Не оглядывайся назад! - Владимир Максимов 9 стр.


И лучше неделю-другую просидеть в Гроссевичах, ожидая назначенного дня прилёта вертолёта, чем застрять здесь, в тайге, неизвестно насколько. Ведь отсюда путь один – река. А она при таком, почти весеннем, ветре того и гляди может вскрыться раньше времени. О промоинах – этих коварных ловушках, где вода прикрыта только тонким льдом, засыпанным снегом, и говорить не приходится. Их немало появится за эти дни. Потом только – знай гляди в оба…

Всё, как только распогодится, обходим путик и, собрав то, что попадётся, хотя в такую непогоду – вряд ли, собираемся сами. Глядишь, может, немного подморозит, на наше счастье.

На третий день непрерывно скользящий с неба снег заметно поредел и помельчал, словно там, наверху, поменяли сито, просеивающее его на более мелкое, или – стали подходить к концу заготовленные впрок для такой затяжной непогоды снежные запасы. Мутноватый свет вначале робко и лишь изредка, а затем всё чаще и настойчивее, стал размываться в крохотном оконце зимовья желтоватым солнечным светом, взыгрывающим то между стволами деревьев, то пробивающемуся сквозь не такие теперь уже плотные и тёмные, хотя по-прежнему ещё мокроватные, сероватые тучи.

На радостях мы среди бела, а точнее – сера дня, а не вечером, как обычно, включили наш, уже почти обезголосевший из-за отсутствия "питания" транзистор. И за короткое время, в числе прочего, успели узнать, что в Европе идут дожди, на Черноморском побережье Крыма – отличная погода! В Москве – оттепель, на Урале – ещё держатся морозы…

Последние фразы голосом бодрого диктора радиоприёмник сообщил нам совсем тихо, не дотянув ни до Сибири, ни до тех мест, где находились сейчас мы. Его звук медленно истаял, оставив нам одно шипение. Однако после недолгого молчания, когда мы вновь включили его, транзистор взбодрился и порадовал нас хорошей, немного грустной, музыкой в исполнении какого-то известного петербургского коллектива.

Под такую музыку было бы очень хорошо танцевать с красивой девушкой, легко скользя по блестящему паркету огромного зала, где вы с ней – несмотря на окружающих – одни… Но, даже слушая эту чудесную музыку, как-то с трудом верилось в реальность другой: спокойной, устроенной жизни, совсем не похожей на нашу, такую грубую жизнь – охотника-промысловика… Почти уже не верилось и в то, что где-то есть большие города: с ярко освещёнными и обязательно чистыми улицами, весёлыми яркими витринами магазинов, театрами, друзьями, кафе… Вернее, верилось, конечно, но так, как будто это всё угадывалось лишь сквозь пелену дождя, откуда-то издалека, когда конкретно ничего не разобрать.

Мечты, мечты… Они всегда умеют исключить из своих воображаемых картин все неприглядные, обыденные, скучные подробности жизни. Оставляя в них всё самое яркое и светлое. Они почти никогда не сбываются, но зато они идеальны. А стремление к идеалу – испокон веков присуще человеку. Хотя если нет иллюзий – нет и разочарований…

Сигнал транзистора снова начал тишеть. И музыка, исполняемая большим оркестром где-то там, на невских берегах, за тридевять земель отсюда, начала постепенно растворяться, словно уходя куда-то в дальний космос. А вскоре исчезла совсем. И теперь только звенящая тишина окружала наше, почти до крыши занесённое снегом, жилище. И в этой тишине уже не было слышно его едва уловимого шуршания, которое мы слышали три дня.

Снегопад прекратился. И только редкие, отдельные, сиротливые снежинки ещё кружились плавно между серым небом и белой землёй, словно раздумывая, что им предпочесть: снижаться или воспарить?..

Тёплый ветер с Татарского пролива уже не тащил вверх по реке, мимо нас, беременные снегом тяжёлые тёмные тучи.

Было тихо и странно, что мы находимся посреди этой тишины. И даже единым словом было боязно нарушить её первозданность, замершую в ожидании чего-то значительного, недоступного мелконькому человеческому пониманию.

