Она издает иронический такой смешок, то есть мне кажется, что это и называется иронией, когда человек смеется, а сам при этом всхлипывает. А потом остаются одни только всхлипыванья. Я оглядываюсь вокруг: всюду ночь, мир стоит кристально чистый, росистый и теплый, у фонарей над крылечками кружатся тучи мошкары и жуков, и где-то далеко звучит музыка. Там Катания.
– Папа всегда говорил, что ничего путного из меня не выйдет.
– Мама, не говори так.
– Да нет, это же чистая правда, ты только посмотри на меня. И всегда было правдой. "Нескладеха в чистом виде, – так папа говорил. – И нескладеха вздорная". Других, вон, выбирали руководителями группы поддержки, и королевами вечера, и президентами класса. И звали этих других Бетти, вечно вся такая свеженькая, сияющая…
– Бетти Причард? Да иди ты!
– Ну, Вернон, ты же у нас всегда все знаешь лучше всех на свете, не правда ли? Еще в четвертом классе Бетти выбрали президентом, и все звездные роли в школьных спектаклях тоже доставались ей. И она никогда не ругалась, не пила и не курила, как мы, все прочие; ясная, как солнышко, вот она какая была. Пока папаша не начал избивать ее до синяков или пороть до крови. Так что, когда на тебя находит желание все на свете приравнять к нулям и не оставить камня на камне, вспоминай хотя бы время от времени, что все остальные тоже люди. Это причинно-следственные связи, Вернон, до которых ты попросту еще не дорос. Даже Леона была когда-то спокойным и милым человеком, пока ее не оставил первый муж, ну, понимаешь, так все нехорошо с ним получилось…
– Это который умер?
– Нет, не который умер. Это первый, а ушел он по таким причинам, про которые тебе лучше даже и не спрашивать.
Она переводит дыхание и утирает глаза тыльной стороной руки.
– И все-таки перед выпускным балом я сбросила несколько фунтов. Первый раз в жизни доказала папе, что он во мне ошибался. Меня попросил о свидании сам Ден Гури – Ден Гури, центровой полузащитник! У меня было выпускное платье с пелериной, так вот, я всю неделю на ночь укрывалась этой пелериной.
– Ну ты даешь.
– Он подхватил меня на грузовике своего брата. Я чуть сознание не потеряла от возбуждения, и еще оттого, что ничего не ела, но он сказал, чтобы я расслабилась и чувствовала себя так, словно кругом все свои…
Матушка начинает тихонько шипеть, откуда-то из глубины горла, как кошка. Это просто другой способ плакать – на случай, если вы не знали. Прелюдия к бурным рыданиям.
– И что было дальше?
– Мы выехали за город, пели песни всю дорогу, а уехали чуть не до Локхарта. Потом он попросил меня проверить, не открылась ли у грузовика дверца в заднем борту. А как только я вышла, он уехал, а меня оставил там. Вот тогда-то я и увидела эту свиноферму возле дороги.
Меня, словно молнией, продирает насквозь жутким чувством злости: на ёбаных Гури, на то, как вообще принято жить в этом сраном городишке. И эта злость, как нос корабля, режет набегающие одну за другой волны тоски и печали, режет картинки, на которых молодой, слишком молодой Иисус, Хесус, который приколотил себя гвоздями к кресту прежде, чем за него это успел сделать кто-то другой. Потому-то город и бесится от злости. У них не получилось всадить в него пулю. Но этой их злости не равняться с той злостью, которая вскипает во мне. Которая спо собна прорезать что хочешь. Все на свете. Которая режет, как нож.
Секунду спустя мне на руку опускается мокрая матушкина ладонь. И пожимает мне руку.
