То была не кошка, то был Вова. Стратеги Гера с Леней послали его в разведку боем, а сами, достроив и укрепив осадную покрышечную башню у забора, расположились на лысой резине вдвоем и осторожно наблюдали, есть ли в цитадели гарнизон. Вова идти не хотел, боялся, его по-детски взяли на слабо. Не столько Гера, сколько Леня – ему было нужнее, потому что Гера мог в щели под воротами застрять и в разведчики тут не годился, а сам Леня на эту роль вполне бы мог сойти. Но он хотел быть полководцем и руководить схваткой.
Выйдя из каморки, Рухлядьев с радостным удивлением обнаружил, что нарушитель – мальчик, крадущийся с оглядкой через двор к железным дверям, отороченным по краю резиновым утеплителем. Весь в предвкушении сладостной кары, Рухлядьев тихо двинулся за ним, отрезая злоумышленнику путь к отступлению и потирая руки.
Мальчик, опасливо вытягивая цыплячью шею, еще не дошел до двери, как вдруг сверху на высокой ноте закричали: "Шухер! Тика́й, Пупок!.." – И в тот же миг под ногами вахтера с громким хлопком, так что едва не заложило уши, разорвалась какая-то пиротехническая дрянь. Рухлядьев вздрогнул, быстро огляделся и увидел над забором, точно две репы – одна посочнее, а другая посуше, – две головы малолетних соучастников.
– Вот я сейчас вихры-то надеру! – погрозил он костлявым кулаком, но тут же переключил внимание на главную жертву.
Вова, с ужасом глядя на приближающегося вахтера, пятился к стене – рот его плаксиво искривился и намок…
Поймать молодого человека проще, чем кошку, даже если кошка желторота, а молодой человек очень хочет улизнуть. Ничего не попишешь – другая тяга к жизни. А от тяги зависит и вольный нрав, и жар огня в печи. Вова дернулся влево, дернулся вправо, покорился судьбе и мягко обмер перед ее посланником, как лягушка перед ужом. Рухлядьев схватил левой рукой нарушителя за шиворот, а правой отвесил быстрый обидный подзатыльник – один, другой, третий…
– Вот тебе, мазурик, – мерно, под взмах руки, с улыбкой приговаривал вахтер, – вот, прохвост…
С каждой затрещиной Вова все глубже втягивал голову в плечи, а в шортах его в ритме ударов позорно открывался краник и выпускал короткую горячую струйку. По Вовиной ноге текло, он ревел, как маленький, мотал беспомощно руками, трепыхался, тянул длинную букву обиды, страха и отчаяния: "Аааааа!.." – но из лап Рухлядьева ему было не вырваться. Вокруг грохотали разрывы, взвивались сизые дымки, с забора раздавались кличи и воинственные писки, однако вошедший в азарт страж только сильнее распалялся и шире заводил размах.
– Вот тебе! – Рухлядьев улыбался, и глаза его блестели. – На чужой огород не суйся, прощелыга…
Бах-бабах – грохотало вокруг.
– Беги, Пупок! – истошно вопили головы с забора. – Не трожь его, пусти!
– Сейчас, пустил… – плыла довольная ухмылка на скуластом, обветренном лице вахтера. – На-ка, мошенник…
Вид Вова имел постыдно жалкий: слюни, слезы, сопли – все смешалось на его искаженной гримасой последнего отчаяния рожице. Он уже рыдал взахлеб и, пожалуй, не смог бы сам остановиться, отпусти его сейчас мучитель на свободу. Но тот не отпускал.
– Не суй, – самодовольно учил Рухлядьев воющую жертву, – не суй куда не надо носа. Понял? Не слышу. Получи леща, мазурик! Понял?
Канонада прекратилась, но ни бдительный страж, ни рыдающий злоумышленник не заметили конец артподготовки – Рухлядьев по-прежнему вбивал в изловленную шантрапу науку, малолетний тать ревел, моча штаны и пуская сопли.
Тут с вышины забора во двор мешком перевалился еще один варнак. Он грузно шлепнулся на землю, поднялся, издал ободряющий вопль, рванулся на подмогу – и на Рухлядьеве повисла тяжесть чужого тела.
