– До гальюна ты вряд ли доберёшься. Разве что вплавь. – И уже посерьёзней добавил: – Дед с утра до ближнего-то строения, до бани, тропинку едва пробил. Снега по пояс за ночь намело… Так что, если нужда по малому – вон ведёрко у лестницы для этого стоит… А потом – бери вторую лопату и помогай. Хорошо бы к завтраку до туалета и дровяника дорожки расчистить. Да и там, на ровном пространстве, снег должен полегче быть, не такой спрессованный, как здесь перед преградой.
Юрка снова приступает к работе, а я, стараясь громко не журчать, стесняясь его, то и дело оглядываясь, опасаясь – как бы ненароком в сени не вышла баба Катя, стою у ведёрка за лестницей, ведущей на чердак дома.
Совершив своё писсуарное дело, удивляясь и радуясь упругости и янтарности струи, бьющей в боковину ведра, чувствую заметное улучшение настроения. "Вот он, оказывается, где источник хорошего настроения – в мочевом пузыре!"
Взяв вторую лопату, стоящую в углу, я подхожу к двери, и только тут до меня доходит, почему во всех домах посёлка они распахиваются внутрь.
Примерно через полчаса – дорожки расчищены, а мышцы радостно погуживают от интенсивной и спорой работы. Аппетит разыгрался нешуточный – не менее, чем на быка, ну, на худой конец – на бычка, зажаренного целиком на вертеле.
По очереди умывшись тёплой водой и сменив влажную от пота одежду, под привычное ворчание бабы Кати о том, что "самовар, поди, уж остыл", рассаживаемся за столом, на котором добродушно попыхивает паром, побулькивает кипятком полуведёрный блестящий "генерал". Сверху, на его конфорке, преет средних размеров цветастый керамический заварник. Рядом с пыхтящим самоваром – большая сковорода с румяной с боков картошечкой, нарезанной крупными ломтиками, и мясо! Хрусткая квашеная капустка с брусникой. Солёные огурчики, рыжики…
Не заставив себя долго ждать, приступаем к трапезе и вскорости освобождаем от еды почти всю посуду. После чего с наслаждением начинаем отпиваться крепким плиточным чаем, забелённым тёплым молоком.
Я даже попробовал выпить очередную чашку с камешками, как это делала баба Катя. Однако глотать, по определению деда Нормайкина, "голимый кипяток", так и не смог.
– Отдыхайте покамест, ребята. А часика через три – глядишь и банька поспеет. После парной и отобедаем по-настоящему, – поглаживает Василий Спиридонович живот.
Сообщение о бане, о том, что она уже топится, вызывает в моей душе сладостное умиротворение. Упоминание же об обеде – внутреннее отторжение. Кажется, что после такого обильного завтрака, и то только очень лениво, можно разве что подумать об ужине…
Дед, усаживаясь у окна и поглядывая на дым, идущий из банной трубы, продолжает благодушествовать:
– После промысла банька – первое дело. Все хвори видимые и невидимые выгонит. Недаром же говорят: "Баня парит. Баня правит…"
– Я – на метеостанцию. Надо, чтоб они радиограмму в промхоз дали, что мы уже на месте, – ни к кому конкретно не обращаясь, говорит Юрка, одевая у дверей, ведущих в сени, свою куртку и снова трогая рукой рыжеватую бороду.
– По дому ничего не надо сделать? – спрашиваю я деда после ухода Юрки.
– Отдохни маленько. Дай еде улечься. А посля, если хочешь, дров поколи. Работа по дому всегда сыщется… А я пойду баньку пошурудю. Дровец ещё в печку подброшу, а то, гляжу, дымок едва сочится. Видно, прогорело всё.
Под навесом дровяника, куда почти не намело снега, я тяжёлым колуном рассыпаю на звонкие чистые сосновые поленья большие тёмные круглые чурки, покрытые с боков красноватой корой.
Когда образуется изрядная горка дров, аккуратно, как было у деда, укладываю их сверху высокой поленницы, расположенной у задней стенки дровяника.