– Ты – все, что у меня есть в этом мире. Если бы ты видел, какое лицо было у твоего отца, когда он узнал, что родился мальчик. Во всем Техасе не осталось человека, который не дышал бы ему в пупок. Все те великие свершения, которые ждут тебя, великое будущее, которое откроется перед тобой, когда ты вырастешь…
Она щурит распухшие глаза, она смотрит куда-то вдаль, сквозь дом миссис Портер, сквозь город, сквозь мир, туда, где живет пирог со сливками. В будущее, или в прошлое, или еще куда, где гнездится эта херотень. Затем она посылает мне этакую маленькую храбрую улыбку, настоящую улыбку, слишком мимолетную, чтобы успеть испортить ее какой-нибудь страдальческой поебенью. И ей таки удается устроить чудо: в воздухе над городом начинают звучать скрипки, совсем как в кино. А когда из общей оркестровой массы на передний план выдвигается гитарный перебор и чисто техасский голос, пришедший откуда-то из давно забытых счастливых времен, подхватывает наши души и уносит их в ночное небо, так умолкает даже Курт. Кристофер Кросс начинает петь "Под парусами". Матушкину любимую песню еще с тех времен, когда меня не было на свете, с тех времен, когда все у нее было хорошо. Такие песни человек слушает, когда ему кажется, что никто на свете его не любит.
Матушка вздыхает, прерывисто, на всхлипе. И я понимаю, что отныне эта песня всегда будет напоминать мне о ней.
До рая не так уж и долог путь,
По мне, так рукой подать.
И если попутными будут ветра,
Поставь паруса
И тихое счастье найди…
Мелодии Судьбы. Вот эта рвет мою душу на маленькие блядские кусочки. Мы сидим и слушаем, пока звучит музыка, но я знаю, что эта мелодия пробуравит глубокий такой колодец в долине матушкиных чувств, и в моей, должно быть, тоже. И оттуда фонтаном хлынет грязная кровь. Как только вступит фоно.
– Ладно, – говорит она. – Джордж сказала, что дольше чем до завтра она шерифа удержать не сможет. И это без учета наркотиков.
– Но, по крайней мере, теперь все убедились, что я тут ни при чем.
– Ну, Вернон, знаешь, хахх-хааа…
Она издает один из тех недоверчивых смешков, негромкий такой гортанный смешок, который означает, что ты – единственный мудак во всей вселенной, который искренне верит в то, что ты сейчас сказал. Кстати, обратите внимание, насколько популярны они стали за последнее время, эти ёбаные смешки. Попробуйте подойти к любому раздолбаю и что-нибудь сказать, ну, что вам в голову взбредет, вроде: "Небо – синее", – и вместо ответа вы получите один из этих ёбаных смешков, я вам гарантирую. Потому что именно таким образом народ теперь крутит колесо фортуны, вот какую истину я для себя усвоил. Фактическое положение дел уже никого не ебёт, пипл просто усмехается себе под нос, и все дела, типа: ага, конечно…
– Я в том смысле, что – ну, сделанного все равно не поправишь, – говорит она. – У тебя же на самом деле нашли этот ужасный каталог, и наркотики…
Ужасный каталог, вы поняли? У нее, наверное, целый комод набит этим бельем, а каталог теперь ни с того ни с сего стал ужасным. Но я не обращаю внимания на каталог и сразу перехожу к наркотикам.
– Черт, да сейчас куча народу подсела на это дерьмо – к тому же, это было даже не мое.
– Я прекрасно знаю, что каталог был мой – что такое на тебя нашло? Часом, не Хесус Наварро тебя во все это втянул?
– Нет, конечно.
– Я не хочу сказать ничего плохого, но…
– Я знаю, ма, мексикосы, они немного слишком колоритные.
– Ну, я всего-навсего хотела сказать, что они более, более яркие, чем мы. И еще, Вернон, что это за слово такое, мексикосы, они – мексиканцы, надо же иметь хоть какое-то уважение к другим людям.
Вероятность того, что в нашем с матушкой разговоре проклюнется слово "трусики", тяготеет к астрономически малым величинам. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Не первый день знакомы. В лучшем случае она скажет: "нижнее белье" или еще какую-нибудь херь в этом же духе. И я почти с ужасом понимаю, что просто не смогу сделать ноги от матушки, пока она вот такая. Только не сегодня, только не сейчас. Мне нужно как следует все обдумать, одному.