И, наверное, каждый из нас в этот редкий миг единения с чем-то вышним, навеянным хорошей музыкой, думал о своём, о сокровенном. О чём у настоящих мужчин не принято говорить вслух. Да и слов для некоторых чувств не подберёшь. А может быть, таких слов и не существует…

К обеду я сварганил супец из рябчиков с перловкой, и мы с удовольствием, словно очнувшись от сна и вернувшись в реальность, но молча, похлебали его с сухарями, отдав остатки уже накормленным с утра собакам. Отчего они, привыкшие к разовой кормёжке – вечером, не как обычно – резво, а лениво потягиваясь, с некоторой даже неохотой, подались к своим плошкам.

Сразу было видно, что они не голодны. Не избегались, отоспались в своих тёплых сугробах за эти ленивые дни…

Ночью меня разбудил жалобный скулёж Шарика, который настойчиво скрёбся в дверь зимовья.

Я приоткрыл её и сразу же почувствовал колкий холод, узрев на чистом небе несметное количество ярких, крупных синеватых, промыто-мерцающих звёзд.

"Вызвездило-то как! – восхитился я. – Значит, морозец ещё прижмёт. Следовательно, и нам спешить пока некуда…"

Шарик, просительно глядя на меня, попеременно поджимал под брюхо передние лапы, трясся мелкой дрожью, всем своим видом показывая, как он замёрз. Однако без команды в зимовьё всё же не проскакивал.

– Да закроешь ты наконец дверь?! – услышал я хриплый спросонья голос Юрки. – Всю избушку выстудишь!

– Ну! – скомандовал я Шарику, и он быстро юркнул в узкую щель уже закрывающейся двери.

В последний момент, при ярком свете луны я краем глаза успел заметить, как Шайба, лёжа под навесом у поленницы, сонно приподнял голову, взглянул в нашу сторону, сочно зевнул и снова спрятал нос под брюхо.

"При такой-то шкуре и на Северном полюсе будешь чувствовать себя комфортно", – успел подумать я и снова услышал недовольное Юркино:

– Дров заодно уж в печку подкинь.

Я сунул в печь на крупные красные угли несколько лиственничных поленьев и, радуясь теплу, до самой макушки укрылся старым, потертым и во многих местах лоснящимся, но таким домашним, лоскутным одеялом, оставленным нам в наследство от прежнего хозяина, срубившего и обустроившего это надёжное и ещё очень крепкое зимовьё.

* * *

"Если в январе эхо далеко уходит – морозы крепчают", вспомнил я слова деда Нормайкина, возвращаясь в зимовьё…

Крикнул куда-то запропастившегося Кореша.

– Еш! Еш, еш… – отозвалось на мой призыв далёкое долгое эхо.

"Не дай бог никому, если действительно припрёт, сожрать в тайге своего верного помощника и друга", – с суеверным ужасом подумал я, слушая затихающие звуки этого призыва, к которым через минуту прибавились другие: трескуче-шуршащие.

Я повернул голову в их направлении и увидел, как с берега, через кусты, чуть сзади и сбоку от меня, ломится Кореш, спешащий ко мне. Подбежав, он задрал морду и вопросительно посмотрел: "Дескать, чего звал?.."

– Не набегался, что ли, за день? – ласково потрепал я его по холке. – Хватит уж.

Шерсть у пса была упругая, плотная, как у волка. Настоящая зимняя шерсть.

– Ух ты, волчара! – искренне восхитился я, в том числе и его неутомимостью, широкой грудью, с более светлым, чем на спине и боках окрасом, и, самое главное – беспредельной преданностью. – А подлое эхо мне тебя подсказывало схрумать… Не носись больше, иди рядом. Всех белок, к счастью, всё равно не переловишь…

Кореш покрутил туда-сюда своей лобастой головой с умными и хитрыми глазами, словно отвечая мне: "Не-ее-т, братец, шалишь! Хочешь, так сам иди по реке. А мне на берегу интереснее".

Он игриво схватил зубами болтающуюся на бечёвке рукавичку и потянул к себе.

– Ну, хватит, хватит… Не наигрался за день. Скоро уж стемнеет, а нам до зимовья ещё километров пять топать… Видно, ты, приятель, сегодня не одну мышиную норку разорил. А мышки сейчас жирные, калорийные. Оттого и энергии столько и жрать тебе, судя по всему, совсем не хочется. А я, признаюсь, сейчас, кажется, слона бы съел. Живот, чувствую, прямо к позвоночнику прилип.

