Не оглядывайся назад! - Владимир Максимов 10 стр.


Так и у людей случается. Иной выпьет – рубаха-парень, весь мир обнять готов, последние штаны другу отдаст. А другой без видимой причины до белого каления рассвирепеет…"

Мои неспешные воспоминания нарушило появление волка.

Я заметил его метрах в двухстах впереди себя, на повороте реки.

Остановившись и сразу перенесясь из тепла моей "зимовьюхи" во дворе деда Нормайкина в предвечерний холод, на лёд реки, потянулся к карабину.

Волк, уловив моё движение, мгновенно устремился… в мою сторону!

– Фу, ты! – облегчённо выдохнул я. – Это же Кореш!

Пёс, виляя хвостом, подбежал, лизнул горячим языком слежалый плотный снег у моих ног. Потом, задрав голову и глядя в лицо своими шалыми глазами, словно бы спросил: "Ну, на кого охотиться будем?"

– Ни на кого, Кореш, – снова потрепал я его по холке. – Задумался я. Чуть не уснул на ходу. Тебя вот за волка принял. Иди уж рядышком, не убегай больше, – попросил я его. – Вот и первые звёздочки, вишь, показались. Припозднились мы с тобой…

Кореш, словно понял меня и, подавляя свое резвое желание вновь куда-нибудь устремиться, пошёл рядом, снова слегка пригнув голову, будто волочил за собой нарточку. И мне его скорбный вид почему-то напомнил прошлогодний выход из тайги, когда мы с напарником, дольше обычного (соболь шёл хорошо!) задержавшись на промысле, возвращались домой по этой же реке – только в обратном направлении…

Напарник был из местных парней. Мне его, "для натаски", подсунул дед Нормайкин, "чтоб парень от безделья в посёлке не кис".

– Да и денег, глядишь, перед армией заработает, – дополнительно аргументировал он свою просьбу.

Река уже была готова вот-вот вскрыться. И местами днём там, где лёд просел, на его поверхности стояла вода. Поэтому идти рекой было не только опасно, но и мокро. А берегом – невозможно. Слишком уж глубоки были снега, зацепист и непролазен прибрежный кустарник… Да ещё то и дело встречались высокие скалистые прижимы, которые приходилось обходить стороной. А там: то упавшая лесина, то частый ельник, то ещё какая оказия, преграждающая путь. Да и сил, а главное, времени у нас на такие обходы просто не было.

От постоянной влаги оленьи унты разбухали и становились тяжёлыми. Портянки и носки мокрели и во второй половине дня, когда снова начинало подмораживать, норовили подёрнуться ледком, отчего ноги ещё больше стыли и начинали ныть.

Приходилось останавливаться, разводить на берегу костёр, сушиться. Пока грелись у костра, сидя на корточках на панягах или корье, развесив вокруг него на воткнутых в снег палках носки, унты, портянки, рукава куртки смерзались, превращаясь в ледяные латы. И нужны были достаточные усилия, чтобы разогнуть потом руки, прижатые к груди…

Облака плыли то низко над рекой к далёким от нас, но близким для них, гольцам, предвещая стужу. То вдруг начинали скользить против тёплого ветра, сочащегося с Татарского пролива, что предвещало обильный снегопад.

Прибрежный лес начинал шуметь, говоря о близкой оттепели. А то вдруг умолкал, словно впадал в летаргический сон…

При любом раскладе – ничего хорошего погода нам не предвещала… К тому же за первый день пути мы прошли гораздо меньшее расстояние, чем то, на которое рассчитывали, даже с учётом предполагаемых трудностей, не дойдя до заброшенного барака геологов, который был обозначен на моей самодельной карте, перечерченной ещё в Совгаванском госпромхозе. Там мы надеялись более-менее "с комфортом" переночевать и подхарчиться, поскольку в этот барак, по слухам, изредка еще заглядывали сезонные охотники, осваивающие ближние к населённым пунктам участки тайги…

Свои припасы – примерно на пять дней (с запасом) – мы почти все утопили в первый же день пути, уронив панягу с продуктами в промоину, образовавшуюся под прижимом, по которому пытались пройти, не заходя далеко в сторону. И получив ещё один горький урок – все припасы в одно место класть нельзя!