Сорвав, как говорится, охотку и чувствуя одновременно и лёгкую усталость, и радость во всём теле, решаю прогуляться в местную библиотеку – взять почитать какую-нибудь интересную книжку, да зайти на почту – купить конверты. Одно письмо, "с края географии", планирую отправить домой, второе – одной прелестной девушке, студентке мединститута, считающейся на тот период времени моей "зазнобой".
Проблемы с довольно редкой бородой меня, как Юрку, совсем не терзают – я твёрдо решил сбрить её сразу же после бани. Будь у меня такая борода, как у моего напарника, я бы её непременно оставил. А тут – на щеках проплешины, едва прикрытые редкой растительностью неясного цвета… Усы ещё – туда-сюда. Их, может, и пощажу. Видимо, такая немогучая волосатость у меня на лице от моих далёких калмыцких предков по материнской линии.
В своё время российская императрица Елизавета Петровна, ведя Семилетнюю войну с прусским королём Фридрихом II, несмотря на то, что калмыки были буддисты, а не православные, "поголовно поверстала" их в казаки. А те потом первыми, как пишут историки, "на своих быстрых низкорослых лошадях, в мохнатых меховых шапках и развевающихся на скаку цветастых халатах, пронзительно гикая, ворвались на улицы Берлина".
Среди этих казаков, лавиной промчавшихся по столице Бранденбургско-Прусского королевства, был и мой далёкий предок.
За оградой двора, где ветру не было никаких препятствий, мир предстал ослепительно-белым, ровным и новым. С "выметенной" до твёрдой сероватой корочки дорогой, кое-где лишь, в углублениях, где было укрытие, припорошенной ночным летучим снегом. И эти "лоскуты" разной величины то там, то сям белели на дороге…
От созерцания всего этого великолепия вместо библиотеки я направил свои стопы совсем в другую сторону… К маяку, стоящему рядом с метеостанцией на мысу. Словно белая свеча стоял он на вершине, хоть и не очень высоких, но зато отвесных скал…
Уже сделав несколько шагов прочь от ограды, я услышал за спиной нетерпеливый скулёж. Оглянувшись, увидел, как в щель закрытой на верёвочную петлю калитки пытается протиснуться наш, повзрослевший за время промысла, но всё ещё бестолковый щен Шарик.
Всё-таки выбравшись наружу, он весело завилял хвостом и с радостным лаем со всех ног припустил ко мне.
– Ну, пойдём, пойдём вместе, – погладил я восторженно скулящего, подпрыгивающего и то и дело норовящего лизнуть меня в лицо Шарика. – Сходим на реку. К маяку поднимемся. Посмотрим сверху на пролив. Красота-то какая!..
Раза два во время нашей дружеской "беседы" псу всё же удалось лизнуть меня в подбородок своим горячим языком. И только после этого, за что неизвестно, выразив мне свою признательность, он немного угомонился.
Довольно широкое устье реки было до самого залива покрыто чистым зеленовато-голубоватым льдом. Разбежавшись на последних метрах берега, я заскользил по нему поперёк реки на своих отполированных многими километрами пути улах. Мой четвероногий друг тоже бегом устремился за мной! Однако на гладком льду его лапы разъехались в стороны, и он плюхнулся на мягкую, светлую шёрстку брюха. Так, с растопыренными лапами, он и прокатил немного за мной…
Осторожно встав на ноги, Шарик сначала нюхнул, а потом с видимым удовольствием несколько раз лизнул лёд, который чуть поодаль, в полосе припая был уже совсем другого – желтоватого цвета. Такого же, как ледяные наросты, напоминающие подтёки оплывшего на подсвечник парафина. "Подтеки" эти обрамляли нижнюю часть прибрежных скал мыса, вдающегося в залив с правого берега реки Ботчи, на который мы с Шариком и держали путь.
Я ещё раз, теперь уже по льду, а поэтому не так сильно, сумел разогнаться и снова, наискосок, радостно, как в детстве с горки, заскользил по его глади, достигнув в середине реки полосы припая, с противоположного конца омываемого ленивыми, сероватого цвета, морскими волнами.
