ее индивидуальной чертой, тут, среди толпы гостей, обнаруживала свой внеличный, всеобщий характер. И как о всех персонажах, заполнивших гостиные виллы, так и о моей матери можно было сказать, что за стеклянным блеском ее голубых глаз, за ее броскими массивными драгоценностями, за ее нервной худобой, за подчеркнутой искусственностью макияжа, за пронзительным голосом стоял денежный конформизм, характерный для всего общества, частью которого она была, а вовсе не особенности ее личности.
Похожая на своих гостей даже внешне, мать и вела себя во время нашей короткой встречи точно так же, как они. Обычно, оставаясь со мною наедине, она была очень внимательна, но сейчас, на коктейле, где нормой считалась подчеркнутая рассеянность, проистекающая из безразличия, спешки, невозможности что-либо как следует расслышать, мать вела себя как все остальные, то есть смотрела, не видя, и слушала, не слыша. Сразу после своего радушного приветствия она сказала что-то несвязное насчет обязанностей, которые не позволяют ей мною заняться, причем в ее голосе не было ни малейшего любопытства; не переставая оглядываться вокруг, торопливо и словно бы только для проформы она добавила:
- Напоминаю тебе, что ты еще не представил мне синьорину.
Я торжественно сказал, беря Чечилию под руку:
- Это Чечилия, моя невеста.
И тут произошло непредвиденное. Мать либо не расслышала моих слов, либо расслышала, но не поняла, во всяком случае я должен сказать, что восприняла она их как ничего не значащий звук: на мгновение остановив на Чечилии свои нестерпимо сверкающие глаза, она вдруг воскликнула:
- Простите, мы еще непременно увидимся, но сейчас меня ждет важное дело. - И, не дождавшись ответа, двинулась сквозь толпу с решительностью акулы, рассекающей морские глубины навстречу своей жертве. Насколько я понял, кто-то приехал, может быть кто-то очень важный, и мать не услышала меня, потому что именно в ту минуту, когда я представлял ей Чечилию, она заметила у самых дверей воронкообразное движение, свидетельствующее о появлении нового гостя.
Я взял с подноса, предложенного лакеем, два бокала, один протянул Чечилии и втолкнул ее в оконную нишу.
- Ну, что ты скажешь?
- О чем?
Я в растерянности молчал. Я не знал, о чем именно я хотел ее спросить, наверное обо всем, потому что не слышал ее мнения еще ни о чем. Я сказал первое, что пришло мне в голову:
- Ну, об этом приеме.
- Прием как прием.
- Тебе нравятся приемы?
Она ответила после паузы немного нервно:
- Не очень. Я не люблю, когда шумно и много дыма.
- А что ты думаешь обо всех этих людях?
- Ничего не думаю. Я никого здесь не знаю.
- Тут есть люди, которые могут быть тебе полезны; если хочешь, я могу тебя познакомить.
- В каком смысле полезны?
- Ну, для жизни в обществе.
- Как это?
- Они могли бы подружиться с тобой, то есть благоволить к тебе, приглашать на такие же праздники, а если это мужчины - то и поухаживать. Из всего можно извлечь какую-то пользу. Многие только ради этого и ходят на приемы. Так хочешь с кем-нибудь познакомиться?
- Нет, нет, не стоит, тем более что я никогда их больше не увижу.
- Непременно увидишь, раз мы поженимся.
- Ну вот тогда ты нас и познакомишь.
Мне хотелось затронуть тему богатства, но я не знал, как подступиться. В конце концов я сказал:
- Все люди, которых ты здесь видишь, очень богаты.
- Да, это заметно.
- А из чего это заметно?
- Ну это видно по платьям, которые на дамах, по их драгоценностям.
- Тебе хотелось бы быть такой же, как они?
- Не знаю.
- Как это не знаешь?
- Я ведь не богата. Я должна разбогатеть, чтобы понять, нравится мне это или нет.
- А разве ты не можешь просто вообразить?
- Как можно вообразить то, что не знаешь?
- Но ты любишь деньги?
- Когда они мне нужны, да.
- А разве они не всегда тебе нужны?
- Сейчас нет. Того, что ты даешь, мне хватает.
Я смотрел, как она разглядывает толпу своими большими темными глазами, и пытался понять, что, собственно, она видит, похоже ли это хоть в какой-то степени на то, что вижу я. Она медленно сказала:
- Тут нет молодых девушек. Тут только дамы возраста твоей матери.
- Мать принимает своих подруг, естественно, что все это дамы ее возраста. Но ты не ответила. Что ты думаешь о том, чтобы выйти за меня замуж и сделаться такой же, как эти дамы?
- Я не могу тебе сказать, я еще не думала.
- Так подумай сейчас.
Я увидел, что она снова посмотрела на зал, поднесла к губам бокал, сделала глоток, но так ничего и не сказала. Это тоже был ее способ ускользать от меня: молчание. Но я настаивал:
- Можно по крайней мере узнать, о чем ты думаешь?
Она ответила с неожиданной резкостью:
- Я думала, что хорошо бы пойти туда, где хоть немного потише. Там я смогла бы тебе ответить.
- Ответить?
- Да, про женитьбу.
- Куда ты хочешь, чтобы мы пошли?
- Мне все равно.
- Тогда давай поднимемся на третий этаж. Там мы сможем немного побыть в тишине. И к тому же ты сможешь посмотреть дом.