Я не любил ходить с мамой по магазинам. Но один магазин очень любил и ходил туда сам. Он назывался "Военторг" и был совсем рядом – из двора направо и еще раз направо. Там на первом этаже был отдел "Охотничьи товары". Все наши мальчишки там толклись у прилавка, рассматривали ружья, патроны, дробь, большие охотничьи ножи. Конечно, порох или снаряженные патроны продавались только взрослым и по охотничьему билету. А вот пустую латунную гильзу можно было купить свободно. Она стоила пятнадцать копеек. Как три пирожка с повидлом в школьном буфете. Мы экономили на пирожках и покупали гильзы. Зачем? Сам не знаю. Красивая золотистая штучка в кармане.
А на третьем этаже был отдел военной формы. Там были пуговицы – от маленьких солдатских до больших генеральских и маршальских. На солдатских и офицерских была пятиконечная звезда, а на генеральских – советский герб. Маршальские пуговицы были еще больше генеральских, и герб на них был очень четкий и выпуклый.
Вообще-то пуговицы продавались только военным. Но мы просили продавщицу: "Ну пожалуйста, ну мы в войну играем, ну хоть парочку". Через десять минут такого нытья она соглашалась продать нам солдатские пуговицы. Еще через полчаса – офицерские. Но генеральские и маршальские – ни-ни. Так что у нас в игре были только солдаты и офицеры, не выше полковника. Генералов и маршалов не было. Вот и хорошо.
Еще на улицах стояли автоматы для продажи газированной воды.
Там было углубление, где можно было вымыть стакан. Поставить его вверх дном и нажать на него. Снизу бил фонтанчик воды. Потом стакан надо было поставить в соседнюю выемку и опустить монетку. За три копейки – лилась газировка с сиропом. За одну – "чистая", то есть без сиропа. Стаканов было штуки три, и никто их не утаскивал. Это считалось очень неприлично – стащить стакан из автомата. Таких людей не уважали.
Были и киоски, и тележки, где газировку наливала продавщица. Там "с сиропом" стоило дороже – четыре копейки. Но зато слаще, чем в автомате.
Мороженое тоже возили в тележках. Под крышкой лежали пачки разного мороженого и большой дымящийся кусок искусственного льда. Он был такой холодный, что можно было обжечься, если потрогаешь пальцем.
Когда я был совсем маленький, мы снимали дачу на три летних месяца в разных поселках под Москвой.
Я любил ездить на дачу.
Там был лес, речка, новые друзья. Собаки, куры и козы.
Про коз я сказал совершенно серьезно. Один раз мы жили по соседству с целой семьей по фамилии Лакс. Это были легендарные наездники, чемпионы. У них были козы. Мама говорила: "Пойдем к Лаксам за козьим молоком". Козье молоко было густое и как будто соленое. Мама говорила, что оно очень полезное. Приходилось пить.
Дача – это был большой старый сыроватый дом с крашеными полами из досок, которые пружинили под ногами. Даже под моими ногами, хотя я был очень легкий. А под папиными или бабушкиными ногами пол слегка прогибался и поскрипывал.
Была печка, но ее топили редко – если несколько дней шел дождь и делалось совсем сыро и холодно.
Обычно это были две комнаты и еще – застекленная веранда. В остальных комнатах жили хозяева.
Во дворе у дачников была своя маленькая территория. Там стоял стол со скамейками вокруг. Деревья или столбы, чтобы повесить гамак. Место, куда поставить раскладушку. Ограды никакой не было, но хозяева туда старались не заходить и своим детям не разрешали, например, качаться в гамаке дачников.
Вот иногда играем, и какая-нибудь хозяйская девчонка заберется в гамак, а я ее раскачиваю. Тут же ее мама из окна:
– Лена! Лена! Слезай с чужого гамака!
Она кричит:
– А меня Дениска позвал покачаться!
Мама отвечает:
– Нельзя, кому сказано! Это не наше!
Девчонка, вздыхая, вылезает из гамака и говорит мне:
– Тогда давай пойдем смородину поедим с куста.
