Скука - Альберто Моравиа 5 стр.


Рита послушно вернулась и протянула мне поднос второй раз. Я снова взял в руки вилку и принялся выби­рать на подносе куски мяса и зелень, а другую в это время опустил под стол и стал подниматься по ноге Риты все выше и выше, до самого бедра. Сквозь пышные складки юбки моя рука чувствовала, как подергиваются ее мыш­цы - совсем как у лошади, которую гладит хозяин. При этом ничто не отразилось на ее лице, в котором действи­тельно, это мне не показалось, было что-то лицемерное. В конце концов Рита отошла, а я, поймав ее быстрый взгляд, устанавливавший между нами отношения тайного сообщничества, вынужден был констатировать, что прямо сейчас, еще до переезда, оказался в положении несравненно худшем, чем десять лет назад: в ту пору, что бы ни случилось, я бы все-таки не стал лапать собствен­ную горничную.

Мать сняла ногу с моего ботинка в тот самый миг, когда я оторвал руку от Ритиного бедра: это совпадение было странным, можно было подумать, что мать дей­ствовала со мной заодно. Я же сразу возобновил прерван­ный разговор:

- Итак, ты работаешь до часу и позже каждый день?

- Каждый день, кроме воскресенья.

- А в воскресенье что ты делаешь?

- Хожу к мессе.

- В какую церковь?

- Святого Себастьяна.

- Что ты делаешь в церкви?

- То же, что и все, - слушаю мессу.

- А ты когда-нибудь исповедуешься?

- Разумеется, исповедуюсь. И причащаюсь.

- И священник отпускает тебе грехи?

- Мне никогда не приходилось исповедоваться в слишком тяжких грехах, - сказала мать с некоторым даже кокетством. - Знаешь, что говорит мне иногда дон Луиджи? "Синьора, ваши грехи кончаются там, где дру­гие только начинают". Да и какие могут быть грехи в мои годы?

И она посмотрела на меня, как бы говоря: я давно уже отказалась от того единственного, что могло заставить меня согрешить.

После небольшой паузы я возобновил разговор:

- Вернемся к твоему расписанию. Итак, в будни ты по утрам работаешь, ну а потом?

- А потом обедаю.

- Одна?

- Да, утром я всегда ем одна. Лишь изредка пригла­шаю адвоката; в тех случаях, когда мы не успеваем кон­чить какое-нибудь дело и должны продолжить его во вто­рую половину дня.

- А кто этот адвокат? Де Сантис?

- Да, по-прежнему он.

- Ну а после завтрака?

- После завтрака я гуляю в саду.

- А потом?

- Иду отдыхать.

- То есть спать?

- Нет, я не сплю, просто снимаю туфли и, не разде­ваясь, ложусь в постель. Но не сплю: лежу, думаю.

- О чем?

И я снова увидел, как она рассмеялась, смущенно и нервно, словно девушка, которую заставляют говорить о любви.

- Ну, когда как. Скажем, сейчас, в последние дни, знаешь, о чем я думала?

- О чем?

- Я думала о доме, который продается на набереж­ной Фламинио. Редкостная оказия - одно местоположе­ние чего стоит. К сожалению, сейчас я не могу себе этого позволить, но все равно об этом думаю. А иногда я думаю о вещах, которые могу себе позволить, как, например, вот это. - Она протянула руку и показала мне кольцо с огромным изумрудом, окруженным бриллиантами. - Я долго думала, взвешивала все за и против и в конце кон­цов решилась и купила.

- Ну а когда отдохнешь, что ты делаешь?

- Да что же это, в конце концов, такое, допрос, что ли?

- Я тебе уже говорил, что хочу войти в курс твоей жизни.

Очень неохотно она сказала:

- Ну мало ли что… делаю, например, визиты.

- Кому?

- Когда как: бывает, надо пойти на какой-нибудь прием или коктейль, а кроме того, у меня есть подруги.

- И много у тебя подруг?

