Не оглядывайся назад! - Владимир Максимов 15 стр.


Всю ночь меня преследовали своей несуразностью невероятные, прилипчивые сны. То мне чудилось, что я сталкиваю на сани при помощи жердины всю тушу лося целиком, вместе со шкурой, но не могу сдвинуть этот груз с места… То – что я загружаю сани понемногу, прекрасно понимая, что при такой раскладке мне не вывезти мясо и за три дня… Пунктиром во всех этих бесконечных, с вялостью движений, снах проступал оживший улыбающийся лось, то и дело взбрыкивающий, поднимающийся на задних ногах, с нацеленными для удара в мою грудь, словно копья, острыми копытами передних ног.

Быстрый, сильный, резкий удар – и верхонки, которыми по инерции прикрыл свою грудь дядя Вася, чем-то растревоживший в загоне лося, красными лоскутьями падают у него за спиной. А сохатый спокойно, как будто ничего и не случилось, отходит в дальний угол загона, оставив лежащим на окровавленном снегу своего кормильца. Он методично и тупо начинает жевать положенные ему минуту назад ещё живым дядей Васей высушенные берёзовые веники, с лета заготовленные "для подкормки копытных".

Лось смотрит куда-то вдаль, за загон, не обращая никакого внимания на переполох. И меньше всего – на нас, практикантов-охотоведов, невольно ставших свидетелями этой мгновенной и нелепой драмы.

И пока сохатый, такой ручной и мирный, такой обычный, почти домашний, продолжает заниматься своим насыщением, парни-охотоведы, с опаской озираясь на него (а ещё вчера каждый норовил, подойдя к загону, погладить зверя), волоком вытаскивают с территории, ставшей вдруг смертельно опасной, безжизненное тело егеря – дяди Васи. Они тянут его за ноги, и он спиной, в своей извечной войлочной куртке, прочерчивает на снегу широкую морщинистую борозду. Последний след, оставляемый им в этом мире.

Тело дяди Васи кажется неимоверно тяжёлым, неповоротливым и неудобным. Таким, каким оно никогда не было при жизни, даже после самых затяжных и беспробудных загулов, когда ноги переставали слушаться хозяина и ему надо было помогать добраться до кровати…

Долгие годы, поняв, что в городе совсем пропадёт, жил он здесь на стационаре для студентов-охотоведов, в ближней тайге. И, видно, на беду свою, от одиночества, приручил уже взрослого лося, который обитал в загоне, как корова, и который вскорости стал любимцем студентов, бывающих здесь…

Лицо дяди Васи, всегда докрасна обветренное, сейчас белее самого белого первого снега. Грудь его пробита насквозь, и окровавленные лоскутья рубахи (куртка, как всегда, была нараспашку) глубоко вдавлены внутрь…

Утром я проснулся весь мокрый от пота и слабый, как младенец, стараясь соединить воедино обрывки снов, в которых реальность так причудливо переплелась с болезненной фантасмагорией.

"Инородный белок попал в кровь, – констатирую я своё состояние. – Надо удалить из-под ногтя теперь уже такой болезненный источник заражения…"

Я попытался иголкой, протёртой несколько раз спиртом, вынуть из-под ногтя микроскопическую косточку и, в конце концов, раскровянив палец, мне это удалось. Залив уже слегка загноившуюся ранку йодом, я свалился на нары, не имея сил даже на то, чтобы сменить влажное бельё.

Где-то к обеду я вернулся в действительность из полуобморочного состояния, наверное, только потому, что меня всего трясло от, казалось, насквозь пронизывающего холода. В нетопленном с вечера зимовье было действительно студёно, да ещё так и не высохшая на теле до конца одежда липла к нему холодными складками. Я вновь, как и утром, когда поставил себе точный диагноз, пощупал подмышечные лимфоузлы. Они увеличились с размеров крупной горошины до маленьких грецких орехов… С трудом, клацая от холода зубами и поминутно боясь потерять сознание, я слез с нар, затопил печь. Поставил на неё закопчённый большой чайник… В аптечке нашёл шприц, иглу и ампулы пенициллина. В старой консервной банке, когда-то начисто вылизанной собакой, прокипятил иглу, шприц, и сделал себе первый укол, опять забывшись гулким сном, вновь не имея больше сил переодеться…

Дней пять, наверное, потом – утром и вечером, всё более и более приходя в себя, я делал себе инъекции то в правое, то в левое бедро. В правое втыкать иглу было удобнее…

Ел я во все эти дни лишь чуть-чуть, а пил очень много.