Тут уж я отвечаю со вздохом:
– А мне мама не разрешила чужие ягоды брать.
Вот так и жили. Хотя, конечно, иногда я забегал на хозяйский огород, срывал пару ягодок.
Зато умывальник был общий.
Тогда на дачах не было нормальных раковин и ванн. Водопровода чаще всего тоже не было. Воду таскали из колодца или из колонки – такой огромный кран, в конце улицы, один на все дома.
Поэтому умывальник – это было такое небольшое ведерко. Его прибивали к дереву на высоте примерно метр пятьдесят и туда наливали воду. Внизу торчал штырь, если на него снизу надавить рукой, из умывальника лилась вода.
К дереву была прибита мыльница и гвоздь для полотенца. Внизу была сделана канавка для воды и набросаны камешки.
Туалет тоже был общий. Это был маленький домик в углу участка. С косой крышей и дверью на запоре-вертушке: деревяшка на гвозде. Над дверью было окошечко, чтобы внутри было светло. Окошко было в форме ромба или сердечка. А сам туалет был выкрашен в зеленый цвет – чтоб не очень видно за кустами.
Готовили на керосинках.
Как бы вам объяснить, что это такое. Маленькая круглая печка, размером в среднюю кастрюлю, на четырех коротких ножках. Внизу был плоский бачок с керосином, из него наверх высовывались широкие плоские фитили из толстой желтой ткани. Фитилей обычно было три. Они-то и горели. Примерно как в зажигалке "Зиппо": одним концом фитиль опускается в горючее, а другой конец горит. Сбоку были круглые ручки – тоже три, чтоб регулировать фитили. Сильнее высунешь – огонь сильнее, закрутишь назад – огонь слабее. На этот бачок с фитилями ставился металлический цилиндр. Сверху была конфорка – для чайника или кастрюли. Сбоку – маленькое окошечко, вместо стекла была слюда, потому что она не могла лопнуть от огня. Сквозь эту тусклую слюду было видно, как горят фитили.
Конечно, на керосинке чайник закипал гораздо медленнее, чем на газу. За керосином надо было ходить на станцию, в маленький магазин, который так и назывался – "Керосиновая лавка".
Керосинки обычно стояли на веранде. Там готовили, обедали и даже иногда спали – например, гости, если приезжали к нам на дачу.
Переезд на снятую дачу – это было очень неудобно. С собой везли все – посуду, кастрюли, простыни, матрасы и подушки. Иногда даже стулья и кровати. Чтобы перевезти это на дачу, нанимали целый грузовик. В середине мая в Москве часто встречались такие грузовики – нагруженные тюками, корзинами и разной мелкой мебелью. Иногда даже шкаф торчал. Или какой-нибудь цветок в горшке – фикус, например. "Дачники едут!" – говорили прохожие. А в конце августа такие же грузовики ехали назад.
Мама и папа часто говорили: "Ну, зачем эта дача! Одно мучение!" Но бабушка отвечала: "Ребенок, – она строго поднимала палец, – должен проводить лето на воздухе". И точка. Мне на минутку становилось стыдно. Значит, мама и папа мучаются из-за меня? Но потом я убегал во двор, играть с ребятами, и все забывал.
Тем более что мама с папой тоже любили дачу, если честно. Мама ходила в светлом сарафане и босоножках, а папа катался на велосипеде.
Воду привозил водовоз дядя Петя. Он каждый день приезжал на своей бочке, запряженной слепым конем Русланом. Объезжал все дачи, и жители набирали по три-четыре ведра воды. Дяде Пете добровольно помогал Ваня Дыховичный. Он два лета таскал ведра и стал настоящим силачом – мускулы просто переливались. Я иногда ездил с ними на бочке. Тоже помогал – стучал в двери, кричал: "Вода приехала!"