Хорошо ещё, что мой напарник, который нёс их, вовремя успел освободиться от паняги и не свалился вместе с нею…

Ночь мы перекантовались у нодьи. А утром, к своему немалому огорчению, я обнаружил, что ноги у меня, хоть и не сильно, но всё же распухли. И чтоб голяшки унтов мёртвой хваткой не сжимали икры ног, их пришлось сверху немного надрезать ножом.

Впоследствии подобную операцию пришлось проделывать всё чаще, пока разрез не дошёл почти до ступни, которая тоже опухла, но с одним носком ещё протискивалась в унт…

К полудню следующего дня мы вышли к тому месту, где должен был находиться барак геологов. Но вместо ожидаемого жилья на небольшой полянке, окружённой ельником, увидели недавнее, ещё не присыпанное снегом, пепелище…

Похоже кто-то ненадолго залетал сюда на вертолёте поохотиться…

Ничего съестного в холодной и липкой золе, как мы не рылись в ней, обнаружить не удалось…

По хорошей дороге, которой ещё так недавно была река, до посёлка оставалось дня два пути. Вроде бы совсем немного. Но почти полное отсутствие припасов и очень плохое состояние льда делали эту задачу трудно выполнимой. Более того, идти дальше по реке днём – далеко, огибая многочисленные промоины и прижимы, как мы уже убедились, – очень медленно, мокро, опасно и тяжело. Решили идти ночью. А днём, чтобы экономить стремительно убывающие силы, – спать…

Так мы и сделали, завернувшись с Серёгой в брезент, прямо на пепелище, устроившись на не до конца сгоревшем полу, где было более-менее сухо…

Я заметил, что Кореш на призыв Серёги "Ко мне!" теперь не только не подходил, но старался отбежать подальше, издали наблюдая за нами. Будто чувствовала псина, что Серёга предложил его пристрелить и съесть.

– Иначе не дойдём, – хрипел он страшно и в то же время как-то по-бабьи, плаксиво. – Замёрзнем…

"Наверное, нас так вот и найдут, на обгоревших досках пола, завёрнутыми в чёрный от золы брезент… Если, конечно, хоть что-нибудь от нас останется после "пира зверей", – подумал я, впадая в тяжёлое забытьё и чувствуя, что ноги снова пухнут… Но то, что я чувствовал их, хоть немного успокаивало меня. "Может, и дойдём", – с надеждой думал я, лёжа в темноте брезента…

Очнулся я внезапно от тревожного предчувствия. Словно там, за этой темнотой, уже произошло или вот-вот произойдёт что-то неладное.

Я отогнул с лица, будто кусок мягкой жести, смерзшуюся ткань и увидел над собой ущербный, едва различимый в послеобеденном сереньком небе месяц. Неподалёку с подтянутым брюхом стоял Кореш и, не мигая, голодными звериными глазами смотрел на наш "кокон".

– Что, – сказал я ему скрипучим, едва слышным голосом, – не можешь мышку добыть? Жрать хочется?..

Голос, казалось, был не мой. И шёл откуда-то издалека, словно моими губами и ртом говорил совсем незнакомый мне, очень уставший от жизни человек.

Тем не менее Кореш признал меня. И, хоть и не очень весело, но всё же помахал хвостом и, вытянув в нашем направлении морду, но не подходя ближе, с шумом втянул в себя воздух. И глаза у него были вовсе не звериные, а вполне обыкновенные. Мне стало стыдно, что я так плохо подумал о собаке, потому что уже неоднократно убеждался в разных ситуациях, что хуже человека собаки нет.

Я снова поднял глаза к небу и увидел, как в воздухе кружатся редкие, лёгкие, бесприютные снежинки. Иногда они опускались на моё лицо и долго отдыхали на щеках, не тая. Или – пока очередной порыв лёгонького ветерка не поднимал и не уносил их с этого "аэродрома"…

"Вот этой лёгкости парения нам как раз сейчас и не хватает. Тело стало тяжёлым, как неуклюжая конструкция", – подумал я, глядя на них и точно зная, что самое трудное теперь будет заставить себя встать и идти дальше…

"Как уязвим человек… Как от многого он зависит. И попадая в неожиданные, непривычные для него условия, как он становится беспомощен и слаб…"

Я потрогал лицо напарника. Оно было холодным, но изо рта шла струйка пара.

