Гостиная, за исключением стоящего в углу скелета с подкрашенными бронзовой краскою зубами, блистала тривиальной чиновной московской фешенебельностью 50–70-х годов. О, золото советской роскоши! поталь на рамах мертвецки реалистических картин! блики тяжелых фасонных гэдээровских сервизов! громады фарфоровых ваз, амфор, киликов, кенотафов с восковыми розами! золотые узоры импортных буржуазных обоев! антикварная бронза разграбленных особняков! Полным-полна была шкатулка латунного божка эпохи равенства и братства скелетов и мумий. Впрочем, по мнению Кости, последние были вопиюще неравны. Куда ты несешься, в какое забвение, уносимый бурей таинственного евроремонта, советский интерьер посвященных, к коим принадлежал и наш маленький король-солнце, хранитель куклы Ашшурбанипала? Кто помашет тебе рукою, бетонный позолоченный чертог за Средней Рогаткою, маленькое эхо Москвы? разве что я.
В спальне царственно распласталась кровать с балдахином, плыла под потолком новодельная чешская люстра в самоварном золоте и радужном сиянии богемского стекла, стены были обиты китайским шелком, сплошные драконы, сон динозавра. Множество зеркал удесятеряло драконово лежбище. Деревянная ню в натуральную величину, раскрашенная, как манекен, держала в руке подсвечник о семи свечах.
Кабинет напоминал одновременно библиотеку, прозекторскую и кунсткамеру. Инкунабулы доктора Фауста соседствовали с многотомными изданиями классиков марксизма-ленинизма. На стеллажах поблескивали банки с заспиртованными экспонатами, с бору по сосенке коллекция, сиамские близнецы, эмбрионы, крокодильи малютки. В одну из банок втиснуто было большое человеческое сердце; на этикетке я прочитала: "Изъято при а. с. ос. назнач. 1948". У окна на металлическом операционном столе разложены были хирургические инструменты, возле ножек стола красовались фаянсовые урны. Он был трудоголик, наш жрец.
На одной из полок привлекла мое внимание черная бронзовая скульптура блюющей кошки: кошка сблевала бесенка.
- Нашла! Нашла! - кричала с кухни Аида. - Прям саркофаг!
На кухне стоял принесенный грузчиками в тяжеленном ящике серый параллелепипед, то ли бетонный, то ли гипсовый.
Крик Костиного приятеля.
- Атас! Атас! Бегите! Нас застукали!
Я ли это?! что я тут делаю с малознакомыми людьми в квартире вовсе не знакомого чужого мне человека, вломившись в жилище, его точно воровка?
Но мы уже бежали вниз по лестнице, а на первом этаже невидимый ОМОН (тогда еще под таким названием не существовавший) врывался в парадную, и тут бесшумно отворилась одна из дверей, нас впустили, беззвучно заперли дверь, безмолвный человек в чувяках отвел нас в глубину квартиры, открыл дверь черного хода, таящуюся в углу длинной кухни, и скороговоркою прошептал: "Наверх, чердак не заперт, уходите по чердакам, берите левее".
Пропуская меня, он схватил меня за плечи. То был торговец кошками, встретившийся мне в скульптурной мастерской.
- Еще не вспомнила меня? - осклабился он мне в лицо.
С непонятно знакомым вкусом дыхания его на губах бежала я по чердакам за Костей и Аидою. В окне одного из чердаков парил над крышами летун братьев Райт, игрушка любимого моего.
Мы разбежались по дворам в разные стороны.
- Поздненько повадилась ты домой приходить, сеструха рыжая, - промолвил брат, впуская меня в дом.
На сон грядущий читала я свой блокнот из будущего, в который записала не только адреса и телефоны, но и цитаты из полюбившихся книг, анекдоты, всякую всячину. Засыпая под шум прибоя, затаившегося на тридцать лет, я подумала: надо прочитать пару отрывков Наумову для его эссе "Ода письму". Но к Наумову попала я через три недели, успев впасть в печаль, с неизвестной целью сдать досрочно сессию, закончить на три недели раньше назначенного срока курсовой проект и вылететь таким образом к концу весны в ненужный мне омут свободного времени.