Ваня Дыховичный потом стал хорошим артистом и кинорежиссером. Он и есть Ванька Дыхов из рассказа "На Садовой большое движение" и просто Ванька из рассказа "Похититель собак". Мы с ним не особенно сильно дружили, потому что он был старше меня на целых три года. В детстве это была огромная разница. Но он мне рассказывал много интересного. Про автомобили он знал все на свете, и про моторы, и про разные фирмы и марки, и про знаменитых гонщиков. Еще он мне рассказывал про рок-н-ролл и давал слушать большие черные пластинки. Они были сделаны из старых рентгеновских пленок, там виднелись ребра и черепа! От этого музыка была еще страшнее.
Среди моих приятелей был хороший мальчик Павлик. Рассказ "Англичанин Павля" – вовсе не про него. Не было ничего такого на самом деле. Чистый литературный вымысел. Просто мой папа взял это имя. Павлик немножко обиделся: конечно, он же наш сосед по даче, вот все и подумают, что он такой "англичанин". Теперь уже нет на свете ни моего папы, ни Павлика. Но я все равно должен это сказать.
Я совсем не боялся один гулять в лесу. Хотя я был не особенно сильный и быстро бегать тоже не умел. Но вот не боялся, и все. Даже вечером, даже почти что ночью. Хотя чаще мы гуляли с ребятами, конечно. Мы искали в лесу маленькие речушки или запруженные ручейки, купались, разводили костер.
Но сильнее всего мы с ребятами любили речку и лодку.
На лодочной станции можно было взять лодку за двадцать копеек в час. Но надо было оставить залог – паспорт или часы. Но если лодочник тебя давно знал, то можно было и без залога. А лодочник нас отлично знал, за несколько лет успел запомнить. Не только в лицо, но даже по именам.
Мы брали лодку и уплывали на целый день. То есть часов на пять или шесть. Мы плыли вверх по течению, мимо деревень, проплывали под шаткими мостиками из дощечек и проволоки. Речка становилась все более извилистая, деревья нависали с обоих берегов, получался как будто зеленый тоннель, ветки мягко задевали головы, в воде струились водоросли. В общем, все было, как в дебрях Амазонки. Наконец, лодка начинала скрежетать по дну. Мы поворачивались и плыли обратно. Доплывали до широкого места, купались, загорали, болтали без конца, обо всем на свете. И возвращались назад, на лодочную станцию.
А в следующий раз мы плыли вниз по течению. Проплывали мимо песчаного пляжа с купальщиками, речка поворачивала, становилась все шире, появлялся искусственный остров, еще новые пляжи, еще островки и, наконец, совсем широкая вода перед плотиной Троицкой фабрики. Подплыть к самой плотине было нельзя – из воды торчали частые бревна. Мы останавливали лодку и слушали, как шумит на плотине вода.
А потом, когда я стал взрослым, я пришел на речку и удивился, какая она узенькая и короткая. От пляжа до плотины можно вдоль берега дойти за полчаса, особенно не торопясь. Почему так случилось? Какой злой волшебник испортил мою прекрасную, широкую, бесконечную реку?
Я присел на бревно в траве и поднял глаза. Река сразу стала огромная и как будто выпуклая. Другого берега было почти не видно – только далекая полоска за камышами. Деревья стали высокими и закрыли полнеба.
Я все понял. Этот злой волшебник – моя взрослость. И даже мой рост. Сидя в траве на бревне, я смотрел на реку с высоты десятилетнего мальчика, и поэтому все казалось большим, широким и далеким.
Александр Кабаков
Офицерский сын
Я родился осенью 1943 года, на переломе войны, за десять лет до смерти Сталина. Появление мое было следствием отпуска отца с фронта. Он войну – с первого дня до Кенигсберга, а потом и до победы над Японией – прошел, будучи инженером-путейцем, в железнодорожных войсках. Однажды, во время налета немецких бомбардировщиков на строящуюся его ротой рокаду, он спрыгнул в окоп, а пленные немцы, которые были приданы роте как рабочая сила, начали заваливать этот окоп шпалами, хоронить заживо вражеского офицера. Старшина роты положил их из автомата, а отец отделался контузией, получил отпуск для лечения и потом попал на формирование новой части… В госпиталь к нему добралась из эвакуации моя мать – и я возник в результате контузии, что, боюсь, сказывается до сих пор.