Кореш ещё раз с весёлым рычанием подёргал меня за снятую рукавичку и, видимо, решив, что выдал уже положенную порцию внимания и ласки, снова навострился сигануть на берег.

– Ну, не уходи, – попросил я его, но, видя, что ласка не действует, уже строго приказал: – Рядом! – И он, понуро опустив голову, покорно засеменил сбоку.

Не хотелось мне в этот тоскливый предвечерний час оставаться посреди реки одному. И чтобы как-то взбодрить себя, я крикнул ещё раз. Теперь уже просто так – для куражу. А ещё для того, чтобы слышать хоть какой-то ответ на свой бодрый призыв.

– Э-ге-ге! – выдал я во всю мощь своих лёгких.

Крик получился таким громким, что предвечернее тихое небо, казалось, вздрогнуло от этого раскатистого звука.

И снова далёкое эхо принесло мне отражённый, полный безразличного спокойствия ответ…

"Да, видимо, к концу января морозы окончательно вызреют. Войдут в свою полную яростную силу. Ну и пусть – это даже к лучшему. Лёд на реке станет ещё крепче".

Теперь уже, по большей части для того, чтобы растормошить задумчивого Кореша, я крикнул в третий раз, обращаясь не то к нему, не то к серому пространству впереди.

– Ээ-эй! Эй!

Кореш повернул голову ко мне и снова опустил её ("Значит, всё-таки обиделся, что пресекли его вольницу".), а эхо, чуть помедлив, с готовностью отозвалось:

– Ей! Еи-и…

"Вот оно, материализованное прошлое. Голос мой уже не звучит, а я его всё ещё слышу… Это то же, что свет погасшей звезды. Её самой нет, а свет от неё летит сквозь непредставимые пространства и время, пронзая, согревая беспредельную черноту и отчуждённый холод космоса, десятки, а может быть и сотни, лет…

Наверное, то же бывает в любви. Её самой, порой, уже не существует, а прежний жар всё согревает душу…"

После этих размышлений я конечно же вспомнил о Тае и Владикавказе. Парящем над вздутыми облаками в белой папахе снегов двуглавом Казбеке. Вспомнил и Терек – извилистым мутноватым потоком стремительно бегущий вдоль такой же вихлявой, как он сам, горной дороги, по которой мы ехали с Таиным отцом – полковником медицинской службы, на его машине, в Цейское ущелье. Где, в чистейшей горной речушке, собирались удить форель.

Для чего-то мы остановились на одном из извивов дороги, притиснув машину поближе к отвесной скале.

Вышли "пройтись, размять ноги", а "заодно и – минус попить", как пошутил отец Таи. Хирурги – ведь все, по-хорошему, немного циники…

Внизу рокотал не "грозный", а злобный Терек, вспыхивая белой пеной у громадных валунов, перескакивая через них и огибая, стремя свой бег, не уставая, дальше… И, глядя на его безрассудную отвагу и ярость, осмелел и я.

– Александр Иванович, я прошу руки вашей дочери! – одним махом выдохнул я.

Он внимательно посмотрел на меня своими серыми, спокойными, такими же красивыми, как у Таи, глазами и почти бесцветно произнёс:

– А ты уверен, что именно этого больше всего хочешь?

Я согласно мотнул головой.

Он ещё раз пристально посмотрел на меня и вроде бы даже чуть устало сказал:

– Да вы, похоже, и без нашего с матерью благословения всё давно решили… Или я ошибаюсь?.. – И не дождавшись моего ответа, тут же продолжил: – Здесь ведь главное – даже не обоюдное согласие, решение, любовь, а – перспектива. Порою – и весьма отдалённая. Сможете ли вы, в состоянии ли, обеспечить долгое, пусть хотя бы не счастье, а взаимопонимание, взаимоуважение друг друга? Не прогорит ли очень скоро, ведь вы знаете друг друга совсем недолго, внезапно вспыхнувший между вами огонь: не то – любви, не то – страсти, оставив в память о себе лишь горечь и холодный пепел…

Его речь была витиеватой и красивой, будто говорил не моложавый хирург-полковник, а горец-аксакал, убелённый сединами.