– Пусти его! – рычал подоспевший на выручку товарища Гера. – Держись, Пупок!
Рухлядьев с трудом отшвырнул вцепившегося в него злодея – тот был увесист, крепок в хватке и норовил зажать Рухлядьеву приемом шею. Но сброшенный вновь подскочил, и не успел вахтер, оставив выученного сопляка, переключиться на новый объект воспитания, как голову его, породив в глазах круги и звезды, ошарашил нежданной силы удар. Рухлядьев не лишился чувств, но остолбенел. К ногам его, на асфальт, с каменным стуком упала розовая фигурка смеющегося Будды.
Сообщники не медля сиганули через двор к воротам, полезли в щель под ними, и – один мышкой, а другой с пыхтением, рискуя застрять, как клин в колоде, – были таковы.
На едином дыхании, бегом, почти летя, молодые люди обогнули автомобильную мойку, миновали шиномонтаж и, лишь забившись в заросли у трансформаторной будки, присев на землю, так что полынь покрыла их с головой, перевели дух.
– У-ух… – Слезы на разгоряченном Вовином лице обсохли, но шорты оставались предательски мокры. – Что долго так? Чего не выручали?
– Думали, болтами отобьемся. – Гера тяжело дышал, разглядывая оцарапанную руку и порванный о нижний край ворот рукав рубашки. – А они тут и кончились.
– Думали… Пока вы думали, меня Горыныч этот чуть не убил. Мозги уже из ушей брызгали… А Свинтиляй? – Вова словно сейчас только заметил отсутствие Лени. – Свинтиляй где?
– Свинтил. Как я на забор полез, он, видно, и того…
– Трус, – осмелел от переживаний Вова – в глаза Лене он не посмел бы так сказать. – Трус несчастный.
– Ловкач просто, – без обиды рассудил Гера. – Перед барышнями и рискнул бы… А тут – чего? Тут мы только.
Гера был рад и горд внутри, что сам, в одиночку выручил товарища из лап зловредного Горыныча (верно Вова выбрал имя, мигом оценил Гера, он и впрямь Горыныч, пробравшийся из сказки в человечий круг), получив в награду славу ни с кем не разделенного подвига, но до конца еще эту заслуженную радость не сознавал. Зато понимал, что без участия Лени тут все-таки не обошлось – подаренный Свинтиляем смеющийся Будда пришелся как нельзя кстати, и если бы не он, кто знает, чем бы кончилась история.
– Это все ты со своими карлыша́ми, – нашел виновника обиды Вова. – Из-за тебя все… Мне теперь домой надо, а что я там скажу?
На глаза Вовы вновь накатились слезы. Мать у него была строгая, с чудны́м нравом и действительно за изгвазданный гардероб могла устроить Вове выволочку. Однажды Гера по какому-то делу зашел к Вове домой и увидел, как она, готовя на сковороде глазунью, вдруг расплакалась. "Ты чего?" – удивился Вова. "Тефаль" заботится о нас, – всхлипнула мать, – а мы… а мы… Неблагодарные свиньи!"
– Скажешь, – посоветовал Гера, – что "Миф" подарит твоим шортам зимнюю свежесть. А еще есть деликатная стирка с "Дрефт".
Гера понимал, что и ему достанется дома за испачканную одежду и порванный рукав рубашки, но думал он сейчас не об этом. Он вспомнил, что хотел рассказать Лене при встрече, но не рассказал, забыв, а сейчас это всплыло в памяти – всплыло очень кстати, пусть позорно сбежавшего (сойдет с него позор как с гуся вода) Лени уже и не было рядом. Ведьма Кудыкина, жившая в поселке на Ладоге, хозяйка Орлика, козы Онайки и кота Барнаула, научила Геру заклинанию от недруга и лихого человека, взяв с Геры клятву использовать его, заклинание, только в крайней беде и лишь при встрече с чудовищной несправедливостью, когда иные средства уже бессильны. И случай, кажется, настал – именно тот, что нужно. Однако делиться тайной с глупым Вовой Гера не хотел. Пусть убирается жалеть себя куда подальше, черт с ним. Он, Гера, не сдастся, он вступит на тропу войны. Да – вступит и использует в бою все средства, что найдутся под рукой.