- Почти со всеми, с кем я дружила в пансионе, я и сейчас дружу, - сказала мать с неожиданно задумчивым видом. - Не знаю почему, но после пансиона у меня не появилось ни одной новой подруги.

- И что вы делаете?

- А что ты хочешь, чтобы мы делали? Что обычно делают дамы, собравшись вместе? Болтаем, пьем чай или мартини, играем.

- Во что играете?

- Какой ты надоедливый! Ну в бридж, или в канасту, или в покер. Иногда устраиваем соревнования по бриджу или канасте.

- Ада, помню, благотворительные состязания.

- В последний раз мы устраивали их в пользу поте­рявших зрение на войне.

- На войне? В каком-то смысле мы все потеряли зре­ние на войне, ты не находишь?

- Что-то я тебя не поняла. Но если это шутка, то, по– моему, весьма сомнительная.

- Ну, не важно. А к портнихам ты ходишь?

- Раз уж я не хожу голая, значит, у меня должна быть портниха. Кстати, хорошо, что ты напомнил, иначе бы я забыла: завтра показ мод у Фанти.

- А, Фанти! Все та же Фанти. Неужели она еще жива?

- Бедняжка, почему она должна умереть? Она не только жива, она прекрасно тебя помнит, помнит, как ребенком ты приходил к ней со мной. Она всегда спра­шивает, что ты делаешь, как твое здоровье, надеется, что, когда ты женишься, ты приведешь к ней свою жену.

- А вечерами что ты делаешь?

- Ужинаю, чаще всего одна. Иногда даю обеды чело­век на шесть, на восемь, а после обеда приходят еще и другие. А то хожу в театр или кино, с друзьями, все теми же. Но чаще всего смотрю телевизор.

- А, так ты купила телевизор, я и не знал.

- Разве я тебе не говорила? Я поставила его в одной из гостиных. Иногда приходят соседи, и мы смотрим вме­сте. А иногда я смотрю одна. Мне нравится телевидение, оно лучше кино: не надо выходить из дому, можно сидеть в удобном кресле и при этом что-то делать. Представь себе, я снова начала вязать после стольких лет. Вяжу сей­час свитер.

- А после телевизора что ты делаешь?

- А что можно делать в это время?

- Ну к примеру, читать.

- Да, верно, я и читаю, чтобы уснуть. Сейчас, напри­мер, читаю интересный роман.

- А кто автор?

- Не помню, роман американский. Из жизни ма­ленького провинциального городка.

- Как называется? - Увидев неуверенность на ее лице, я поспешно добавил: - Я забыл, что ты никогда в жизни не могла запомнить ни автора, ни названия книги, которую читаешь. Правда?

Мой тон, когда я это говорил, был почти ласковым, а кроме того, ей должен был доставить удовольствие тот факт, что я хоть что-то о ней помнил. Она смущенно засмеялась:

- Нет, неправда. Но только некоторые имена очень трудно запомнить. А потом, для меня главное - это убить время. Кто автор, мне все равно.

- Ты права. А перед сном ты, как и раньше, пьешь настой ромашки?

- Неужели ты и это помнишь? Да, пью ромашку.

- Тебе приносят его в спальню? Ставят на тумбочку?

- Да, на тумбочку.

Внезапно я замолчал, почувствовав, что по горло сыт всей этой белибердой. Я подумал, что мог бы говорить с матерью часами, но так ничего и не добиться: и ее жизнь, и она сама были настолько лишены всякого содержания, что в своей нелепости стали совершенно непостижимы­ми. Потом мать сказала:

- Ну что, допрос окончен? Или тебе еще надо знать, какие мне снятся сны?

- Я совершенно удовлетворен.

Снова пауза. Потом она неожиданно сказала:

- Твоя мать очень одинокая женщина, у нее нет ни­кого, кроме тебя, и она счастлива, что ты возвращаешься.

Я понял, как она взволнована, когда услышал, что она говорит о себе в третьем лице. Мне хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но я не сумел. К счастью, Рита в этот момент поднесла мне поднос с какими-то очень изысканными сладостями, и я сделал вид, что восхищен:

- Какой прекрасный десерт!