Уловив мою полуироничную улыбку, которую я не сумел скрыть, Александр Иванович, осанистый, высокий, красивый, но казавшийся мне тогда уже довольно древним, видимо, понял, что никакие, даже самые благие назидания сейчас на меня не подействуют. И тем не менее продолжил.

– Запомни, Олег. Лучший брак – это брак по расчёту… Я не имею в виду никаких меркантильных интересов, – пояснил он, перехватив мой удивлённый взгляд. И чувствуя, по-видимому, бесполезность дальнейшего разговора, уже почти безнадёжно закончил: – Если, конечно, расчёт верный…

Вечером, сидя у костра, мы жарили в большой сковороде пойманную днём форель, а зеленоватые крупные южные звёзды с любопытством глядели на нас и тревожные блики огня…

Хорошее вино из глиняного кувшина, обилие зелени, нежное, вкусное мясо форели – всё было так великолепно под этими мягкими, бархатными небесами!

Перед тем как укладываться спать в двухместной палатке, которую я установил на пологой полянке, Александр Иванович между делом спросил меня:

– Скажи, Олег, какое произведение о любви ты считаешь самым значительным в мировой литературе?

– Наверное, "Ромео и Джульетта", – не совсем уверенно ответил я.

– Ответ неправильный. Это произведение – о молодой, безумной страсти. А произведение о любви – "Старосветские помещики" Николая Васильевича Гоголя. Вот, собственно, и всё, что я пытался объяснить тебе сегодня днём. Что ты должен будешь любить свою жену не только когда она молода и красива, но и тогда, когда она таковой не будет. А что касается твоего предложения – я не возражаю. Мужик ты, похоже, не картинный. Сейчас ведь море развелось ненастоящих, показушных, так называемых, мужчин, только обличьем на них и похожих. А внутри вместо твёрдого стержня – труха… Но, – предостерёг он меня, – будь готов порой к громам и молниям, даже без видимых внешних их проявлений. Бабка Таи была черкешенкой, – так что дочь наша порой похожа на Везувий. Вся разрушительная энергия внутри. И одним только взглядом, кажется, испепелит! К тому же ревнива – без всякой меры… Ты, кстати, зятёк (иронии в голосе я не уловил) можешь лечь в машине – там потеплее будет. Здесь, в горах, ночи совсем не южные…

Под равномерный снежный хруст шагов, приятные воспоминания о пребывании в Осетии, у Таи, сменились (может быть, оттого, что я вспомнил, как в палатке ночью было действительно холодно, даже в спальнике, как сейчас здесь, на безлюдной реке) воспоминаниями о многочисленных охотничьих историях, частенько рассказываемых мне дедом Нормайкиным долгими зимними вечерами.

Он любил повторять их по нескольку раз, с удовольствием прихлебывая густой горячий чай. Из-за неоднократного повторения они мне и запомнились…

Вот его "знакомец", усталый, уже в сумерках, почти ночью, как я сейчас, возвращается в своё зимовьё, без тропы, напрямки, зная, что дом уже близок…

"Перелезая запорошенную снегом колодину (толстенную ель), он оскользнулся, – словно сейчас, над самым моим ухом зудит глуховатый голос деда Нормайкина, – и… со всего маху, всей тяжестью своей опустился на… острый еловый сук, снегом до поры скрываемый. А тот прямо в задний проход ему вошёл, да глубоко так…

Сидящего верхом на этой неохватной колодине, на которой ноги у него до земли не доставали, и нашёл его случайно, насквозь, до звона, промерзшего охотник с соседнего участка… А морозы в тот год – лютые стояли! Кожа на лице у бедолаги белая-белая сделалась. Белее снега. И будто пудрой осыпана… Наверное, оттого, что быстро замёрз, он и запаху никакого не давал, – в который раз вслух размышляет дед Нормайкин. – Оттого и зверьё его разное совсем не попортило. Ни нос не отгрызен, ни уши. Весь целёхонек. Разогнуть его только нашедший не сумел, как не пытался, чтоб на сани поудобнее устроить. Сообразил потом, привязал. Да так, сидящим, до зимовья и вёз… – задумчиво заканчивает дед.

