Вы скажете, что все это плохо согласуется с тем, что происходило до сих пор, и что проблема стояла совершенно иначе. На самом деле любовь к Чечилии и занятия живописью никак не зависели друг от друга, а были равноправны и автономны. Вовсе не любовь к Чечилии мешала мне рисовать: просто я не умел рисовать, как не умел овладеть Чечилией; и, таким образом, то, что я избавлюсь от любви, вовсе не означало, что я тут же смогу вернуться к живописи. К тому же я всегда ненавидел дом матери, деньги матери, круг знакомств моей матери и на виа Маргутта переселился в свое время именно потому, что чувствовал, что на Аппиевой дороге я не могу рисовать. А теперь я собирался вернуться именно в этот дом, в этот мир, который был мне так отвратителен. Всему этому я не могу дать никакого другого объяснения, кроме того, что противоречивость и непоследовательность составляют, по-видимому, вечно меняющуюся и непредсказуемую основу человеческой души. К тому же я испытывал такое глубокое отчаяние, что даже этот вид самоубийства, каким являлось для меня возвращение к матери, был для меня предпочтительнее сложившейся ситуации, поскольку открывал передо мною возможность избавиться от Чечилии.
Стояло лето, и однажды во время обычного утреннего разговора по телефону я предложил Чечилии вместо встречи в студии поехать прогуляться за город. Я знал, что Чечилия любит такие прогулки, но все-таки был удивлен жаром, с каким она приняла мое предложение.
- Тем более, - добавила она неожиданно, - что сегодня мы можем быть вместе целый день, до ночи. Я свободна.
- Что случилось? - спросил я саркастически. - Неужто твой суровый отец разрешил тебе встречаться со мной?
Она ответила, и в голосе ее прозвучало удивление, так как, по-видимому, она успела позабыть о той лживой уловке, с помощью которой хотела в свое время скрыть от меня свои свидания с Лучани:
- Да нет, просто Лучани сегодня не может, и я подумала, что тебе будет приятно, если мы проведем вместе целый день.
- Поблагодари от меня Лучани за его щедрость.
- Вот видишь, какой ты. Значит, это неправда, что тебе нужна одна только правда.
- Ладно, ладно, я заеду за тобой около одиннадцати, мы вместе позавтракаем.
- Нет, нет, в одиннадцать - нет. Завтракаю я с Лучани.
- То-то мне показалось странным, что ты готова не видеть его целый день.
- Я сама приеду в студию к трем.
- Хорошо, к трем так к трем.
Чечилия появилась в назначенный час с обычной своей пунктуальностью. На ней был новый зеленый костюм, и я сказал ей, что она прекрасно выглядит. Она ответила со старательной поспешностью, которая почему-то смутно меня встревожила:
- Я купила его на твои деньги. И еще вот это. - Она показала на туфли. - И это, - добавила она, подняв ногу, чтобы показать чулки. - В общем, - заключила она, - и сверху, и снизу я вся одета на твои деньги.
Я спросил, выводя машину со двора:
- А зачем ты мне все это говоришь?
- Ты сам мне как-то сказал, что тебе приятно, когда я об этом говорю.
- Это правда. Но мне было бы гораздо приятнее, если бы ты была моя не только сверху и снизу, но и внутри.
- Внутри чего?
- Внутри себя!
Я увидел, что она засмеялась своим детским смехом, приподнимавшим верхнюю губу над остренькими резцами.
- Внутри я ничья. Внутри у меня легкие, сердце, печень, кишки. На что они тебе?
Она была сегодня весела, и я спросил почему. Она беспечно ответила:
- Мне весело, потому что я с тобой.
- Спасибо, ты очень любезна.