- Это твой любимый.

Я положил порцию себе на тарелку, отметив при этом, что Рита теперь держится от стола на некотором расстоя­нии. Я не понял, делала ли она это для того, чтобы проде­монстрировать мне свое недовольство, или, наоборот, то было своеобразное кокетство, которое только притворя­лось неудовольствием. Мать, которая к сладкому даже не притронулась, не отрываясь, смотрела на меня, покуда я ел. Под конец она сделала Рите какой-то знак, который я не понял. Девушка вышла и через некоторое время по­явилась снова с ведерком, из которого торчала бутылка шампанского.

- А сейчас мы выпьем бокал шампанского за твое здоровье.

Я увидел, как Рита движением, свидетельствовавшим о большом опыте, вынула из ведерка бутылку, содрала с горлышка серебряную фольгу, извлекла пробку без вся­кого шума и пены. Разлив шампанское по бокалам, она поспешно вышла, словно не желая нарушать своим при­сутствием праздничный ритуал.

И вот я стою с бокалом в руке напротив матери, кото­рая, тоже встав, протягивает мне свой. Не зная, что ска­зать, я произнес традиционное:

- Еще сотню таких дней.

Мать засмеялась:

- Но это же я должна сказать. Ты забыл, что это твой праздник, а не мой.

И тут я не выдержал:

- О нет, праздник сегодня как раз у тебя: я бросил живопись, я возвращаюсь домой, к тебе. Так что - еще сотню таких дней.

И чокнулся с матерью, которая на этот раз сделала вид, что не услышала моего тоста. Потом, уже отпив и поставив бокал на стол, она сказала:

- Недостаточно охлаждено.

- Почему? Мне показалось, шампанское замеча­тельное.

- Да, но оно мало полежало во льду.

Она снова взяла бокал и выпила его до дна. Потом нажала кнопку звонка, вделанного в стол. Вновь появи­лась Рита. Мать сделала ей замечание по поводу недоста­точно охлажденного шампанского, хотя, по-видимому, не ожидала никакого ответа. Потом сказала, что кофе мы будем пить в кабинете. Трапеза была окончена.

Мы вышли из столовой и направились в кабинет - небольшую комнату, которая находилась в одном из уг­ловых помещений первого этажа. Я заходил в эту комна­ту не очень охотно, больше того, я ее избегал, потому что частенько думал о том, что это храм, принадлежащий религии, которую я меньше всего мог считать своей. Именно в этой комнате, сидя в кожаном кресле, обитом медными гвоздиками, перед большим барочным дубо­вым столом, спиной к книжным шкафам, где было мало книг и много гроссбухов, мать в одиночестве или в обще­стве доверенных людей совершала столь волнующие ее обряды заключения сделок. И в тот день я тоже последо­вал за ней неохотно, и уже в кабинете, не удержавшись, сказал:

- А почему здесь, почему бы нам не пройти в гос­тиную?

Казалось, мать не расслышала моего вопроса. Она села за стол и знаком попросила меня занять место на­против, в кресле, предназначенном для ее собеседника во время деловых переговоров. Потом пошарила в сумке, вынула ключ, слегка откинувшись, отперла и выдвинула ящик письменного стола и извлекла оттуда узкую длин­ную черную тетрадь, поразившую меня своим видом: было в ней что-то наводившее на мысль о религиозных ритуалах. Я тут же вспомнил, что это была та самая тет­радь, где в идеальном порядке было заприходовано все принадлежавшее нам имущество. Мать задвинула ящик, положила тетрадь перед собой, пристально взглянула на меня глазами, остекленевшими более, чем обычно, по­том сказала:

- Ты только что спрашивал, богаты мы или нет, но при горничной я не хотела говорить. Однако я все равно довольна, что ты меня об этом спросил. Сейчас я пред­ставлю тебе все сведения, какие ты только пожелаешь, потому что, - добавила она неожиданно деловым голо­сом, - самым большим моим желанием как раз всегда и было, чтобы ты помогал мне в управлении делами, чтобы ты, немного попрактиковавшись, кое в чем меня заме­нил. Тем более что ты бросил живопись и, следовательно, у тебя теперь будет время.