В уме Гера попробовал повторить заученные пару недель назад смешные старинные слова, еще ни разу не испытанные в деле (слишком страшна была данная клятва, а приличного лихого человека все нет и нет), но нытье Вовы путало его.
– Сами небось не полезли… А меня теперь еще и дома взгреют.
– Пошел вон, – велел Гера уже вновь блестевшему от соплей Вове.
Тот затих, не веря, что его беда, такая горькая и сладкая одновременно, совершенно товарища не трогает.
– Чего ты…
– Мотай отсюда, – сказал Гера – тон его был непреклонен.
– Ну и пожалуйста… – обиделся на весь свет Вова.
Он вскочил на ноги и, из последних сил сдерживая слезы, покинул спасительные заросли, широко размахивая руками, пересек площадку-автодром, поддал ногой то ли камешек, то ли пустую сигаретную пачку и скрылся за торцом краснокирпичного дома, смотрящим на Обводный.
Гера помолчал немного, собираясь с мыслями, почувствовал наконец внутри прохладный покой, поднялся с земли, левую ногу выставил вперед, как учила Кудыкина, правым плечом оперся о стену трансформаторной будки и отчетливо произнес:
– Встану я, раб Божий Герасим, благословясь, и пойду, перекрестясь, в чистое поле, умоюсь утреннею росою, утрусь красным солнцем, подпояшусь светлым месяцем, утычусь частыми звездами, покроюсь медяным небом. Дай мне, Господи, из чистого поля лютого зверя. Поди, лютый зверь, к Горынычу, в воде под камнем выйми у него сердце с горячею печенью, принеси мне, рабу Божию Герасиму. Как не можно Горынычу под камнем воздыхать, так не можно на меня сердца нести и зла думать…
В целом Гера оказался недалек от правды. Пятый год уже Сергей Сергеевич (герой этот так и не объявился, но кое-что про него известно: добившись определенного благополучия, он тем не менее каждый год накануне дня рождения отправлялся в глухую тверскую деревню, где ночевал в бане на лавке, накрывшись тулупом, – чтобы не забывать, из какой нужды поднялся, а кроме того, Гера с отцом и матерью были вчера у него в гостях – в Старой Деревне) держал здесь свое грибное производство, арендовав бывший склад магазина "Медтехника", и пятый год Рухлядьев сторожил ворота тайной фермы. Разводимый гриб был редкостью и в естественной среде произрастал на небольшой территории – в сырых горных лесах Лаоса, – а точнее выяснять Рухлядьеву и в голову не приходило. Однако в азиатском мире гриб этот был известен и высоко ценился в местной кухне, как в европейской – трюфель. Сергей Сергеевич, специалист в геологоразведке, одно время работал в Лаосе, залезал в дебри и, отдавая дань экзотике, пристрастился к лакомству, найдя в нем вкус необычайный и заманчивый. Настолько, что решил положить его в основу личного успеха и стал строить планы.
Одно лесное племя, как выяснил он, сделало то, что прежде никому не удавалось, даже китайцам, неоднократно пытавшимся освоить разведение гриба в неволе, – оно, лесное это племя, с давних пор выращивало капризный деликатес на грядках. Но старейшины племени категорически отказывались делиться технологией. Оставался единственный выход – нанять две бригады умельцев, которые, работая попеременно, вахтовым методом, наладят, не разглашая секретов грибоводства, выращивание продукта в СПб. Сергей Сергеевич предпочитал легальные формы ведения дел, но лесное племя жило в Лаосе наособицу и отродясь не знало документов – законным путем в Россию грибоводов было не ввезти. Словом, бригады сколотили, наладили доставку нелегалов – где козьими тропами, где Великим шелковым путем, – контрабандой привезли грибницу, землю и гнилушки неведомых тропических пород, после чего грибная ферма запустилась.
Спрос на товар в китайских и тайских ресторанах был стабилен, конкуренции – никакой. Раз в год лесная бригада менялась. Грибам для роста требовались тепло, влага и темнота плюс то, что грибоводы держали в секрете, а фирме для работы – конспирация. Небольших, как дети, лаосских нелегалов никто не должен был видеть, о существовании грибной фермы никто не должен был знать. Рухлядьев оказался для Сергея Сергеевича находкой, да и самому Рухлядьеву работа пришлась по душе – во двор из грибного царства никого не пущать, ворота перед посторонними не отворять, зевак гнать, праздное любопытство, как искру вредную, гасить на месте.