После рождения, младенцем, я жил в Новосибирске, куда из разных мест – из Отрошки под Воронежем, где отец работал до войны помощником начальника железнодорожной станции, из Москвы, где обитали мои тетки и дядьки – была эвакуирована вся моя родня по матери. Там мы просуществовали в бревенчатом бараке до конца войны. Никаких воспоминаний об этом, действительно великом, событии не осталось, ведь в мае сорок пятого мне не было двух лет. Хотя кое-что из времени даже более раннего помню. Например, у меня была кофточка с медными пуговицами, а на пуговицах якоря. Я ее очень любил и называл "испосылка". То есть, видимо, она была из американских посылок, которыми простые американцы помогали простым русским в борьбе против общего врага. Это шло помимо ленд-лиза, кроме "Виллисов", "Студебеккеров", тушенки и прочей военной помощи на государственном уровне…
Отец закончил войну старшим лейтенантом с двумя орденами Красной Звезды и без единой царапины, если не считать сломанной ключицы и сотрясения мозга от шпал. Повезло невероятно – провоевал от звонка до звонка в действующей армии и остался в живых. Повезло тогда – как потом везло не один раз – и мне: отец вернулся. Большинство-то пацанов моего и предыдущего поколения остались безотцовщиной.
Итак, шла массовая демобилизация, отца уже ждали друзья по Институту инженеров транспорта, приготовили ему место в Наркомате путей сообщения. Но тут СССР начал – на основе трофейных ракет "Фау-2" – создавать свои баллистические ракеты и строить первый советский ракетный полигон. Туда, в совершенно мирное и глухое приволжское село Капустин Яр, собирали служить офицеров с хорошим техническим образованием. И в демобилизации отцу отказали – партия и командование выбрали для него другую жизнь. Переподготовка в Москве (Артиллерийская академия в огромном здании Екатерининского Сиротского дома) – и на полигон. А мы, мать, ее мать и я, следом за ним поехали в Капустин Яр (военные его называли кратко Кап Яр). Ехали едва ли не месяц, в теплушке, выделенной на две офицерские семьи. Печку железную топили, варили суп, стирали белье… В Кап Яре, в быстро выстроенном военном городке, отделенном от села колючей проволокой и строгими проходными, мы прожили, ни мало ни много, тринадцать лет. Там я окончил школу, там в шестом классе отчаянно влюбился в свою будущую первую жену, оттуда послал в журнал "Юность" первое свое сочинение и получил первый отказ…
Два года, пока строились двухэтажные, поселкового стиля, восьми– и двенадцатиквартирные дома для офицеров, мы снимали сначала подвал под деревенским домом, где до нас держали зимой овец, а потом половину хаты, почти все место в которой занимала русская печь. В подвале, стаскивая вечером в субботу через голову гимнастерку – всю неделю офицеры проводили на пусковой площадке, там и ночевали в вагончиках, там было много работы и спирта, – усталый и не вполне трезвый отец стукался руками о глиняный потолок… Я спал с бабушкой на одной кровати. Укрывались мы с головами, потому что с потолка падали мокрицы величиной с майского жука. Еда была странная – вроде как у таможенника Верещагина из "Белого солнца пустыни". Помидоры, арбузы, дыни, пахучая баранина, огромные ахтубинские сомы… И браконьерская (кажется, понятия "браконьерство" еще не было) черная икра. За литровую банку мужики просили денег на бутылку, тогда двадцать один семьдесят за дорогую водку, так называемую "белую головку" – горлышко было запечатано белым сургучом.
А хлеба не было. Вернее, его привозили автофургоном раз в неделю, за ним выстраивались очереди во всю главную пыльную улицу, вперемежку местные бабы в выцветших ситцах и жены офицеров в крепдешине. Впрочем, и продуктовая привилегия у офицерских семей была – раз в месяц паек. В нем давали конфеты "Мишка в лесу", коробку шоколадного ассорти с оленем на крышке, печенье "Октябрьское", консервы "Печень трески в масле" и, главное, два килограмма муки.