Предвкушая визит к Наумову, скакала я вниз по лестнице соседнего со "Слезой социализма" дома и напевала-бормотала одну из своих фамильных песенок:
Ольхина, Ёлкина,
Дубинин, Дубов, Поддубный, Тополев,
Дубровский, Туполев,
Дубовской, Березина,
Берёзова, Вяземский.
Соснин, Сосновская,
Ивинская, Орехова,
Ольшанников, Липова.
Осиновская, Орешников,
Кедрин, Шишкин, Листьев, Пнин.
Лестница была длинная, песенка тоже.
Рябинин, Кленова.
Букин, Грабарь, Смоковников,
Смоктуновский, Вишневская,
Вербицкая, Древина,
Яблочкина, Яблочков,
Абрикосов, Померанец, Дубравина…
Внизу слушал меня некто, кого не слышала и не видела я.
Рощин, Залесская,
Ломашников, Тальников,
Ольшанский, Вербина,
Пальму, Яблонская,
Ракитников.
Тут слушатель незримый подал с первого этажа хриплый пропитой голос:
- Р-ря-би-но-вич!
После чего трахнул входной дверью и был таков.
- Что это почтальонша такая веселенькая прибежала? - спросил Наумов.
- Пьяненький моей песенке подпел.
- Что за песенка? Шлягер модный? Старинный романс? Народная?
- Собственного сочинения, фамильная бурчалка.
- Спой, светик, отродясь не слыхивал.
Я и спела:
Татаринов, Ордынский,
Булгарин, Калмыков,
Немчинов, Мордвинов,
Чехов, Поляков.
- Ну, утешила! Вот только Ордынский не обязательно от татаро-монгольской орды; орд - вологодское привидение, а ордынка - казачья овчинка. Спой еще.
Я и еще спела:
Драгунский, Казаков,
Гусаров, Войтюков,
Майоров, Генералов,
Мундиров, Курков.
Шумилин, Тихонов,
Шелест, Шорохов,
Факиров, Чарова,
Кудесин, Волохов.
- Тебе надо стихи писать.
- Я потом буду.
- Как то есть потом?
Чуть помедлив, достала я свой блокнотик из будущего.
- Это моя записная книжка конца ХХ века. Я случайно захватила ее с собой, когда вернулась в год, в который мы с вами сейчас разговариваем. Долго рассказывать. И вот я хочу вам кое-что отсюда прочитать, потому что тут есть о письмах, а вы ведь сейчас пишете о письмах, правда? А для начала я хочу вам прочитать свое стихотворение.
- Так ты у нас посланница из будущего?
- Нет, я просто пропустила года два, удрав отсюда, и вернулась, чтобы прожить их.
- Ну-ну. Вернулась. А Косоурова эксперименты не имеют ли, часом, к твоим экскурсиям, то есть эскападам, отношения?
- Имеют.
- Ладно, я тебе верю. Читай свои стихи.
- Сначала название… нет… В общем, к тому времени, как я это написала, вместо пишущих машинок стали пользоваться персональными компьютерами, это не только пишущая машинка усовершенствованная, а отчасти телеграф, телефон, телевизор, почта, текст романа или рассказа можно переслать в любую точку мира, а можно фотографию или репродукцию, можно сплетничать в Интернете… вроде как в эфире, можно пользоваться энциклопедиями, справочниками, подключаться к чужим секретным материалам…
- Находка для шпиона.
- Называется стихотворение "http". Это на компьютерном языке - гипертекст компьютерного якобы пространства… виртуального мира… не совсем воображаемого, а мнимого, что ли, или как бы условного…
- Прекрати, - строго сказал Наумов. - "Это, это, что ли, якобы, как бы". Уши вянут. Меня технологические детали бытия вообще никогда не интересовали. Читай.
Щеки мои горели, я читала:
Текст, мы тебя предоставим судьбе,
выведем светом и тьмой.
Саги о сайтах оставьте себе,
шелест страниц будет мой.
Тут, запнувшись, стала я объяснять, что такое сайт.
- Мне надоели твои чертовы комментарии. Продолжай без них или замолчи.