– Пойду подышу воздухом, – говорю я и встаю со скамейки.
Матушка раскидывает руки в стороны.
– Нет, вы только подумайте – как это называется?
– Да нет, я просто в парк схожу или еще куда.
– Но, Вернон, скоро одиннадцать часов ночи.
– Ма, перестань ты дурью маяться, меня привлекают как соучастника по делу о групповом убийстве…
– Не смей ругаться на мать – после всего, что мне пришлось пережить!
– Я не ругался!
Повисает пауза: ей как раз хватает времени, чтобы сложить руки на груди и утереть плечом левый глаз. Жуки-щелкуны отрываются где-то поблизости, а впечатление такое, что это у нее потрескивает кожа.
– Знаешь что, Вернон Грегори, будь сейчас здесь твой отец…
– И что бы он сделал? Я всего-навсего хотел сходить в парк.
– А я всего-навсего хотела сказать, что взрослые люди зарабатывают деньги и вносят свой вклад, пусть небольшой, то есть встают по утрам пораньше, то есть я хочу сказать, в этом городе, наверное, тысяча детей, и что-то никто из них не гуляет в парке но ночам.
Вот так, тихо и с любовью, она спускает меня с поводка и доводит до той точки, за которой ты начинаешь смотреть на себя и слышать себя вроде как немного со стороны и понимать при этом, что вот сейчас это как бы не совсем твое тело начнет совершать как бы не совсем свойственные тебе поступки.
– Да? – говорю я. – Да? Тогда у меня для тебя кое-какие новости, с пылу с жару!
– Что такое?
– Я даже и говорить тебе не хотел, пока, но если ты вот так со мной – я уже говорил с мистером Лассином насчет работы, поняла?
– Да? И когда ты приступаешь?
По губам у нее пробегает тень улыбки. Она прекрасно отдает себе отчет в том, что я сейчас собственными руками рублю себе бревнышки для креста. Брови у нее уже вскинулись выше, чем Христос на распятии, я вижу, к чему она готовится, и это подхлестывает меня еще того сильнее.
– Может, даже завтра.
– И что это за работа?
– Просто помощником, и все дела.
– Я была когда-то знакома с женой Тайри, с Хильдегард.
Таким образом она поднимает ставку: чтобы я, типа, имел в виду, что она в любой момент может случайно встретиться с женой Тайри. Но я туго держусь взятой линии; я на все готов, чтобы в очередной раз не проиграть в нашей игре в ножички. Моя старушка в ножички не проигрывает. И эту партию она еще не проиграла.
– Да, а как насчет доктора Дуррикса? Я просто умру, если полиция еще раз приедет к нам домой…
– Я могу работать по утрам.
– А что подумает Тайри Лассин, если ты не будешь выходить на полный рабочий день?
– Мы с ним обо всем уже договорились.
– Значит, теперь, раз ты у нас уже такой взрослый, и все такое, ты сможешь платить мне немного денег – за жилье.
– Да, конечно, ты можешь забирать большую часть денег – да хоть все эти деньги, если тебе нужно.
Она вздыхает так, словно я уже задолжал ей за постой.
– Первым делом нужно будет рассчитаться с электрической компаний, Вернон, – когда у тебя первая получка?
– Ну, может быть, удастся взять аванс.
– Без какого бы то ни было послужного списка?
– А почему бы и нет? – говорю я, щурясь в темное ночное небо. – Ну, а теперь я могу пойти и погулять в парке?
Она мечтательно прикрывает глаза, ее брови в невинном восторге взлетают выше некуда.
– А разве я говорила, что не разрешаю тебе ходить в парк…
Вряд ли стоит особо говорить о том, что нет ни хуя никакой такой работы. И вот он я, стою, как говна объевшись – от того, что я только что натворил, – и в лицо мне дует пахнущий текилой ветерок. Вранье кишит вокруг меня, как муравьи на муравьиной куче.