При последних словах я вздрогнул: с каким спокой­ствием, с каким удовлетворением мать произнесла: "Ты бросил живопись"; она совершенно не понимала, что это было все равно что сказать: "Ты бросил жить". И уже без прежней задиристости, даже сделав над собой некоторое усилие, я сказал:

- Ну так и что, богаты мы или нет?

Некоторое время она молчала, глядя на меня со странной торжественностью. Потом наклонилась ко мне и понизила голос:

- Мы не просто богаты, Дино, мы очень богаты. Бла­годаря твоей матери, ты сегодня очень богатый человек.

- Что значит "очень богатый"?

- "Очень богатый" значит нечто большее, чем про­сто богатый.

- Но нечто меньшее, чем богатейший?

- Да, нечто меньшее.

Мать говорила сейчас с некоторой рассеянностью. Нацепив монашеского вида очки в золотой оправе, она листала страницы своей черной тетради.

- Впрочем, только цифры дадут тебе понять… итак… где же это… а, вот оно, так вот, только цифры дадут тебе понять, что значит "очень богатый".

Я понял, что она собирается представить мне обе­щанную информацию, и внезапно почувствовал неудер­жимое отвращение.

- Нет, Бога ради, не надо, - торопливо воскликнул я, - я не хочу знать, что такое "очень богатый". Я верю тебе на слово.

Мать подняла глаза от тетради, сняла очки и посмот­рела на меня.

- Но ты должен это знать, хотя бы для того, чтобы, как я уже говорила, помогать мне вести дело.

Я чуть было не заорал: "Да не желаю я тебе помо­гать!", но тут, к счастью, вошла Рита, неся на подносе кофе. При виде Риты мать снова замолчала - как свя­щенник при виде неверующего. Резко захлопнув тетрадь, она сказала:

- Разливайте кофе, Рита.

И пока Рита, стоя около меня, наливала в чашечки кофе, я все думал, как мне избежать этого кошмара, то есть объяснения того, что значит "очень богатый". Рита снова стояла ко мне очень близко, почти касаясь ногой моего колена. Потом, повернувшись ко мне, она протя­нула чашку. Рука у меня непроизвольно дернулась, чаш­ка опрокинулась на блюдечко, и кофе пролился прямо на мои светлые брюки, ногам сразу стало горячо и мокро.

- Черт возьми, - воскликнул я, притворяясь огор­ченным, - мои брюки!

- Рита, неужели нельзя поосторожнее, - упрекнула ее мать, не успевшая понять, что случилось.

Я поторопился вмешаться:

- Рита тут ни при чем, это я сам. Но так или иначе, на брюках теперь останется пятно.

- Ничего страшного, - сказала Рита, - кофе был без сахара, я сейчас принесу воды и ототру.

Это предложение не понравилось матери, которая тут же властно возразила своим неприятным голосом:

- Ни в коем случае. Пятно не сводят прямо на чело­веке. Синьор Дино снимет брюки, вы их выстираете и отгладите.

Я взглянул на Риту, которая стояла около стола, лицо ее выражало смиренное послушание; она сказала совер­шенно серьезно:

- Синьор Дино снимет брюки прямо сейчас или мне подождать?

- От кофе может остаться пятно, - сказала мать, - будет лучше, Дино, если ты снимешь их сразу.

- Но не могу же я снимать их прямо здесь, посреди гостиной?

Я увидел, что Рита отвернулась, может быть, для того, чтобы скрыть улыбку. Мать сказала:

- Так поди в свою комнату, там сними брюки и отдай их Рите. Потом надень халат - он висит в шкафу - и спускайся вниз. Тем временем я приготовлю документы, которые мне нужно тебе показать.