Я миновал Пьяцца-дель-Пополо, переехал Тибр, проехал до конца улицу Кола ди Риенцо и, обогнув все выступы ватиканской стены, выехал на виа Аурелиа и двинулся по ней в направлении Фреджене. Чечилия неподвижно сидела рядом со мной - прямая, высокая шея, облако густых курчавых волос вокруг круглого личика, руки на коленях. Время от времени, продолжая вести машину, я искоса поглядывал на нее и снова и снова отмечал черты, которые загадочным образом делали ее столь желанной и в то же время столь ускользающей: детскость лица, которой противоречили резкие, сухие складки по углам маленького рта; угловатая хрупкость плеч, которой не соответствовали мощные, тяжелые очертания груди; гибкость и тонкость талии, которая никак не соотносилась с округлостью бедер и плотностью зада. А на коленях - руки, большие и некрасивые, однако привлекательные и даже красивые, если только согласиться, что некрасивая вещь может быть красивой. Никогда еще она так мне не нравилась, причем это чувство, возбуждающее и неуловимое, было чем-то похоже на нее самое. Едва мы выехали из Рима, как я понял, что не дотерплю до шести, то есть до часа, когда мы должны были вернуться в студию. В моем распоряжении было десять часов, а значит, я мог переспать с ней два раза: прямо сейчас и вечером, после ужина. Сейчас - на любой лужайке, после ужина - в студии.
Дорога бежала то вверх, то вниз посреди безлесных холмов, поросших пышной, густой голубовато-зеленой травой, которая поднялась из пропитанной влагой почвы после двух месяцев обильных дождей. Небо еще не очистилось: черные тучи, клонившиеся к земле под тяжестью непролившегося дождя, неподвижно стояли над этой еще совсем весенней зеленью. Идя на большой скорости, я не переставал взглядом искать по сторонам подходящее место, но ничего не находил: то слишком близко от дороги, то слишком открыто, то склон слишком крутой, то в опасной близости стоит сыроварня. Так я проехал еще несколько километров, по-прежнему ничего не говоря и чувствуя, как растет среди этой тишины сила и ярость моего желания. Наконец на ближайшем перекрестке я свернул, и Чечилия спросила:
- А мы не на море разве едем?
Я ответил:
- Сначала заедем в укромное местечко, чтобы заняться любовью, а потом поедем на море.
Она ничего не сказала, и я на максимальной скорости помчался по деревенскому проселку, белому и каменистому. После нескольких километров тряски по хрустящему щебню пейзаж, как я и предполагал, начал меняться. Исчезли поросшие травой безлесые холмы, появились небольшие возвышенности, покрытые лесом, а за ними виднелись луга, на которых паслись лошади и целые табуны. Это было именно то, чего я искал. Около какой-то изгороди я внезапно остановился и сказал Чечилии:
- Выйдем.
Она повиновалась, вышла и посторонилась, пропуская меня вперед. Но я сказал, сам не знаю почему:
- Нет, я хочу, чтобы ты шла впереди.
Она ничего не ответила и, толкнув калитку, пошла по тропинке, вернее по следу, протоптанному в густой высокой траве. И только тогда я понял, почему попросил ее идти впереди: мне хотелось видеть мощное и ленивое движение ее бедер. Я понимал, что их покачивание обращено ко мне не больше, чем сексуальный призыв самки, который направлен к мужчине вообще. Если бы впереди пошел я, у меня могла быть по крайней мере иллюзия, что это я ее веду. Атак, пропустив ее вперед, я лишний раз убедился, что покачивание бедер относилось не столько ко мне, сколько к наслаждению, которое ожидало ее где-то в лесу, наслаждению, которое, правда, доставлю ей я, но при этом буду не более чем его инструментом.
Мы молча шли среди спутанной скользкой травы. Тучи над нашими головами, низкие и набухшие, как беременный живот, словно расслоились на куски тумана. Теплый влажный воздух был полон непрекращающегося жужжания. Я смотрел на бедра Чечилии, которые, как машина, постепенно входящая в свой нормальный ритм, по мере приближения к лесу двигались все сильнее и ритмичнее, и думал, что между этими движениями и теми, что она будет делать, лежа на спине, не было, в сущности, никакой разницы: Чечилия всегда была готова к сексуальному сношению, точно так, как всегда готова к работе машина, хорошо заправленная горючим. Должно быть, она почувствовала мой взгляд, потому что неожиданно обернулась и спросила:
- Что с тобой? Почему ты молчишь?