Шарик, смешно оскальзываясь, подбежал ко мне и лизнул неровный, бугристый, шершавый лёд. Недоумённо завертев головой, он раза три, слегка приседая на передних лапах, тявкнул на него.
– Что, брат, солоновато? Не то, что на реке?.. Это уже лёд морской. Его не полижешь в своё удовольствие. Кстати, а не предпринять ли нам прямое восхождение к маяку прямо отсюда, со стороны залива? Тем более, что при ближайшем рассмотрении скалушка эта не такая уж отвесная, а в некоторых местах – даже довольно пологая…
Шарик, задрав морду, внимательно слушал и время от времени поворачивал голову туда-сюда, не то тужась понять, не то во всём соглашаясь с моими доводами.
– Ну, раз вы, сэр, не против – дискуссия окончена. Вперёд! – скомандовал я. И мы стали взбираться по едва заметной и пока не очень крутой, но, похоже, давно уже никем не используемой тропке.
Почти у самой – плоской в том месте – макушки скалы она бесследно исчезла, и мы остановились, чтоб перевести дух…
Для достижения самой вершины, от которой нас отделяло не более двух метров, надо было, найдя опору, подтянуться на руках. Сделав ещё несколько полушагов, я забросил наверх Шарика, а потом и сам, ухватившись за уступ и подтянув тело, улёгся грудью на камень вершины…
Каково же было моё изумление, когда на штурмуемом мной "Эвересте", на его гладкой, как стол, поверхности, буквально в нескольких метрах от себя я увидел морду пёстрой, довольно худой коровы, огромными удивлёнными глазами с любопытством разглядывающей меня, а вернее – мою голову и туловище, возникшие вдруг снизу.
Когда я обозначился на выступе полностью – животина потеряла ко мне всякий интерес и снова принялась жевать сено. Добрая охапка которого лежала перед ней у самого прясла, отделяющего метеостанцевскую корову от недалёкого края скалы.
Кроме этой – метров десять на десять – загородки в три жердины, с заднего конца которой начиналась едва заметная, петляющая и полого спускающаяся вниз, к реке, дорога, – никаких строений поблизости больше не было.
Корова как-то нехотя, но в то же время – очень энергично ворочая челюстями, словно взяла на себя повышенное обязательство – уничтожить охапку сена в кратчайшие сроки, хрустела им, не обращая больше на нас с Шариком ни малейшего внимания.
В отместку за такое пренебрежительное отношение "сеньоры", мы тоже повернулись к ней и к маяку, стоящему чуть в стороне от изгороди, спиной. И стали, словно горные орлы, любоваться морским простором. Пытаясь дотянуться взглядом до невидимой земли – острова Сахалин, лежащей там, за проливом.
* * *
"Я был так одинок той весной, – особенно после прочтения письма, такого грустного и нежного письма от Таи, пришедшего в Гроссевичи ещё перед Новым годом и пролежавшего в ожидании меня на подоконнике у деда Нормайкина больше двух месяцев, до окончания промыслового сезона, – что мне всё время хотелось быть одному. Чьё-то присутствие тяготило меня.
Я уходил на берег Татарского пролива и часами смотрел на туманное, курящееся море, как будто там, за ним, находилась счастливая страна, в которой не бывает сереньких подробностей жизни, её нелепых порою случайностей. И где люди понимают друг друга почти без слов, проживая годы, наполненные любовью и прекрасными надеждами, которым суждено сбываться…
Иногда вдали, на серо-синем фоне неба и воды, возникал корабль и, медленно паря белым призраком над водой, двигался параллельно берегу.