Дня через три после первой инъекции заушные и паховые лимфоузлы уже перестали прощупываться, а подмышечные были увеличены лишь немного.

К концу недели я был очень слаб, но чувствовал себя теперь почти здоровым. Тут-то на меня и напал такой зверский жор, что я никак не мог насытиться и ел почти постоянно. За день я однажды умудрился съесть полведра варёного мяса и выпить почти столько же крепкого чая с различными целебными травами, пучки которых были подвешены у потолка. Но больше всего во время болезни мне нравился наваристый бульон с сухарями.

Я мысленно благодарил лося за прекрасную еду. И мысленно же просил у него прощения.

"Ты ведь тоже меня чуть не угробил, зверюжина. Теперь мы с тобой – в расчёте".

Расчёт был, конечно, не полный, не равнозначный. И, может быть, поэтому, где-то в глубине души застрял, застыл во мне недоумённый взгляд сохатого, с явно читаемым в нём вопросом: "За что?!" На который у меня не было ответа.

Я вышел из зимовья в солнечный зимний блестящий белый день и первый раз за неделю по-настоящему накормил отощавших, встретивших меня голодным скулежом собак, наложив им до отвала специально сваренной для них каши с мясом… Когда собаки нахватались варева, – быстро умяв все, до отупения, до опузырения, до сытой икоты, – я запустил их в зимовье, а сам свалился на нары, уснув, казалось, прямо на лету. Уснув здоровым крепким сном и проспав почти сутки – до середины следующего дня. Пробудившись, я почувствовал себя теперь не только полностью здоровым, но и полным сил, вернувшихся ко мне.

Пожалуй, я мог бы спать и дольше, но меня разбудили собаки. Они сидели у двери зимовья и тихо, деликатно, жалобно поскуливали, просясь на улицу. Мне тоже надо было облегчить свой мочевой пузырь, и я выскочил за двери вместе с ними!

После отливальной процедуры, снова запустив собак, разнежившихся за эти сутки в относительном тепле зимовья, я стал готовить для всех нас еду. Псинки, сидя недалеко от печи и следя за моими движениями, то сладко зевали, то принимались чесаться, доставая задней ногой до уха. А иногда, оскалив пасть, интенсивно начинали выгрызать с боков расшевелившихся в тепле блох.

"Какой же сегодня день недели? Какое число?" – попытался припомнить я и не смог.

Включил транзистор и сквозь далёкое эфирное шипение услышал окончание фразы: "В Москве семь часов утра, в Омске – десять, Иркутске – двенадцать, Хабаровске – четырнадцать часов…"

– Точно – два часа дня, – взглянув на циферблат своих ручных часов, висевших на воткнутой меж брёвен щепке у изголовья нар, ответил я неведомому и невидимому столичному диктору.

– Сегодня первое января!.. – бодро продолжил тот. – Тысяча девятьсот…

– Вот это да! – изумился я, не дослушав конец фразы.

