Ядовитый? Наркотического действия? Я не чувствовала ни дурноты, ни опьянения. Выйдя на середину склепа, где было светлее, я заглянула в глечик. Солнце решило мне помочь, вышло из-за облака, высветило внутреннюю поверхность кувшина. К одной из стенок, снабженной специально сделанным анонимным гончаром приливом, выступом, прилепился огромный - живой! я знала, что живой! - кокон. Я выронила кувшин, он разлетелся на части, ударившись об оставленный на полу заступ. Едва сдержав крик, стоя на коленях, я обследовала кокон. Он был невредим.
Я сняла косынку, уложила в нее черепок с посланцем былой фауны, связала в узелок, быстро собрала черепки, вылезла из раскопа, кинула черепки к другим черепкам до кучи, порысила к грузовику, увозившему всех в лагерь, с нетерпением заскочила в свою палатку с припрятанным трофеем, чувствуя себя закоренелой преступницей, воровкой, поняв за секунду грабителей гробниц, воров всех времен и народов.
В углу палатки между изголовьем моего спального мешка и рюкзаком устроила я для своей драгоценной находки гнездо в одной из своих войлочных шляп, прикрыв его марлей и ситцевой юбкою.
Теперь оставалось только ждать, набравшись терпения. Я уже видела в воображении своем летунью, которая должна возникнуть, вылупиться, проснуться, - букварницу, белую бабочку с буквами на крыльях.
Я не слышала, как торговец кошками возник у меня за спиной, поглощенная рассматриванием красавца кокона, ракеты-носителя, в чьем нутре уже чуяла легкое движение. Он вырвал шляпу с коконом у меня из рук, швырнул на пол, растоптал. Я вцепилась в его рожу, как кошка, он схватил меня за руки, силищи невероятной цепкие пальцы, мертвая хватка.
- Дура чокнутая! Ты что себе позволяешь? Ты что творишь? Ни одна мандовошка другой эры не должна ожить, ни одному семечку нельзя дать прорасти! Откроешь сундучок с чумой, Пандора недоделанная.
- Это не вошь, скотина, это бабочка.
- По мне хоть тля. Правила шляния по чужим эпохам: не дать временам перемешаться, не позволить животным таскаться из одних исторически-географических эпох в другие… ну, и так далее, потом выучишь. Прежде чем в чужую машину времени лезть, надо свои полномочия выяснить.
Он отпустил меня, оттолкнул, завернул в газету мою истоптанную шляпу с остатками, с останками драгоценного существа, поскакал к вечернему костерку. Я трусила за ним. Сверток полетел в огонь, запах паленого войлока, снопы искр.
- Что за дрянь жжете? Портянки, что ли? - спросил бульдозерист.
- Ай да фейерверк! - вскричал Витя.
Долго не могла я уснуть, а на рассвете разбудил меня топот, незнакомый глухой шум, шелест. Я выглянула из палатки (спали мы в свитерах да куртках, ночи были холодны, жара набирала свое к полудню). На западе в лиловой голубизне меркли звезды, на востоке перебирала краски заря, в зените небо зеленело. Стадо овец двигалось по степи, руна, подобные бурунам, шевелящаяся лава множества, чабан на коне с шестом, точно кочевой воин с пикой; войлочная шапка его напоминала шлем. Я побрела к овцам, чтобы убедиться, что они не мерещатся мне.
- Здравствуй, Алдын-кыс! - сказал чабан.
Все тувинские рабочие называли меня Алдын-кыс, Золотая Девушка. Им нравилось, что я рыжая, они всегда смеялись, глядя на меня.