Но хлеба хотелось ужасно.
Однако это был голодный сорок седьмой, и нам могла завидовать едва ли не вся страна. Вплоть до отмены карточек, когда – как спустя почти полвека после гайдаровского освобождения цен – в крупных городах появилось сразу все…
Вечерами ходили в деревенский клуб, помещавшийся в бывшем сельском храме, огромном обезглавленном строении. Полусгнивший остов купола валялся в высокой траве позади него… В клубе бесконечно показывали трофейные фильмы: "Индийскую гробницу", "Багдадского вора", "Девушку моей мечты"… По малолетству я оставался к ним совершенно равнодушным, а "Серенаду Солнечной долины", перевернувшую – вместе с джазовыми передачами "Голоса Америки", которые лет в двенадцать стал ловить приемником "Урал", – мою жизнь, я посмотрел много позже.
В школу я пошел, когда мы уже переселились в военный городок. Это был – о боже, было ли все это? – пятидесятый год. Вскоре, мне теперь кажется, что сразу же, случилось вот что: наша соседка Тамара Петровна подошла к отцу на лестничной площадке, когда он чистил утром сапоги. Я всегда любил смотреть на это. "Ну, что ж твои жидочки, Абрам, народ травят? – спросила она. – И Горького отравили, гады…" Отец молча взял в одну руку сапоги, в другую щетку и ваксу в плоской коробке и пошел в квартиру. Я едва успел проскочить – он ногой пнул дверь так, что от удара посыпалась труха из-за притолоки.
Но я ничего тогда не понял.
Пятого марта пятьдесят третьего года наша семья, точнее, бабушка и мама, потому что отец был в части, на пусковой площадке – рыдали по дорогому покойнику. Сквозь рыдания доносились слова, которые повторяла в это время вся страна: "Что же теперь будет?" Основания задавать сквозь слезы этот вопрос имелись вполне резонные – всегда после большой государственной смерти наступали серьезные последствия для всех – взять хотя бы убийство Кирова, тогда вон что началось… А тут ведь умер бессмертный Сталин! Воспользовавшись общим невниманием, я тихонько натянул резиновые сапоги – грязь в весеннюю пору была несусветная – и отправился из городка в деревню. Ведь уже не маленький был, остолоп, но решил, что в деревне будут какие-то особые события в связи с такой смертью, поскольку на Седьмое ноября и Первое мая там бывали демонстрации даже с духовым оркестром из трех человек, а у нас в городке только торжественные построения офицеров перед штабом и потом их прохождения строевым шагом, но без музыки… Посреди пустыря, отделявшего жизнь за колючей проволокой от просто жизни, я полностью и непоправимо застрял в грязи. Вытащил меня за шиворот отцов сослуживец, проезжавший мимо на "газике". Он и привез меня в одних носках – сапоги бесследно утонули – домой. Там уж собирались хоронить не Сталина, а меня…
Спустя несколько дней пришла соседка Тамара Петровна, принесла самодельный торт, прошла на кухню, где отец ужинал. "Извини, Абрам, – сказала она, – кто же знал… Извини". Отец молча взял торт, открыл форточку и выкинул его. Тамара Петровна ушла, мать долго пилила отца: "Не надо было так… ты не мальчишка…"
Я и тогда ничего не понял.
А летом того же года мы всей семьей отдыхали в Сочи. Сначала как-то добрались до Сталинграда, а оттуда самолетом "Ли-2" до Адлера, с посадкой уж не помню где. Мать лететь боялась, но на вокзалах творился ужас, ехали освобожденные по амнистии тысячи уголовников, и отец выбрал из двух страхов меньший. В Сочи его принял военный санаторий с колоннами, а мы с матерью сняли у сестры-хозяйки комнату в дощатом сарае. Отец приходил после обеда, они с матерью ложились отдохнуть, а меня посылали гулять…