Значит, уже новый год. И я в прямом смысле этого слова проспал его приход. А ведь планировал, как это делают многие охотники, "выскочить" на праздник, на денёк-другой, в посёлок. От Таи там наверняка пришло письмо с поздравлениями…

Наверное, давно уже растаяли те белые снега, на которых я выводил имя Тая. В звуках которого мне слышалось и: Та – единственная для меня девушка, лучше которой, казалось, не могло никого быть на свете… Я – там тоже читалось. Та + Я… Но что-то, увы, не сложилось, как хотелось, как предполагалась, в этой немудрёной формуле…

Угадывалось в этом имени и что-то Тая-щее в себе неизъяснимую та-инственность, неразгаданность тай-ны. Запах таящих снегов, так волнующих и человека, и зверя, и птицу – в нём тоже присутствовал…

Да, и мои мечты о том, чтобы стать знаменитым, получить Нобелевскую премию в области литературы, купить яхту, отделанную морёным дубом с ореховыми панелями внутри, присвоить ей имя Тая, – тоже стремительно и безболезненно тая-ли.

Не загадывая далеко вперёд, я постепенно снова учился радоваться мелочам. Тёплому полуденному солнцу. Первому подснежнику, вытаявшему у завалинки дома с южной стороны. Тому, что я очень скоро и, скорее всего, навсегда покину этот грустный и пустынный берег… А может быть, всё это были не такие уж и мелочи?..

И всё же жаль, что я покину этот край не на собственной яхте, имя которой пусть будет не "Тая", а, скажем – "Мечта" или "Свобода", всё более частые размышления о которой в последнее время ассоциировались у меня, прежде всего, с достаточным количеством денег. Чтобы в несовершенном нашем мире ни от кого не зависеть, особенно в мелочах. И чтоб иметь возможность в своём собственном плавучем "доме" бывать там, где тебе хочется. На Белом море, в Карелии, или в одном из фиордов Северной Норвегии, или – в Рейкьявике… А может быть: на Камчатке, Курильских или Командорских островах, Аляске… Всех тех местах, где я бывал когда-то. Которые любил. И где мне всегда было так хорошо и спокойно. И где никогда не бывал, но желал бы быть непременно. Куда меня порой тянуло неизвестно почему".

* * *

Почта располагалась рядом с магазином "Смешанные товары". На широкой, прочной, прогретой солнцем завалинке которого отдыхали вышедшие из тайги промысловики. Покуривающие в основном самокрутки с крепким табаком, от которого в воздухе вились синеватые струйки летучего дыма.

Собак, тоже греющихся на ласковом мартовском солнышке, было гораздо больше, чем бородатых, добродушных, с загорелыми обветренными лицами и руками охотников, о чём-то деловито беседующих между собой после стаканчика-другого дешёвого портвейна "Три семёрки", не одна пустая бутылка которого стояла уже на снегу, у их ног.

Собаки в отличие от своих хозяев были не так расслаблены и добродушны. В них не остыл ещё недавний охотничий пыл, азарт преследования зверя, без которого их жизнь казалась им бессмысленной. Наверное, именно поэтому, завидев ещё издали нездешнюю собаку, они всей разнокалиберной и разношёрстной сворой, сначала лениво, – для порядку, – а затем всё более озлобляясь и выслуживаясь перед хозяевами, с многоголосым лаем бросились к моему, вконец растерявшемуся в первые мгновения Шарику. Который от первоначального страха аж присел у моих ног, озираясь на круживших вокруг нас со всех сторон кобелей и сук и жалобно потявкивая, а потом и скаля зубы на некоторых из них.

Силы были неравны, и Шарик искал защиты у меня…

Настоящие охотничьи собаки, особенно лайки, обычно равнодушны к незнакомым людям, но отнюдь не равнодушны к незнакомым сородичам. И если противник достаточно силён и оказывает сопротивление, разъярившиеся псы могут погрызть его до полусмерти, а то и – до смерти. С равнодушным видом потом отойдя от пришельца, оставив околевать оного где-нибудь под забором.

Честных правил боя здесь не существует. Главенствующий "клич" один: "Бей чужака!" Щенков, правда, сильно не дерут, тем более, если тот покажет свою покорность, задрав лапы кверху и выставив "на милость победителя" самые уязвимые места: живот и шею.

Шарик покорности не проявлял. А вдохновлённый тем, что я рядом, всё с большей яростью начинал огрызаться, преодолевая страх. И, судя по нешуточным наскокам озверевшей своры, которую мне было всё труднее сдерживать, собаки намеревались "поучить" его как следует.