- Я слишком сильно тебя хочу, чтобы говорить.
- Ты всегда меня хочешь?
- А тебе это неприятно?
- Нет, я просто спрашиваю.
Мы прошли еще немного, потом среди густой луговой травы начал попадаться редкий высокий подлесок, первые деревья поднялись на неровной почве - сначала отдельные, далеко разбросанные, потом их стало больше. Еще несколько шагов, и вот между двух холмов маленькая ложбинка, поросшая деревьями и кустами, скрывающими неровности почвы. Я поискал взглядом, где можно лечь, и мне показалось, что я нашел - ровная поросшая мхом поляна, окруженная высоким папоротником и густыми зарослями дрока. Я уже собрался показать ее Чечилии, как вдруг она обернулась и рассеянно сказала:
- Да, я забыла тебе сказать - сегодня мы не можем заниматься любовью.
У меня было такое чувство, будто я угодил ногой в капкан.
- Почему? - спросил я.
- Я нездорова.
- Неправда!
Ничего не ответив, она своим сильным, медленным шагом прошла вперед, миновала заросли папоротника и дрока, поднялась на маленький округлый пригорок, повернулась ко мне, наклонилась и, взявшись обеими руками за подол, приподняла его до пояса. Показались стройные, схваченные шелком бедра, а внизу живота, там, где обычно за прозрачной тканью слипов просвечивало темное пятно лобка, виднелась матовая белизна ватного тампона.
- Теперь веришь?
Я ответил в ярости:
- Да, ты права, ты всегда и во всем права!
Она молча опустила юбку, потом спросила:
- Почему ты так говоришь? Ведь в другие дни я тебе никогда не отказываю!
Я чувствовал, что схожу с ума: оскорбленное желание как бы наложилось на ставшее уже почти манией убеждение в ее недоступности, и сегодняшняя неприятность предстала передо мной как одно из проявлений все той же бесконечно повторяющейся ситуации. Я сказал:
- Я так тебя хотел, а оттого, что ты пошла со мной и словно бы согласилась, желание стало еще сильнее. Почему ты не сказала мне сразу, что нездорова?
Равнодушно глядя на меня, она ответила тоном торговца, который взамен распроданного товара предлагает покупателю совсем другой, гораздо более дешевый:
- Но зато мы можем быть вместе целый день.
- Да, но я хотел с тобой спать!
- Спать будем в другой раз, может быть, завтра.
- Но я хотел сегодня, сейчас!
- Ты просто как ребенок.
Наступила пауза. Чечилия шла среди зарослей дрока, опустив глаза, как будто что-то искала. Потом наклонилась, сорвала травинку и зажала ее в зубах. Я в ярости воскликнул:
- Так вот почему ты предложила мне провести вместе целый день. Ты знала, что сегодня ты не можешь спать с Лучани.
- И Лучани хотел со мной спать, но я сказала ему то же, что и тебе.
- Да, но Лучани спал с тобой вчера, а я три дня назад.
- Лучани не спал со мной вчера: он, как и ты, спал со мной три дня назад.
Она продолжала идти впереди меня, сквозь заросли дрока, такая беззаботная, с травинкой в зубах. Я злобно спросил:
- А куда, собственно, ты идешь, что ты собираешься делать?
- Все, что тебе угодно.
- Ты знаешь, что мне угодно.
- Я тебе уже сказала, что это невозможно.
- А если это невозможно, то я не знаю, чем можно заняться еще.
- Хочешь, вернемся в город и сходим в кино?
- Нет.
- Хочешь, поедем к морю?
- Нет.
- Хочешь, поедем в Кастелли?
- Нет.
- Может быть, ты хочешь остаться здесь?
- Нет.
- Хочешь, уедем?
- Нет.
- Но что же ты тогда хочешь?
- Я уже сказал, что хочу спать с тобой.
- А я тоже тебе сказала, что сегодня это невозможно.
- Тогда пошли отсюда.
- И куда мы поедем?