– Теперь тебе, наверное, нужно будет давать по утрам с собой что-нибудь на обед, – говорит матушка.
– Да нет, обедать я буду приезжать домой.
– От Китера? В такую даль?
– Двадцать минут на велике.
– Да что ты говоришь, туда на машине-то ехать почти двадцать минут…
– Не-а, я знаю, где и как срезать.
– В общем, лучше я, наверное, созвонюсь с Хильдегард Лассин и узнаю, чего они хотят. Глупость какая-то, честное слово.
– Ладно, ладно, обеды буду брать с собой.
– Вы тут все поумираете, а мне об этом так никто и не скажет? – Пам пинком распахивает дверцу "меркури" и переводит дух, прежде чем приступить к многотрудному процессу вставания. Из-под ног у нее выпрыгивает что-то страшное – размером с лягушку-быка, не меньше, вот вам крест.
– Верни, иди помоги старушке Пальмире со всеми этими пакетами. Я названиваю на ваш чертов номер уже целую вечность.
Она роняет прямо на асфальт несколько бумажных пакетов, а потом вламывается в самую густую часть ивы, волоча за собой ветви, как театральный плащ. В сени дерева, на лавочке, сидит и старательно размазывает сопли матушка.
– Лалито ушел, – всхлипывает она.
– Я думала, он сделает это гораздо раньше, – говорит Пам. – Давайте-ка все в дом, а то еда вся отклекнет.
Она пускается в неспешный путь к нашему крыльцу. Я подбираю пакеты от "Барби Q" и пристраиваюсь в кильватере.
– Верни, глянь-ка! – говорит она, оборачиваясь и тыча пальцем в небо.
Я задираю голову. "Чшш", – она шлепает меня по пузу. Тихий такой звук, как тарелки ударника. Это у нас с ней такая национальная игра.
– Брось, Дорис, не переживай, я позвоню Лолли и все ему объясню про твой герпес.
– Черт, Пальмира, господи боже мой.
Раскаты грома сотрясают могучую плоть Пам – она смеется. Моя старушка искренне пытается не расплескать драгоценную чашу собственных несчастий, она возится на лавочке, обхватив себя руками за плечи, и перебирает ножками. В конце концов она просто взрывается и очертя голову несется к парадной двери.
– Нет, какая наглость, какая самоуверенность – тебе непременно время от времени нужно причинить кому-нибудь боль, да?
– А давай я спущу тебя с крылечка, хочешь? Хоо, ххооо, хххооо.
– Ради бога, Пальмира! И не нужна нам твоя чертова еда.
– Хоо, ххоо, хххоооо. Видела бы ты, что вытворяла Вейн на Катаниях. Она слопала кукурузы больше, чем целый грузовик голодных мексикосов.
– Но диета Аткинса как бы и предполагает как можно больше протеина…
– Нет, просто Барри сегодня там не было.
– Почему?
– Кое-кто из организаторов нашего цирка выставил ему пиво. Он, оказывается, еще вчера нашел у Китера второе ружье.
Двенадцать
Насчет уехать затемно, так это не я придумал. Моя старушка решила нанести визит бабуле; в результате весь дом теперь воняет лаком для укладки волос. А почему она решила отправиться в такую рань, догадаться нетрудно: чтобы никто не видел, как она чешет через город на своих двоих. Пусть все видят, как она откуда-то приедет, вся такая из себя. А беготня – не для сторонних глаз. Вот какую истину я усвоил с тех пор, как у нас не стало машины.
– Нет, я не верю, что во всем городе не нашлось пары приличных "Туберлимбов". Я в том смысле, что нужно будет поискать у бабули в городе. – Она имитирует звуки глубокого дыхания и кончиками пальцев ерошит мне волосы. Потом делает шаг назад и хмурится. Что означает – до свиданья. – Обещай, что не опоздаешь на свою терапию.