"Жив", – с облегчением подумал я. "А, может быть, плохо, что жив? Только лишняя обуза…" – тут же догнала первую мысль вторая.

Потом в последующие дни, до той самой минуты, когда нас, полуживых, не подобрал ороч, заметив на берегу, – и когда я, ни при каких обстоятельствах старался не идти впереди своего напарника, – я понял, что самое страшное, что было тогда со мной и во мне – это собственные мысли. О сути которых я не рискнул бы рассказать и самому близкому человеку. Тем более, что они так мало походили на мысли человека…

Я с трудом заставил себя встать, выдравшись из расслабляющего безразличия полузабытья. Достал из пушного мешка несколько шкурок соболей. Некоторые из них разрезал и, сняв унты, обернул ими ноги. Делал я это с каким-то тупым упрямством, ясно понимая, что они в унты не залезут… Хотел обмотать соболями и руки, но, поразмыслив и достав из мешка остальные шкурки, растолкал их под байковой рубахой, стараясь равномерно распределить: на пояснице, животе, спине, боках. Я даже как будто почувствовал, что стало немного теплее. Хотя, по-прежнему, казалось, что задубевшая кожа лица и рук, превратившаяся в некий "панцирь", уже никогда не сможет отогреться по-настоящему. Порой даже чудилось, что в крови гуляют острые, как смертельные иглы, льдинки. Они странствуют по кровяному руслу, будто гондолы по водам венецианских каналов, причиняя острую боль, когда им приходится протискиваться узкими вратами сердца.

В одной из шкурок я неожиданно обнаружил невесть как туда попавший чёрный сухарь! В надежде я обшарил весь мешок, но больше "драгоценностей" в нём не оказалось.

Первым моим импульсом было – тут же его съесть. Я даже украдкой посмотрел в сторону нашего "лежбища", будто опасаясь того, что мой напарник сможет вырвать сухарь из моих рук…

На полпути руки ко рту мне всё-таки хватило сил принять решение о том, что сухарь надо разделить на двоих.

Это было трудное решение. Пожалуй, в тот момент мне легче было отдать полцарства, чем полсухаря. Однако полцарства у меня не было, а сухарь наличествовал. В какой-то миг у меня даже мелькнула мысль разделить сухарь на троих. Но её я безжалостно и даже с какой-то злостью отогнал. "Пусть Кореш сам мышкует!"

Боясь передумать, я разломил сухарь и, взяв себе чуть большую половину, стал тормошить Серёгу.

Он мычал, чмокал губами, не хотел просыпаться, слабо отталкивая мою руку. И лицо у него было такое умильное, как у младенца, только что насосавшегося материнского молока.

Я поднёс к его носу половину сухаря. Он резко открыл глаза, схватив кусок обеими руками, сидя начал грызть.

Я отвернулся и, отойдя в сторону, съел свою половинку. Оставшиеся на ладони крошки, после некоторого раздумья я не отправил в рот, а дал слизать подпустившему меня к себе Корешу.

За те десяток минут, что я ходил в соболях, они практически превратились в ничто. Мех забился золой и шкурки в нескольких местах лопнули.

"Надо день, а то и несколько – бегать по сопкам, чтобы добыть такую шкурку и – только несколько минут, чтоб всё испортить. Точно так же нередко случается и в человеческих отношениях…"

Я без всякого сожаления, но с пугающим меня безразличием ко всему на свете снял с ног превращённые в хлам дорогие шкурки, вряд ли уже на что-нибудь годные. Затолкал их обратно в мешок. Натянул на ноги унты, замотал разрезанные голяшки бечёвкой и скомандовал Серёге, который с безумным лицом шарил в моей паняге в поисках съестного: "Пошли!"…

Чтобы немного согреться, мы выпили перед отходом по кружке вскипячённой из снега воды. Отчего есть захотелось ещё больше.