Я резко наклонился, отчего разношерстная стая немного отхлынула в разные стороны. Обычно собаки, наученные горьким опытом, опасаются, что после такого движения человека в них полетит камень. Однако камня поблизости не оказалось, и я, схватив в руки первую попавшуюся мне палку, с криком "А ну, прочь, сволочи!", сделал шаг вперёд. Некоторые из собак норовили куснуть палку. А если доставалось Шарику – он жалобно взвизгивал от боли. На меня оголтелая свора пока не покушалась.

С завалинки своих кобелей и сук громкими голосами стали окликать мужики.

– Белка! Сивый! Гром! На-аа-зад! Не тронь! Сюда!

Одновременно они обращались и ко мне:

– По башке только, парень, не бей! А по хребтине как следует вытяни, чтоб знали край, да не падали.

Видя мои тщетные попытки разогнать собак, на нетвёрдых, каких-то волнистых ногах, снявшись с насиженного места, со штакетиной в руках – ещё одной частицей жалких остатков палисадника у магазина – на помощь мне двинулся немолодой уже, весёлый мужичонка.

Увидев атаку с двух сторон, первыми сообразили, что делать, породистые лайки. С закрученными на спину хвостами, с гордой осанкой победителя, не очень быстро, чтоб не терять достоинства, они засеменили прочь – поближе к завалинке, подальше от драки.

Удалившись на безопасное расстояние, с равнодушным казалось ко всему на свете видом они разлеглись: кто на высоком трёхскатном деревянном крыльце магазина, кто – рядом с ним, словно и не было в них ещё минуту назад такой ярости…

Безродные же шавки продолжали звонко лаять, правда, уже не так активно атакуя Шарика и меня, стараясь хватануть любого из нас исподтишка.

– Кыш! Подлое племя! – рявкнул на них неожиданно сильным голосом "волнистый" мужичонка, лицо которого было сплошь испещрено оспинами, отчего улыбка, не сходящая с лица, вблизи казалась неестественной.

Окрик его особого действия на нападавших не возымел, хотя они и отскочили чуть-чуть в сторонку.

Мужик повернулся ко мне и равнодушно, как о чём-то само собой разумевшемся, сказал:

– Загрызут, гады! Напрочь загрызут, если не дать им острастку… Не нравится, что брюхо вам не кажут, мелочь пузатая?! – переключил он своё внимание уже на собак. – Шакалы! Гниды! – с презрением припечатал нападающих дворняг. И, снова обернувшись ко мне, продолжил: – Ты за мной, паря, иди, а я их буду шугать. А щена своего лучше на руки возьми.

Сплюнув на твёрдый наст коричневатую махорочную слюну, он нетвёрдым шагом направился в сторону собутыльников.

Я взял на руки огрызнувшегося даже на меня щенка и, отпинываясь от подскакивающих ко мне сзади и с боков собачонок, стремящихся любой ценой доказать лениво щурящимся на солнце и поглядывающим на них свысока лайкам, всю свою безумную храбрость и значимость, – понёс моего друга, скалящегося на соперников сверху, к зданию почты.

На полпути к завалинке мой провожатый выпустил из рук штакетину, потому что разгонять уже было почти некого.

Среди сильно поредевшей стаи нападавших вдруг обнаружился подбежавший откуда-то сбоку Шайба, выглядевший среди наших соперников прямо-таки Гулливером в стране лилипутов. Но вёл себя сей "Гулливер" совсем не логично.

Он то начинал тявкать в общем хоре, то, виляя хвостом, выражал мне глазами и всем своим видом предельную преданность, то норовил куснуть какую-нибудь не в меру разоряющуюся собачонку…

Завидев Шайбу, стал рваться из рук и мой храбрый, безрассудный, как д’Артаньян, Шарик.

Я опустил щена на землю, и тут же подоспевший к нему Шайба хватанул его за бок.

– Ах ты, Иуда! Предатель! – попытался я достать его морду загнутым вверх носком ула.