- Не знаю, пошли.
Мы вернулись к машине, и на этот раз я шел впереди нее, хотя в отличие от Чечилии, которая как будто всегда знала, если не умом, то телом, куда она идет, я совершенно не понимал, куда иду.
Едва мы сели в машину, я сразу же рванул с места на большой скорости, не подождав даже, чтоб Чечилия как следует захлопнула дверцу. Я чувствовал, как растет во мне ярость, которую невозможно было утолить, как нельзя утолить огонь, который находит для себя все новую пищу. Именно ярость порождала преследующие меня навязчивые видения, словно, не сумев взять Чечилию, я был теперь обречен с тупым упорством искать и находить ее образ во всем, что имело с нею хотя бы отдаленное сходство. Так, скажем, вид некоторых полян, которые не сплошь заросли травой, напоминал мне о ее животе, округлые пригорки - о ее груди, в очертаниях некоторых лужаек мне виделся ее профиль. Если дорога начинала петлять между двумя округлыми холмами, мне виделись раздвинутые ноги Чечилии, лежащей на спине, и казалось, что между холмами проходит щель ее лона и машина бежит как раз к этой щели. Но после того как гигантская Чечилия, ставшая землей, поглотила и меня, и машину, и все окружающее, перспектива вдруг изменилась, вместо двух холмов появилось четыре, и не стало ни ног, ни лона - так, обычный пейзаж, и ничего больше. Вдобавок, как я уже говорил, я и сам не знал, куда ехал; мне казалось, что я пытаюсь догнать что-то такое, что, сколько ни старайся, не догонишь. Это что-то всегда оставалось впереди - то в той вот группе деревьев, то на том холме, то на той насыпи, то на том мосту, но, добравшись до деревьев, до холма, до насыпи, до моста, я видел, что там ничего нет, и должен был из последних сил устремляться в погоню за новой обманчивой целью. И все это время, несмотря на бредовое состояние, вызванное бессильной яростью, меня ни на минуту не покидало ясное и четкое ощущение, что Чечилия тут, рядом со мной, близкая и в то же время недоступная.
Не знаю, сколько времени я так ехал - без цели, наугад выбирая дорогу на развилках, то и дело возвращаясь назад, километры и километры, то вдоль моря, то среди леса - может быть, час. Внезапно на какой-то дороге посреди просторного поля, окаймленного рядами тополей, я резко остановился и повернулся к Чечилии:
- Я хочу сделать тебе одно предложение.
- Какое?
Пока я ехал, я об этом не думал. Но последние дни и сегодня утром, перед свиданием с Чечилией, я думал об этом все время, и потому мне казалось, что то, что я скажу, должно прозвучать совершенно естественно:
- Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Я увидел, что она посмотрела на меня без удивления, со спокойным недоверием.
- Ты хочешь, чтобы мы поженились?
- Я уже давно об этом думаю, и сейчас, по-моему, самое время.
Она смотрела на меня, а я испытывал в это время головокружительное и сладостное ощущение человека, который после долгих колебаний бросился наконец в бездну. Я схватил ее за руку и торопливо произнес:
- Ты станешь моей женой, и мы переедем к моей матери. Ты, наверное, не знаешь, но я ведь богат.
- Богат?
- Да, вернее, мать богата, но раз мы будем жить у нее на Аппиевой дороге, ее богатство станет и моим, то есть нашим.
Она ничего не отвечала, и я заговорил снова.
- Мы поженимся со всей возможной пышностью. Бракосочетание в церкви, подарки, конфеты, цветы, приемы и так далее. Сразу же после уедем в свадебное путешествие на север, например в Скандинавию, или на юг, в Египет. По возвращении твоя жизнь совершенно переменится. Ты станешь дамой высшего римского общества - вроде тех, что ты видишь иногда на виа Венето или на площади Испании.
Она продолжала молчать, и я со все возрастающей яростью, сжимая ей руку, возобновил свою речь:
- У нас будут дети, я хочу много детей. По тебе видно, что ты можешь нарожать сколько угодно. Я сделаю тебе двух, трех, четырех, восьмерых - в общем, сколько захочешь.