Брезент, как лишнюю тяжесть, решили не брать. Свернув его рулоном, затолкали в сухое место, под корягу, рядом с пепелищем. Глядишь, кому-нибудь да пригодится…

Чего нельзя было оставить: боеприпасы, котелок, топор, кое-какую одежду, пушнину, аккуратно уложили в различные мешки и мешочки, поместив в рюкзак, который затем надёжно укрепили на моей паняге, договорившись нести её по очереди.

Брать же с собой в дорогу лишние килограммы и, даже – граммы, у нас теперь не было сил. Тем не менее оставить один из двух карабинов, как я предлагал, никто не захотел. Вернее, никто не решился…

Идти по ночной реке было значительно легче. Если бы ещё так стремительно не оставляли нас силы…

Дышали мы одышливо, а идти старались рядом. И если кто-то, задумавшись, вырывался вперед, то через некоторое время начинал оглядываться всё чаще и чаще, а потом и вовсе замедлял и без того нескорый ход, поджидая напарника. И не потому, что боялся за отставшего, а потому, что опасался за себя, вводя в искушение идущего сзади.

И когда я оказывался впереди, то – почти инстинктивно – ожидал выстрела в спину. Хотя и понимал, что особой логики, кроме того, чтоб до отвала нажраться, в этом всё-таки нет. Но беда была даже не в отдалённых последствиях, а в том, чтобы мыслить логически, – когда почти наверняка понимаешь, что не выйдешь из тайги без более опытного напарника, – мы, пожалуй, уже оба не могли…

Выстрел сзади всё равно грохнул неожиданно. И я вначале неосознанно присел и только потом оглянулся.

Метрах в десяти, спиной ко мне, стоял Серёга с опущенным в левой руке карабином и беззвучно плакал, растирая слёзы по грязному, измождённому лицу правой рукой…

Он, как заведённый, повторял одно и то же: "Промазал! Про-ма-зал…"

После этого выстрела Кореш старался уже нам обоим не показываться на глаза. Он словно куда-то исчез вообще…

Каждый шаг и каждое слово давались с трудом. Поэтому мы шли молча, заставляя себя переставлять отказывающиеся слушаться, незнакомые, чужие ноги.

С первыми лучами утреннего солнца, когда ещё можно было какое-то время идти, мы, совершенно обессиленные, со свистящим дыханием, выбирались на берег. Вытаптывали в снегу что-то вроде гнезда. Разводили в середине костерок. Из снега кипятили воду. И забывались чутким тревожным сном. В который если и впускались сновидения, то только о еде.

Лица наши были черны от сажи. Одежда изодрана…

Глядя на Сергея, как на своё зеркальное отражение, – на его потухшие, с красными набухшими веками, глаза, я в очередной раз думал об одном и том же: "С этого места нам уже не хватит сил подняться. Это будет наш последний привал…"

С тоскою я оглядывался вокруг и видел: серые, отливающие сталью подтаявших снегов, холмистые берега, серое, скучное небо, редколесье…

"Какое грустное, безрадостное место… Правда, говорят, что замёрзнуть – это лёгкая смерть… Кто говорит? Те, кто замёрз уже, что ли?!" – не то думал, не то бредил я.

Открывая глаза, видел затухающий, уже почти не дающий тепла, костёр, подбросить в который очередную дровину не было ни сил, ни желания.

Вот и костёр умирает… С безразличия всё и начинается… – снова пускался я в невеселые размышления, опять закрывая глаза. "Потом вроде бы даже приятные сновидения возникают в сознании человека, как пишут в романах… Лето, тепло, цветущий луг… "Там, в глухой степи, замерзал ямщик…" – припоминалась слышанная в детстве грустная песня. Мысли путались, не выстраиваясь в стройный ряд. Я ещё больше сворачивался на боку клубком. Стараясь плотнее прижать к груди руки, подтянуть к животу ноги, поближе подкатиться к костерку, удерживая в себе оставшиеся искорки тепла и жизни…

Мысли о прошлом, словно яркие картинки не из моей жизни, закрутились кинолентой одна за другой, почти не вызывая никаких ответных чувств. И только воспоминание о маме, о том, как ей будет невыносимо больно пережить единственного сына, выдавило из края глаза одинокую и всё ещё тёплую, слезинку, скользнувшую по щеке.