И все бы ничего, но внезапно пропал Рухлядьев. Без устного предупреждения, без записки, без следа – телефон молчит, квартира пуста (полиция вскрывала), исполненные тихой радости соседи, давно сулившие Рухлядьеву в печенку беса, в неведении. Бросил рабочую смену и канул, точно испарился, – ни шума от него, ни запаха, ни мокрого пятна. Должно быть, порою люди, как некоторые звери, от тоски своей бессмысленной жизни выбрасываются вон, за границу мира, словно киты на пляж из океана. Нужен лишь толчок, напутствие, легкий ветер в спину. Полицейский капитан на вскрытии квартиры признался понятым: "Бывает, и в мирное время пропадают люди, так что с собакой не найти".
Бывает. Вот и Рухлядьев тоже – пропал, искали, не нашли.
Майя Кучерская
Плач по уехавшей учительнице рисования и черчения
Больше всего это напоминало ржавый штырь. Воткнутый в сердце.
Штырь медленно поворачивала рука. Он был с резьбой. Она кричала. Нет, оно.
Уехала вдаль. Вот по ней. Умчала. В горы высокие еленем. В камень прибежище заяцем. На желтом в черную клетку коне. На воздушном шаре в быстром крепком ветру. На деревянном ероплане, тр-тр – в горькую синеву небес.
Ее измученность, ее старенькость, истерзанность ее – вот что мучило сердце – раз.
Ее отсутствие, вот что – два.
Много, много жизней, прожитых ею, среди них и моя – три.
Вынужденность любви к ней – вот что четыре!
Это был не тот вольный ветер, что спархивает с облака вон того, похожего на растрепанную от изумления лошадь, и не с листвы вершин, ввысь вознесенных, нет. Это была любовь, выведенная в пробирке, вдруг вспыхнувшая и разорвавшая в стеклянные брызги все. В звонкой пахучей колючей стеключей лаборатории твоей вывела ее ты. И незаконное ее происхождение приносило дополнительную муку. Умышленность, вот.
Приезжай скорее и все-все мне объясни.
Приходи, любимая, и все сделай прозрачным. Почему мне больно каждый день? Зачем этот штырь? Что это? Возвращайся.
Май месяц – время мыть окна. Набирать тугую воду, бросать синие плески в мутное стекло. Возить сладко длинной палкой, резиной упрямо скрипеть.
Давай только сначала поправим твое лицо – уберем из него усталость прожившей пятьдесят две тысячи триста девяносто четыре и семь двенадцатых жизней – детских, взрослых, юных, молодых, средних, старых.
Вот теперь можно и поговорить.
Что, рассказать тебе, что я нашла перед твоим отъездом под зеркалом у нас в коридоре? Конверт! И знаешь, что на нем было написано простым карандашом, в уголке, почти незаметно? "М. А." Он был заклеен, но лежали в нем – я посмотрела на свет – деньги! Уж не для тебя ли, любовь моя?.. Краснеешь? Да расслабься! Тебе крупно повезло, те же инициалы у моей мамаши, так что, возможно, наоборот, это ей кто-то передал. Не знаю. Почерк по двум буквам не определишь, тем более они слабые, карандашные… И все-таки, думаю, это предназначалось тебе. Конверт за услуги – типичный мамашин стиль. Ты – продажная, любовь моя!
И тем, кто к тебе приходит, за плату такую или побольше, ты отдаешь свою душу, в форме виолончели она. Чтобы вдвоем поиграть. По необходимости подкручиваешь еще винтом-штырьком, подкалываешь иголочкой, сыграв дуэт-другой… Уходишь. Во сне. Пока они спят, одурманенные, твои пациенты, и ты, даже не осенив – нельзя, разбудишь! привяжешь больше, чем след! – не осенив их лиц поцелуем, беззвучными шагами улетаешь в окно.