"Или вот ещё был случа́й! – снова оживляется он. – Одному моему дружбану пришлось как-то заночевать в тайге. Заплутал малость. Кружит и кружит на одном месте. Раз за разом на свой же след выходит…

"Ладно, – решает, – тормознусь… Утро вечера мудренее…"

Чайку себе из снега сварил. Попил с сухариками, силы подкрепил. Взбодрился. Место для ночлега выбрал подходящее, утайное. Почти со всех сторон от ветра защищенное. С подветренной стороны ещё кусок брезента натянул меж двух деревьев…

Нодью бы ему ещё соорудить, да поленился. А может, и замотался шибко за день. Набегался по сопкам-то за соболями…

Запалил снизу сухую листвягу, рядом стоящую, наполовину молнией срезанную. Поразмыслил, что долго такая древесина гореть будет, его согревая. Обстучал её ещё обухом топора кругом, перед тем как запалить, – вроде крепкая…

Жар от неё хороший, ровный, как от печки идет. И даже дымок сверху из дыры-дупла легко так курится, будто из трубы…

Ну, устроился, на сухое корьё разложился, да и заснул крепенько. Спит себе, почивает… А дерево-то возьми да рухни ему прямо на ноги выше колен… Он туда-сюда! Не тут-то было. Не может их из-под ствола высвободить…

Собака рычит, слюной ему в лицо брызжет. От бессилия то и дело на огонь лает. Пытается его, за куртку зубами ухватясь, из-под колоды вытянуть, да сил не хватает. А чем больше протаивает снег, тем крепче его листвень, и без того тяжеленный, к земле прижимает…

Потом, когда смотрели, куртка на плечах вся сплошь прогрызена и снег до земли лапами собачьими, да руками человечьими изрыт…

– В общем, ноги у бедолаги почти до костей сгорели… Видно, от нестерпимой боли он и сознание потерял, – печально и тихо говорит дед. А потом чуть веселее и вновь, как будто в первый раз, изумляясь, добавляет: – Как собака его всё же оттащила и как жив остался сердешный?! Чудо просто какое-то.

– Спасло, однако, то, что снег очень глубокий был, не давал шибко-то огню разгуляться…

– А каких-нибудь не столь мрачных историй, Василий Спиридонович, – подделываясь под его тон, – у вас в запасе нет случаем? – как-то спросил я у Нормайкина, когда он в очередной раз рассказал мне "сто первую" "страшилку", придя ко мне вечерком почаёвничать да "побалакать".

– Есть, конечно, – задумчиво ответил дед. – Но баить про хорошее почему-то всегда получается не так складно… Хотя, одну историйку я тебе расскажу.

В Белоруссии дело случилось. Я ещё совсем малой был. Поехали мы с дядькой за дровами, в ближний лес. А в тот год яблок уродилось – страсть!..

Глядим из-за деревьев скрытно, лось на одной стороне поляны яблоки-паданку с земли подбирает, аккуратно так, мягкими губами, а с другой – кабан их жадно, с чавканьем, будто куда-то спешит, хрумает. А осень в том годе золотая выдалась. Тихая, чистая, тёплая, светлая!

Яблоневый запах голову кружит. Хорошо!..

Однако продолжаем с телеги (хоть лошадь и волнуется: ушами прядёт, ноздрями воздух ловит) наблюдать за зверьём – интересно же…

Смотрим: кабан, сначала ни с того ни с сего начал башкой своей чугунной о дерево биться, словно с дуба жёлуди решил стряхнуть, для разнообразия своего рациону. Да так свирепо урчит… Потом вдруг резко развернулся и к лосю рванул, норовя его клычищами своими по ногам резануть. А лось, нет, чтобы удрать – как бы в игру с ним вступил. Словно малый козлёночек через скамейку скачет, кругами вальсирует. И даже губы трубочкой вытягивает, будто поцеловать кабанищу намеревается. И чувствуется по всему, весело ему так по полянке носиться, через колодинки перескакивать…

Не знаю, сколько бы мы эту картину ещё наблюдали, да лошадь вдруг рванула и понесла нас по просеке, от греха подальше.

Дядька мне потом объяснил, что к чему. Опьянели зверюжины. Яблок, уже забродивших, ведь наелись…

Назад Дальше