Пёс ловко увернулся от пинка и с весёлым лаем бросился вдогонку за пёстренькой и мелконькой сучонкой…

Я запустил внутрь почты моего лохматого, жалобно скулящего и зализывающего бок героя и попросил у немолодой, с добродушным лицом женщины два конверта.

– А фамилия ваша как? – вдруг очень официально спросила почтальонша.

– Ветров, – ответил я.

– Вам письмо, – улыбнулась она, снова став дружелюбной.

– А друга вашего как величают? – просматривая немногочисленную корреспонденцию, стоящую в небольшой картонной коробке, опять деловито осведомилась она.

– Банных. Юрий Банных.

– Ему два письма! – ещё приветливее разулыбалась она, как будто самолично предоставляла Юрке ровно в два раза больше радости, чем мне.

– Передадите ему или он сам зайдёт?

– Передам.

Она отдала мне три письма и взяла мелочь за два чистых конверта, на которых был изображён какой-то очень задумчивый бородатый мужчина, словно пытающийся разгадать сразу все законы мирозданья.

Послание мне было от мамы.

Я аккуратно засунул письма и конверты в накладной карман куртки и уже собрался уходить, как почтальонша остановила меня вопросом.

– Мой-то небось тоже у магазина кучкуется?

– Не знаю, – честно ответил я.

– Да там он, с остальными ханыгами, – снова разулыбалась она, будто говорила о чём-то весёлом. – Куда ж ему от своих дружков деться. С утра уже с ними шары заливает. Теперь дня три пить будут, без удержу, – уверила она меня. – Промысел закончился… А он нынче удачный был! – уже мечтательно проговорила она. И вдруг неожиданно, ни с того ни с сего, видимо, просто от полноты чувств, подмигнула мне. И сразу же в её лице проступило что-то озорное, далёкое, девичье…

"Не такая уж она и пожилая, – подумал я, выходя на крыльцо. – Лет тридцать – тридцать пять, не больше…"

Чтобы вторично не вводить деревенских пустолаек в искушение, я снова взял Шарика на руки, направившись домой.

Щенок доверчиво прильнул ко мне и даже расслабленно свесил вниз голову. А я, в связи с этим, вспомнил, как мне не однажды приходилось нести его, ещё совсем маленького, в зимовье.

К вечеру на промысле он, не умея распределить силы, так уставал, что пластом ложился на лёд реки, опустив голову на передние лапы и скорбно глядел на меня.

Я делал вид, что не замечаю его ухищрений и ухожу…

Шарик с трудом поднимался, из последних сил, спотыкаясь, догонял меня и, заглядывая в глаза, начинал жалобно поскуливать. Потом снова ложился и уже не вставал, несмотря на все мои попытки поднять его. При этом вид у него был жалкий и обречённый.

Я наклонялся. Брал его – этот пушистый живой тёплый комочек, на руки и чувствовал, как он начинает согревать мне грудь, защищая от встречного ветра.

Сердца наши бились совсем рядом, но не в унисон…

– Да, брат, теперь ты стал намного тяжелее того, почти невесомого, двухмесячного щенка, которого мы притащили с собой в тайгу. По человеческим меркам – ты уже подросток лет пятнадцати-четырнадцати. Ох и глупый же возраст! Ума ещё мало, а энергии – много. Сколько глупостей я натворил в эти поры. Никогда бы не хотел вернуться снова в то состояние, – словно кому-то очень близкому поверял я Шарику свои мысли. И тут же переключался на ситуацию теперешнюю. – Стыд-позор, сударь, что я такого здоровенного лоботряса всё ещё таскаю на руках!

Шарик, будто понимая, о чём я говорю, как только я умолк, приподняв голову, раза два благодарно и преданно лизнул меня в лицо.

– А дед с Юрием уже в бане, – сказала баба Катя, когда я вошёл в дом. – Иди скорёхонько, догоняй их. Первый-то пар – самый добрый, если без угарцу, конечно.

Назад Дальше