Час телеграфный, мирок телеграмм,
ленты из ВЦИКа во ВЦИК.
Фразы настрижены, и октябрям
век предоставлен, как миг.
Пущен в расход, в Интернет и в эфир
старый, и ветхий, и новый, как мир,
сонм ненавидимых книг.
Так что корябай свое без затей,
не превышая объем.
Нынче винчестер завел, грамотей,
внук человека с ружьем.
Проще! Короче! То "му", то "ку-ку!".
Кто бы тут портил глаза.
Не помещается время в строку,
нет у него ни аза.
Время повадилось жечь словари,
библиотеки корнать,
сплетни плести от зари до зари
и пустоту обнимать.
Не догадается шрифт номерной,
полый, как все пустяки,
как обаятелен почерк чудной
своеобычной руки.
Ты разбери, кто тут избран, кто зван,
чья веселее игра.
Но завещал мне Обломов диван,
чтобы не спать до утра,
чтобы страницами тихо шуршать,
ведая, что мы творим,
и оживающий слог вопрошать
воображеньем своим.
А что до писем - зачем мне шрифты?
Нужен мне знак бытия,
чтобы конверт запечатывал ты,
а распечатала я,
почерка кардиограммный поток
(устье - читаю! что вывел - исток!
время дискретно, как стих)
и с отпечатками пальцев листок
милых помарок твоих.
Прочитав, я выпалила отчаянно:
- Винчестер - это…
- Баста! - вскричал он. - Да что с тебя взять! Как всякий автор, ты в несколько раз моложе и глупее самой себя! Надо же. А я все думал - что в тебе за странность? Гусеница, куколка, кокон; а вот и белая бабочка вылетела в свой срок в белую ночь. С буквами на крыльях.
- Откуда вы знаете про белую бабочку с буквами на крыльях?
- Ниоткуда не знаю. Только что придумал. Это художественный образ. Ладно, извини, спасибо, стихи настоящие.
Я листала блокнот и нашла, что искала.
- Слушайте. "Итерология - термин, придуманный Мишелем Бютором для науки, которую он отчасти в порядке шутки создал или хотя бы эскизно очертил. Итерология изучает связь путешествия и путешественников с письмом, чтением и литературными жанрами. Читать и писать, как и путешествовать, означает с помощью ручки, глаза или фантазии совершать своего рода бегство - бегство между словами, в другие времена, в другие места. Во время путешествия люди очень часто читают, а может быть, и пишут, и сама форма путешествия может окрасить текст, и наоборот. Бютор противопоставляет друг другу два классических паломничества: с одной стороны, шатобриановский "Путь из Парижа в Иерусалим" 1811 года, с другой - "Путешествие на Восток" Нерваля 1851 года. […] Шатобриан путешествует линейно и как бы имеет в виду центральную перспективу, ибо путь его, без сомнения, лежит к прославленным местам паломничества: Риму, Афинам и Иерусалиму […] Даже одинокое безлюдье иудейской пустыни ни на мгновение не может поколебать его невозмутимость. […] Нерваль […] предпочитает циркулировать между местами, расположенными на обочине этой евроцентристской троицы. […] Восток Нерваля - неопределенное магнитное поле, лишенное центра и конечной точки. Центр его… меланхоличен и текуч". Автор - Петер Корнель, книга "Пути к раю". Комментарии к потерянной рукописи. Вышла в 1987 году, кажется, в Швеции.
- Рукопись, потерянная в Сарагосе, - улыбнулся Наумов. - Что ты хочешь взамен своих бесценных реплик из будущего?
- Конечно, ваше эссе "Ода письму"!
Пока он шуршал рукописью, я продолжала листать блокнот.
- "Пушкин, - прочла я вслух, - называл переводчиков почтовыми лошадьми просвещения". Н. Заболоцкий.
- Интересно, ни у Пушкина, ни у Заболоцкого не попадалось.
"Нет ничего древнее писем, - читал Наумов, - возможно, они опередили письменность, потому что письмо - это знак, жест, символ, и древний человек, даритель, посылая подарок, будь то кольцо, цветок или оружие, отправлял в лице его и послание адресату, одаренному им".