Я пытался вообразить себе жизнь на этом большом корабле. И она мне представлялась обязательно счастливой: весёлой, беззаботной, насыщенной хорошей музыкой, хорошим вином и едой, со светлой, блестящей деревянными, идеально отполированными панелями, просторной кают-компанией, где собираются вечерами красивые, остроумные, необыкновенные, хорошо одетые люди…
Виделось мне, и как кто-то с кем-то сидит с полумраке вдвоём в тёплой, уютной, чисто прибранной каюте и говорит вполголоса о разных пустяках… В руках этих двоих – по бокалу красного вина, вспыхивающего то и дело от света настольной лампы рубиновым блеском… И, глядя в широкий квадратный иллюминатор на этот берег, девушка, обращаясь к своему спутнику, тихо произносит: "Господи, какой унылый вид…"
Эти двое в моих мечтах всегда в конце концов оказывались мной и Таей…
Корабль исчезал, а я, уже изрядно продрогший, начинал энергично ходить по кромке берега, стараясь подставлять солёному морскому ветру не лицо, а спину.
Через какое-то время я начинал, выхаживая, выписывать в нетронутом снегу большие буквы, из которых складывалось имя: ТАЯ. Мне казалось, что такие, примерно двухметровый высоты, буквы можно увидеть даже с далеко плывущего корабля…
Когда на следующий день я приходил на берег, Таи там уже обычно не было. Её имя заметало за ночь снегом и выравнивало ветром. И всё снова становилось первозданным, как в далекий день творения. Белый, ровный, пустынный берег с одиноким человеком на нём…
И вновь, стремясь переупрямить снег и ветер, я вытаптывал в плотном снегу весеннее имя ТАЯ. И снова, видя теперь уже на просветлённом синем море белый пароход, предполагал, что кто-нибудь хотя б в бинокль, сможет разглядеть на этом грустном берегу загадочное это имя… И, погружаясь вновь в мечты – это единственное тогдашнее лекарство от моей тоски, я заходил в них ещё дальше. И мне уже почти реально представлялось, что я сумел написать хорошую, даже очень хорошую, книгу, которую читают, о которой спорят… И имя автора уже известно многим, даже очень многим. И не только в нашей стране, но и за рубежом, потому что книга об уникальных, мало кем из пишущей братии знаемых по-настоящему делах. Об охоте, охотниках, их такой нелёгкой, но такой порой захватывающей жизни в тайге, где тебя на каждом шагу может подстерегать смертельная опасность, от постоянного ожидания которой твои ощущения вроде бы притупляются. А на самом деле – становятся ещё острей… И обязательно в этой книге должны быть и орочи, и удэгейцы, с которыми мне приходилось вместе быть. Видеть всю их детскую наивность, доверчивость, предельную честность и доброту… Одним словом, в этой книге должно быть всё то, о чём я знаю уже достаточно полно и хорошо. О повадках и характере зверей, о привычках и поведении собак. О мыслях в тиши занесённого снегом зимовья, когда ты в нём один… И о тех сложных чувствах – когда почти неразличима грань между охотой и убийством зверя, если ты не оставляешь ему никакого шанса, никакого права на защиту… Вспомнить хотя бы того могучего лося, который за заведомо неравные шансы борьбы сумел мне всё же отомстить… после своей смерти…
Я был тогда без собак, но по свежим следам легко выследил зверя…
Перед тем как подойти к поляне – среди чащи, на которой я его потом и увидел, я обнаружил ещё парящий помёт и понял, что лось совсем близко. Обогнув с подветренной стороны поляну, я уже почти наверняка знал, что он находится там… Тихо, так, чтоб с неё не упал даже снег, я чуть-чуть пригнул тяжелую еловую ветвь, мешающую обзору. Почти посредине открытого пространства я увидел красивого, гордого, с могучими лопатообразными рогами сохатого. Он стоял боком ко мне. Высокий, стройный, сильный зверь мягкими губами, словно целуя гладкий ствол молодой осины, сгрызал с неё сочную кору…
Я бесшумно присел. Так, чтобы ствол карабина был меж двух еловых лап. Уперев локоть левой руки, придерживающей цевьё, в колено, я не спеша стал подводить мушку под правую лопатку зверя. Я ведь уже говорил, что он стоял ко мне боком. Очень удобно для выстрела. Весь он был передо мной, как на ладони. Промазать же с такого расстояния я не мог. Как почти никогда, даже по движущим мишеням, не промахивался в тире, выигрывая разные несущественные призы.