Так мы и вышли, Рита и я, она впереди, почти бегом, успев бросить мне на ходу: "Знаете, я пойду первая, ком­ната все время стояла запертая, я по крайней мере окна открою", - а я за ней, с изумлением думая о том, что все разворачивается по неписаным, но непреодолимым за­конам классических историй со служанками. Не кто иной, как мать создает для сына повод уединиться с гор­ничной, сын с горничной направляются к постели, в ко­торую вот-вот лягут вместе, притворяясь друг перед дру­гом, что приняли всерьез подсказанный матерью пред­лог, - горничная, возбужденная своим честолюбивым послушанием, сын, возбужденный своим унижением гос­подина. Размышляя надо всем этим, я поднялся на тре­тий этаж и направился к комнате, в которую передо мной вошла Рита.

Войдя, я увидел, что Рита свесилась из окна, распахи­вая жалюзи; дождавшись, когда она повернула ко мне раскрасневшееся от ходьбы, а может быть, и от возбужде­ния лицо, я сухо сказал:

- Подождите в коридоре, я вас позову.

Когда она вышла, я медленно подошел к окну и стал там спиной к двери, отрешенно глядя на раскинувшийся внизу сад. Я не любил вспоминать прошлое, и меня не волнуют места, где я когда-то бывал, но все же это был день, когда я решил вернуться, притом после десятилет­него отсутствия, и потому не удержался от того, чтобы не сравнить нынешнее свое душевное состояние с тем, де­сятилетней давности. Так вот, увидев сначала ампирную мебель гостиной, а затем геометрически правильную пла­нировку сада (все оставалось точно таким, каким было), я заметил, что испытываю какое-то унылое облегчение при мысли, что и я тоже нисколько не изменился. Да-да, нисколько не изменился: возвращаясь к матери, я воз­вращался к старым своим привычкам и, может, посте­пенно снова начну рисовать в той самой студии в глубине парка, которая тоже осталась такой же, как и была. Кто знает, может быть, так же, как после переезда на виа Маргутта, когда я, пусть ненадолго, поверил в свои силы, я и теперь, после переезда к матери, снова на какое-то время поддамся иллюзии, будто могу писать картины; в сущности, жизнь и состоит из постоянных перемен точек зрения, она как неудобная постель, где нельзя долго ле­жать на одном боку. Тут я взглянул на постель и, увидев, что на ней нет ни одеяла, ни простыней, а матрас скатан, как обычно делается это в нежилых комнатах, внезапно понял, что не так уж это хорошо, как мне казалось, - то, что ничего за это время не изменилось ни вокруг, ни во мне самом.

Да, ничего не изменилось, это правда, но именно поэтому мне снова угрожало отчаяние, то самое, кото­рое в свое время погнало меня из дому. Ничего не изме­нилось, но так как время даром не проходит, все стало немного хуже, хотя и осталось, по существу, таким же. Скажем, вот сейчас: покуда мать ждала меня в кабинете, чтобы с документами в руках объяснить мне, что значит быть богатым, в коридоре меня ждала Рита - чтобы я ее позвал и повалил в постель; две эти вещи только кажут­ся далекими друг от друга, на самом деле они связаны между собой точным и тонким механизмом. Существо­вание этого механизма не было для меня новостью, я давно о нем подозревал, но никогда он не представал передо мной с такой ясностью, как сейчас, - так в вит­рине авиаконторы видишь авиационный мотор в разре­зе, со всеми его многочисленными сложными деталями. Это был механизм отчаяния, который, стоит мне вер­нуться, заставит меня переходить от ощущения соб­ственного богатства к творческому бессилию, от бесси­лия к скуке, от скуки к Рите или какому-нибудь другому унижению в том же роде. Уж лучше в таком случае вер­нуться в студию на виа Маргутта, где отчаяние выража­ло себя просто в чистом холсте, который мне не суждено было превратить в картину.

Тут я услышал тихое, но откровенно нетерпеливое и доверительное царапанье в дверь и, не успев отдать себе отчет в том, что делаю, расстегнул ремень, снял брюки, раскатал на кровати матрас и лег. Затем крикнул Рите, что она может войти.

Назад Дальше