Пришли мне глинописную табличку, берестяную грамотку, письмена на сердоликовой печатке, сердце мое! Если вам никто не пишет, откройте к ночи Библию, читайте послания апостолов. Читайте письма о несуществующих царствах, письма в потаенные страны воображения, письма в мечту и из мечты, вспомните о пресвитере Иоанне и о летучей, точно эфир, державе его.
Письмо, писал Наумов, всегда притча о временах и Вечности, притча о дискретности жизни (да ведь человек и сам - послание!), потому что не совпадают время написания и время прочтения, время передвижения из рук в руки неопределенно, новости успевают устареть, зато проявляются между строк вечные темы, то есть возникает Вечность.
Не только адресат, отправитель и почтальон, говорил он, являются действующими лицами пьесы "Письмо"; нет. Тут участвуют четверо, не забудьте о фельдъегере; всякое письмо - квартет!
Всякое письмо - лакуна, развивающая саму способность читать между строк, где выведен контекст симпатическими чернилами симпатии и любви. Что там еще между строк? отпечатки пальцев, след взгляда, след солнечного луча. Но не только между строк, и меж шелестящих страниц издавна прятались маленькие (да не такие уж маленькие!) подарки: сухой цветок, локон, рисунок, фотография, ленточка закладки.
"Гори, письмо любви, гори, она велела!" Сколько писем сожжено было поневоле. Дым от них взлетел в облака, выпал дождем и поднял травы.
Почему, думала я, почему я никогда не писала Студенникову?! И через три недели в поезде в Туву я стала писать ему то письмо в день, то по нескольку дней одно послание. "Я - неотправленное письмо, - выводила я, - но это полуправда; на самом деле я - письмо до востребования; извини меня за это!"
- Что-то я давно не видела Студенникова.
- Не так и давно. Он только что уехал, - отвечал Наумов, пряча рукопись.
- Куда?
- Да опять на какую-то конференцию… или слет дизайнерский… транспорт… приборы… какой-то южный безумец ожидался то ли с планерами, то ли тоже с бумажными змеями. В Одессу он уехал. На неделю, что ли.
Как в лихорадке, выскочила я из наумовской двери в томительно синий коридор, где всегда стоял легкий гул, как возле электростанции. Люди брели туда и обратно, такие разные, из разных книг, поселенцы, беженцы, арестанты, пациенты, сбродный молебен.
Позже, много позже, тяжелобольной Наумов оказался в отдельной квартире один, и никто не помешал ему открыть фрамугу окна, глянуть вдаль, где должен был быть заснеженный город, а было каре двора (может быть, живи он выше, виднелся бы залив или воды Смоленки, и он бы закрыл окно), - и выйти, выпасть, вылететь камнем в метель, в ночной ветер.
Прибежав домой, я написала маме записочку и кинулась к нашей дальней родственнице, тете Марине, работавшей проводницей в поездах на юг. Долго уговаривать ее не пришлось, она взяла меня с собой, и назавтра мы приехали в Симферополь. Честно говоря, я мечтала добраться до Одессы морем из Севастополя на белом пароходе. Мы звонили в Севастополь, но нам ответили отказом, билетов на пароход не было. Тогда тетя Марина пошла на соседний перрон, долго там толковала с проводником и наконец подозвала меня: в составе, стоявшем у соседнего перрона, один вагон шел в Одессу, вечером его должны были прицепить к проходящему поезду. "Ты ложи вещи и иди до вечера гуляй". Но я боялась отойти от обретенной оказии на колесах. Мой вагончик отправили на запасной путь, я оказалась одна-одинешенька среди пекла, припудренной пылью полыни, синих и желтых цветов, которые росли, как бешеные, удобренные гарью, серой, скоростями, ободренные солнцепеком. Вечером вагон присоединился к составу до Одессы и подвергся штурму. Пассажиры рвались в тамбуры, кричали, плакали, даже мужчина какой-то плакал, кого-то втащили в окно, я лежала, замерев, свернувшись калачиком на верхней багажной полке, охваченная ужасом дорожным. Наконец перрон за окном поплыл, поезд тронулся, постепенно улеглись страсти, утихли звуки, уснули все, уснула и я.