За нефтяной качалкой разгорается и разгоняет звезды пурпурное небо оттенка "электрик", приглашая последних ночных бабочек разлететься по домам. Совсем как в то утро, когда старая Нэнси Лечуга, вся такая несчастная, неподвижно стояла посреди дороги. Я стараюсь об этом не думать. Мне есть чем занять голову. Нет, все-таки удачная это была мысль, насчет отправиться к Китеру; если кто-нибудь меня там увидит, что он скажет впоследствии? "Мы видели Вернона у Китера". И никто не поймет, что, собственно, имеется в виду: автомастерская или сам пустырь. Поняли? Вернон Гений Литтл. В обмен на это я попросил Судьбу что-нибудь придумать насчет денег. Чем дольше живешь, тем яснее понимаешь, что деньги – единственный путь к разрешению всех на свете жизненных проблем. Я даже наскреб кое-какой обменный фонд, чтобы при случае сдать в городе под залог – если, конечно, дойдет до этого. А что дойдет, так в этом я не сомневаюсь, потому и сунул в рюкзак несколько предметов, которые являются моей, и только моей, движимой собственностью: кларнет, скейтборд и четырнадцать музыкальных дисков. И все это лежит теперь у меня в рюкзаке, за компанию с коробкой для обедов, в которой покоятся один-единственный сандвич, пара косяков и бумажка с интернет-адресами.
Что до косяков и бумажки с адресами, так я вам хочу сказать, что сегодня ночью я слышал голос Хесуса. И он велел мне пойти и вмазать, и чем быстрее, тем лучше. А если поначалу у тебя не попрет, сказал он мне, тогда иди и ужрись до усраной смерти. План у меня такой: отсидеться у Китера и хорошенько все обдумать. По пьяни человеку вообще все по хрену и мысль клюет круче.
Я еду по пустынным улицам из замороженного серебра, и деревья над головой веют мне в лицо головокружительным запахом нагретых за ночь трусиков в хрустящем постельном белье. Либерти-драйв пуста, если не считать клочков сена и оберток от "Барби Q". В утренних сумерках пятен на тротуаре возле школы не видно совсем. Когда мимо меня проползает здание гимнастического зала, неуклюжее и темное, я смотрю в другую сторону и стараюсь думать о других вещах.
Музыка – сумасшедшая штука, если вдуматься. Интересно, как я принимал решение насчет того, какие диски не стоит сдавать в ломбард. Можно было оставить какую-нибудь танцевальную музыку, она вроде как должна внушать бодрость и оптимизм: посредством бесконечных "т-цссс, т-цссс, т-цссс". Но тут тоже не все так просто: только-только ты преисполнишься бодрости, оптимизма и уверуешь в полную победу над жизнью, как композиция подходит к концу, и выясняется, что ты по-прежнему в полной жопе. Вот почему эти песни нужно слушать непрерывно, и только так – на случай, если вы не в курсе. Тот же пирог со сливками, но в профиль. Еще я мог оставить что-нибудь из хеви-метал, но через эту бодягу можно и до самоубийства дотумкаться. Как нехуй делать. Чего мне действительно не хватает, так это чего-нибудь вроде Эминема, какой-нибудь злой поэзии, и чтобы наотмашь, но такого у нас в Мученио не купишь. Это все равно что искать в наших супермаркетах резиновых зверушек для зоофилов – вернетесь с тем же результатом. В наших местах если скажешь ганста, народ разве и вспомнит, что про Бонни с ее ебливым Клайдом. Ну, и угадайте, что в итоге? В итоге я оставил свои старые альбомы с кантри. Уэйлона Дженнингса, Уилли Нелсона, Джонни Пейчека – даже старую папашину сборку Хэнка Уильямса. Оставил просто потому, что эти ребята говна в своей жизни наелись по самое нехочу: и поют они, в общем-то, про это самое говно. Слушаешь и знаешь, что они сотню раз просыпались на голом дощатом полу с полным ртом проблем и дышлом в жопе. Этот небрежный гитарный перебор знает, почем фунт лиха. И тогда единственное, что тебе нужно, – это пиво.