"Прощай, мама, мамочка… Прости за то, что вырос, и – за то, что оторвался от тебя… Как хорошо, как покойно было мне на твоих надёжных, тёплых руках… Но даже вся твоя безмерная любовь уже вряд ли поможет мне снова подняться…"

Послышался едва различимый весёлый звук далёкого колокольчика.

"Вот и слуховые галлюцинации начались…"

На самом дне души даже шевельнулось некоторое удовлетворение, потому что ни нестерпимой боли, ни всюду проникающего холода я так остро, как прежде, теперь не чувствовал. Мой внутренний мир представлялся мне сейчас просторной, притихшей в осеннем предвечерьи, долиной, над которой пульсирует далёкое эхо забытого колокола…

Через мгновение я догадался, что ясно слышимое эхо – это гулкие удары моего собственного сердца, не желающего сдаваться и продолжающего гнать по жилам густую, как шуга на предзимней реке, кровь.

А может быть, нам повезёт -
И мы умрём тихо, без муки…
И ветер осенний споёт
Нам древнюю песню разлуки… -

всплыло в сознании забытое стихотворение. И усталый мозг отозвался на него, будто вздохом облегчения, одной только фразой: "Может, и повезёт…"

Звон колокольчика неотвратимо приближался…

"Когда он прозвучит совсем близко – это и будет конец…" – без всякой горечи подумал я и уловил, что к звуку колокольчика прибавился нетерпеливый лай собак.

С трудом разлепив смёрзшиеся ресницы, я увидел, как по реке в нашем направлении, в сверкании радужных брызг начавшегося утра нового дня несётся лёгкая, казалось, совсем невесомая, нарта в упряжке из двух оленей.

"Только бы не проскочили мимо…" – снова в бессилии закрыл я глаза, целиком вверяя свою судьбу случаю. А ведь "Случай – это псевдоним господа Бога", – вспомнилось чьё-то определение.

Звук колокольчика внезапно стих…

"Неужели показалось?.." Я снова разлепил глаза и увидел, как, ловко и легко соскочив с саней и ведя оленей в поводу, к берегу направляется кривоногий невысокий человечек.

Через минуту его озабоченное смуглое лицо с прорезями тёмных глаз уже склонилось надо мной.

– Ай, ай, ай, – цокнул языком охотник. – Сабеем, однаха, плоха дела…

Это было последнее, что я запомнил перед тем, как провалиться в глубокую чёрную бездну беспамятства.

Очнулся я на мягкой постели, в кровати, стоящей у теплой печной, белой стены в доме Нормайкиных.

Дед с орочем, который привёз нас в посёлок, сидели на кухне и о чём-то вполголоса говорили.

Кроме их слов в дверной проём дощатой стены ко мне в комнату проникал ещё и волнующий запах варёного мяса.

Я с трудом приподнялся на локте и заглянул в кухню.

Нормайкин с орочем ели оленину, сваренную большими кусками. Кроме парящей кастрюли с ней на столе стояла солонка, хлебница с ломтями чёрного хлеба, а на блюдце рядом с ней лежал нарезанный белыми сочными кругами лук.

От запаха и вида еды голова у меня закружилась, а рот наполнился вязкой слюной, которую я судорожно, с громким икотным звуком, сглотнул.

– Ну, очухался один! – подошёл ко мне Нормайкин… – Степана, вон, за свое спасение благодари, – кивнул он в сторону стоящего с ним рядом и доходящего ему лишь до плеча, улыбчивого ороча.

– Ему маленька бульон можна, – повернулся ороч к деду. – А нам маленька по чарке можна, – опять заулыбался он, отчего щелки его глаз стали совсем узкими.

– Можно! – добродушно рокотнул Нормайкин…

После выпитой чашки бульона я почувствовал себя Каштанкой из одноимённого рассказа Чехова "…которая не насытилась, а только опьянела от еды…".

Сквозь приятную дрёму я слышал разговор деда и ороча.

– В валенок-то шкалик я от бабки прячу… Ну, давай, Стёпа, пока она нас за энтим делом не застукала…

Стопки негромко звякнули. Потом наступило недолгое затишье, после которого дед со Степаном почему-то перешли на шепот…

Назад Дальше