Ты – сон их предутренний, сочный, цветной. Ткни пальчиком – потечет краска. Апельсиновая и малиновая, хочешь, лизни?
Ты – их мечта самая выстраданная.
Ты – живое страдание. Их.
Ты…
Святая. Мария Магдалина имя тебе. Смотрела Мэла Гибсона фильм?
Красный тюльпан зацвел на школьном огороде. Я сказала – вот так мак! А ты ответила – это тюльпан! Я – мак!!! Ты – хорошо, мак, превратившийся в тюльпан. А я – ночью? Ты – всегда! А я – нет, на рассвете. Все хорошее случается на рассвете. А ты – нет, на рассвете наступает прощание. Ха! Проговорилась, Мария Алендровна.
Разворотило, разворошила.
Ты разворотила меня. Он оставил на столе своей мастерской одну книгу, я сдула с обложки опилки, странно она называлась – "Лолита". Раскрыла, и сразу же: "Ты разворотил у меня что-то внутри".
После чего мы и переехали в другой город. Мама вышла замуж. За коротышку, ниже ее на полголовы. Он нашел там работу. И мы переехали в город Другой.
Все совпало. Мама сказала: чудесно! Как же вовремя. Иначе уже не знала, что и делать, куда отсюда бежать. От проклятого этого ДК. Я только рыдала не вслух.
А тут ты.
И снова мама: надо же, вот ведь удачно. У нас ты вела черчение, у младших – рисование, но по совместительству была еще и психолог школы! Говорили, что ты и где-то еще в нешкольной жизни пользовала людей странными средствами, учила их видеть. Моя профессия – учить видеть. Так ты сказала. Меня сразу же затошнило тогда.
Но ты уже положила на меня глаз. Я тебе понравилась, да, Малендра? Увидела?
Сначала ты все повторяла – тебе никто не говорил, у тебя талант? Талант к цвету? Ты различаешь оттенки. Тебе надо рисовать. Приходи. Вы, что ли, кружок ведете такой (это я спросила; сдалась она мне, эта бабуля-хромоножка)? Помнишь, что ты ответила? Веду. Кружок. Но заниматься в нем будешь только ты. Одна. Индивидуально!
Знаю, ты с мамашей моей говорила, она и не скрывала, что специально приходила к тебе как-то днем, пока мы учились, как папы Карлы, а у тебя, видите ли, было окно, не знаю только, в какой точно день. Накидала тебе чепухи истерической до потолка. Ты не поняла, что мамаша моя как раз не видит? Ничего. Но вот захотела наконец-то хоть что-нибудь разглядеть. За твой счет. Вот ты теперь и заманивала меня этим рисованием, этой лестью, потому что нажаловалась мамаша, и ты наверняка обещала попробовать, хотя и самой тебе ведь так круто показать ей и себе, как подвластны тебе любые души, как запросто ты можешь помочь… Какая же это любовь?!
Мы рисовали вместе. Ты рисовала тоже – я так удивилась! Разве такие кружки рисования? Но ты рисовала. Черной гелевой ручкой. Горы. Вершинки белые, как измазанные пастой "Жемчуг". Деревья, речка. Олененок с оленем пьют. Напевала непонятное. Горы высокие еленям… Я говорила: что за песня такая не по-русски? Ты говорила: есть такая книга, Псалтырь, вот оттуда. Я говорила: вы, что ли, горнолыжница? Ты отвечала: нет. Давно уже. Зато раньше. Я ж из Хибин и раньше… Но теперь нога… Просто каждое лето хожу с друзьями в поход. Я говорила: у вас че, так прям много друзей? Ты говорила: ну… в самый раз на поход. А как же муж-дети? Но про это я не спрашивала, зачем? И так было ж ясно все! Ни мужа, ни детей. Только сын взрослый, который давным-давно, кажется, погиб. Это я случайно знала от зоологички. Я спрашивала: раз ты так их любишь, эти горы, раз так ждешь поход, почему все черно-белое? Какая же это любовь? Ты отвечала – графика. Я дальтоник. И улыбалась тихо. Я говорила: да разве женщины? А впрочем, плевать. Мне-то, мне – что теперь рисовать? Вот, подоконник с вазой уже готов. Дальше что?