В момент прицеливания, пока мушка ещё не замерла в нужном месте, лось отодрал от ствола зеленоватый лоскут коры и, запрокинув голову и почти касаясь концами рогов спины, стал с наслаждением, как будто бы даже улыбаясь, зажмурившись от удовольствия, перетирать своими крепкими зубами это лакомство, лента которого снаружи становилась всё меньше и меньше, постепенно исчезая в нём…
"Смерть – прекрасна в минуту блаженства!" – вспомнил я не то чьи-то стихи, не то свои давно прокрученные мысли, скинув на снег рукавичку с правой руки. Палец привычно лёг на холодный спусковой крючок, прильнув к нему, став с ним одним целым. В этот момент я уже, казалось, не замечал ни серебристую, плотную, подрагивающую на спине и боках от удовольствия мелкими волнами, шерсть лося, ни его высокие стройные ноги. Я видел только несколько сот килограмм отличного мяса, которого с избытком хватит мне на весь период промысла.
Я начал плавно давить на спусковой крючок, и в это время лось вдруг повернул голову в мою сторону…
Я увидел его огромные, словно поглотившие меня полностью, грустные карие глаза, в которых отразилось удивление… Хотя что он мог увидеть, чему мог удивиться в предпоследний миг своей жизни? Разве что короткой вспышке пламени, выплеснувшейся вместе с пулей из недрогнувшего в моих руках ствола карабина…
Через секунды после выстрела голова лося грузно опустилась на грудь, словно тяжесть рогов сделалась для него непомерной. Передние ноги, чуть раньше задних, подрубились в коленях, и зверь тяжело рухнул в рыхлый снег, на мгновение вспугнув летучие снежинки, взвихривая их над собой в лёгкое облачко.
Когда я, с какой-то неохотой, отчего-то медля, подошёл к сохатому – он был уже безвозвратно мёртв, хотя и продолжал удивлённо глядеть открытым, видимым мне и, казалось, не мёртвым глазом в низкое, серое, скучное предвечернее небо. При этом шея у него была неестественно вывернута, а из нижнего края тёмных полуоткрытых губ, обнаживших ряд крупных желтоватых зубов, сочился тоненький, парящий алый родничок, исчезающий в белом снегу.
Я присел на корточки перед поверженным зверем, почувствовав вдруг такую смертельную, непреодолимую усталость…
Быстро вечерело, и рассиживаться долго я не мог. Надо было поскорей, пока она не окоченела, разделать тушу.
Скинув рукавицы и куртку, я своим острым, подаренным мне бурятами, с заточкой на одну сторону, ножом, мысленно всё-таки подгоняя себя, начал снимать с лося шкуру… Где-то в районе лопатки, уже в сгустившихся почти до черноты сумерках, осколок раздробленной пулей кости не очень больно уколол меня под ноготь мизинца… Я вытер окровавленную руку о штаны, протёр её снегом и попытался высосать застрявшую "занозу" из-под ногтя. Однако никакой косточки под ним, похоже, не было…
"А, ладно, – беспечно махнул я рукой. – Даже если там что-то и засело – ничего. В тайге всё стерильно…"
Сняв шкуру, я присел на неё и, чтобы подкрепить силы, уже почти в темноте, съел изрядный кусок сырой, очень вкусной и ещё тёплой печёнки. Измазавшись кровью, но взбодрившись, я отрубил кус мяса от стегна, прикрыл разделанную тушу шкурой и двинул в зимовье…
К вечеру следующего дня (весь день ушёл на то, чтобы на самодельных санях из лыж перевезти мясо) я почувствовал невероятную апатию и предельную усталость и только спустя какое-то время понял, что у меня жар.
"Наверное, переутомился, – решил я. – Ведь от поляны до зимовья будет не меньше трех километров. А сколько раз мне за сегодня пришлось туда-сюда таскаться: то с грузом, то налегке? Вот и вымотался. Надо как следует выспаться. А завтра – наварить побольше мяса, поесть как следует, и всё придёт в норму…"