Претерпевая массу мелких приключений, отыскала я НИИ, в котором проводилась интересующая меня конференция, мне объяснили, что участники ее размещены в трех разных местах, и к вечеру на окраине нашла я странный, битком набитый людьми двухэтажный деревянный дом, напоминающий салун из фильма про Дикий Запад, где на лавочке у завалинки курил Студенников в щегольской голубой рубашке. По непонятной причине он не особенно удивился моему появлению, хотя заулыбался, одновременно неодобрительно качая головой.
Он пристроил меня на ночлег в узкую комнату на мансарде, где соседствовали две научёные женщины, раздобыл мне раскладушку, я болтала с соседками, поведавшими мне, что в конференции ожидается двухдневный перерыв, отведенный для экскурсий; я незамедлительно наврала: прихожусь Студенникову двоюродной сестрою, он обещал моим родителям показать кузине из провинции Одессу и крепость Измаил.
В набитом местными и приезжими деревянном доме в больших пустых сенях при входе стоял книжный шкаф, заполненный потрепанными тоненькими книжечками дореволюционного приложения к журналу "Нива". Пыль покрывала полки, шкаф был безадресный, бесхозный, полуничей, я украла два набора книг, для себя и для Студенникова: Метерлинка и Ростана. Всю жизнь потом жалела, что не стибрила Ибсена с Уайльдом.
Наутро ученые женщины наперебой стали объяснять Студенникову, как ему отвезти сестричку в Измаил; поверх их голов он смотрел на меня, злился, но смех его разбирал, подрагивали то брови, то губы. В конце концов незнамо зачем мы отправились в Измаил на пароходике.
Плыли мы очень долго, сначала по Черному морю, земли не было видно, начался маленький шторм, если бы я могла выбирать, я согласилась бы плыть с ним всю жизнь, темнело, настала ночь, мы засыпали и просыпались, сидя на деревянных скамьях, шторм кончился, рассвело, а мы все плыли, теперь уже по Дунаю, напоминавшему Амазонку, желтая илистая вода, плакучие ивы, пространство вне времени из чьей-то чужой жизни, из недочитанного романа, из незнакомого фильма.
В Измаиле пристань была далеко от города. Студенников рассердился наконец не на шутку, сказав, что мы немедленно возвращаемся, я молила Дунай, и он услышал меня: билетов не предвиделось. Студенников ругал меня на чем свет стоит, я заплакала, надела черные очки, тут он расхохотался, сказав, что слезы мои текут из-под черных очков преуморительно, и мы пошли пешком в Измаил по изнурительной жаре мимо серебристо-пыльных садов Бессарабии.
Голодные и усталые, с глазами, полными Дуная, мы вернулись в Одессу к утру, Студенников по объявлению снял для меня комнату в доме артиста музыкальной комедии. Жена артиста, полька Барбара, кокетливо подмигнула Студенникову, не велев пану лазить к паненке через балкон, балкончик старый, не ровен час, упадет. "Это моя кузина". - "Я понимаю". На чердаке располагалась студия, стоял мольберт, артист, художник-любитель, писал маслом; нашлась и акварель, я, к восторгу хозяев, написала из окна этюд - вид на Аркадию.
С конференции явился Студенников, мы пошли на пляж, загорали, купались, купили креветок в кульке, ели их на лавочке променада неподалеку от памятника Ришелье.
- Я голодная как волчица.
- А я как волк.
Мы побрели по солнечным улицам в поисках столовой и в итоге пообедали в ресторане "Одесса", днем работавшем на столовский манер, включая в меню недорогие блюда; в этом самом ресторане некогда пил вино Куприн. Мы проследовали через дубовый вестибюль (я оробела, по правде говоря) во внутренний дворик. Столики, крахмальные скатерти, вышколенные бесшумные официанты, журчание фонтана.
- Ты читал "Альгамбру" Ирвинга?
Что было спрашивать, конечно же, нет.
- Я хочу вина.
- Кто пьет на жаре? Тоже мне, любительница абсента.