Ее молчание начало меня беспокоить, и я резко спросил:
- Ну что ты об этом думаешь?
Она наконец-то решилась и медленно произнесла:
- Я не могу ответить тебе вот так, с налету. Мне нужно подумать.
- Подумай. Можешь ответить мне завтра, послезавтра. Когда захочешь. А тем временем, - добавил я внезапно, - мы прямо сейчас поедем к матери, и я представлю тебя как свою невесту.
Мне вдруг пришло в голову, что Чечилия может не поверить, что я богат, и я хотел, чтобы она убедилась в этом собственными глазами. С другой стороны, представить ее как свою невесту значило скомпрометировать ее и в каком-то смысле принудить ее согласиться.
Она спросила:
- Зачем нам ехать прямо сейчас? Мы можем познакомиться в другой раз.
- Нет, лучше сегодня. Ты увидишь ее и сможешь понять, о чем идет речь.
- Но ты не можешь представлять меня как свою невесту, я еще не решила.
- Какая разница? Если мы не поженимся, я скажу матери, что ты передумала.
- Ответ я дам тебе сегодня, - сказала она неожиданно и каким-то странным тоном, словно уже приняла решение, но собирается сообщить мне его через несколько часов. - Сегодня вечером.
- А почему вечером? Почему не сейчас?
- Нет, вечером.
Я ничего на это не сказал, сбросил тормоз, включил зажигание, и мы поехали. Я так ее хотел, что мне казалось, будто предложенный мною брак - это еще слишком малая цена даже не за вечную любовь, а за одно мимолетное соитие. Для того, чтобы взять ее хотя бы раз, я готов был не только жениться, но вступить в союз с дьяволом и обречь на проклятие собственную душу. Вы скажете, что это фраза, и к тому же романтического толка. Но в тот момент проклятие было для меня не фразой, а чем-то совершенно реальным, подстерегающим меня не в том, ином мире, в который я не верил, а в мире этом, где я был вынужден жить. И, как ни странно, это ощущение нависшего надо мной проклятия не лишало меня смутной надежды на избавление, которое я надеялся обрести в тот день, когда Чечилия станет моей.
Солнце уже закатывалось над Аппиевой дорогой, чернильно-черные силуэты кипарисов и пиний четко вырисовывались на широкой красной полосе, сквозь которую как будто прорвалось пламя пожара, бушевавшего в темных развалинах туч. Я начал потихоньку подниматься по старой римской дороге, тормозя там, где древнее покрытие выступало из-под асфальта, или чуть мешкая, чтобы полюбоваться на руины, ограды, ворота, машины на зеленых газонах. Я размышлял над предложением, которое только что сделал Чечилии, и понимал, что прибегнул к браку с излишним, может быть, легкомыслием ради того, чтобы достигнуть цели, которая браку не только чужда, но прямо его отрицает. Тут я испугался, что об этом может догадаться Чечилия, сделав неприятное открытие, что женюсь я только для того, чтобы от нее избавиться. В конце концов, думал я, вполне вероятно, что в глубине души Чечилия лелеет идеал супружеской жизни, и поспешность, с которой я предложил ей стать моей женой, может оскорбить этот идеал. И потому через некоторое время я снова вернулся к той же теме:
- Ты правильно делаешь, что не отвечаешь мне сразу. К браку нельзя относиться легкомысленно.
Она ничего не ответила, и я продолжал:
- Жениться - это значит соединиться на всю жизнь. По крайней мере я думаю именно так. Я поэтому и сказал, что венчаться мы будем в церкви.
Совершенно неожиданно она спросила:
- А почему в церкви?
- А потому, - промолвил я с удовлетворением, - что церковный брак соединит нас действительно, так что мы уже не сможем разлучиться.
Она сказала:
- Но ты ведь в это не веришь.
- Я сделаю это для тебя.
- Но и я тоже не верю.
- Как? Но ты сама говорила, что до двенадцати лет воспитывалась у монахинь.