Чабан перегонял овец с пастбища на пастбище. "Моя хижина там, за горой". Я спросила, не позволит ли он мне покататься на лошади. В детстве у тетушки в деревне я ездила верхом. Чабан знал, что я художница, пригласил нас с подружкой в гости, сказал - все художники из экспедиций его хижину рисовали - и пообещал подыскать лошадку посмирнее. В тот же вечер подружка сидела с этюдником перед чабанской хижиной, а я тщетно пыталась сдвинуть лошаденку с места, та упрямилась, привыкшая к вечернему отдыху: вечер, время пастись, а снова гонят куда-то. Наконец чабан хлестанул ее по крупу плетью, и она потрусила. За вторым распадком с двумя ртутно светящимися бакалдами, не доезжая до одного из аржанов - источника с необычайно чистой и вкусной серебряной водою, - я сумела остановить кобылку, а потом развернуть ее. И тут помчалась она, как бешеная: домой! домой! Я вцепилась в гриву, не надеясь добраться до хижины живою, но добралась. За неделю лошадка привыкла ко мне и доставляла мне великую радость вечерними выездами в степь.
Зато вечерние прогулки по степи с торговцем кошками ни малейшего удовольствия не доставляли, но он упорно навязывал мне свое общество.
- Только ты да я знаем, каково ходить из будущего в прошлое, из прошлого в будущее, остальные прозябают в невинности, в ее одури сонной. Мы с тобой пара.
- Я не считаю, что мы пара.
- Считай, что хочешь, но так оно и есть. Твоя дурацкая эскапада придает тебе особый шарм, таинственное очарование, чей источник скрыт и никому не ведом. Кроме меня, конечно. Я так и вижу, как в твоем рыжем завитке за ухом двоятся и троятся мерцающие разнопородные секундочки.
- У тебя даже секундочки похожи на вшей. А почему "троятся"?
- Не знаешь? Не поняла еще? Ты не размышляла о том, где же ты была, когда тебя не было во времени, что ты проскочила? И кто там действовал вместо тебя? Кого же вспоминают люди, вспоминавшие о твоем пребывании в днях и неделях, где ты блистательно отсутствовала? Безнадежное молчание, нахмуренные бровки. Хмурься, хмурься, мисс Эверетт.
В дальней туче над степью полыхнула прекрасная ветвистая молния, и на сей раз ее бесчисленные ветви напомнили мне не дерево, не куст, не коралл, а реку со множеством притоков, у каждого из которых были свои притоки и ерики.
- Смотри, смотри. Картинка к случаю. Во-первых, слышал я от одного шамана, переодетого по сибирской моде в женское одеяние, этакий первобытный трансвестит, что Енисей - оттиск молнии богов на земле сибирской. А во-вторых, времена и события множественны, дорогая. Миров много, и, возвращаясь с тупым упорством в одно и то же восемнадцатое ноября энного года, ты попадаешь в день, неравный самому себе, дню. Точного повторения нет. Время полно ветвей, притоков, вариантов, как только что показанная тебе молния. Так что не будь уверена на сто процентов, что это ты тут скелеты рисуешь в данной благословенной экспедиции. В одном ответвлении молоньи - ты, а в другом при том же основном составе статистов вместо тебя будет Валечка либо Людочка. Так что не удивляйся, если тебя кто из нынешних сотрудников, лет через десять встретивши, в упор не заметит. Жизнь, дорогуша, - натуральный бордель возможностей.
- Я тебе не верю.
- И совершенно напрасно.
- Как ты здесь оказался? Тоже при помощи каких-нибудь "ответвлений"?
- Почти случайно, не считая письма Косоурову, которое ты якобы сожгла.
- Почти?
- Ну, я приезжал связи наладить для моего бизнеса. Да, нечего глазки округлять, ты-то это слово знаешь, а для всех остальных оно нонсенс. Тем не менее задолго до перестройки и иже с нею у меня имеется бизнес.
- Анаша? Конопля?
- Наркотики войдут в моду позже. Ковыль, моя голубушка.
- Какой ковыль? Зачем?
- Ковыль для букетов майско-ноябрьских увеселений. Не знаешь, что это?
- Знаю.
Майские анилиновые эфемерные волшебные букеты ковыля (малиновый, зеленый, синий, желтый анилин), глиняные свистульки, китайские турандотовские веера составляли для меня с самого раннего детства счастье бытия, я с замиранием сердца ждала Первомая, обожала Октябрьскую революцию именно за ковыль.
В годы парадов торговец кошками торговал ковылем и китайскими веерами.
- На самом-то деле ты кто? Торговец кошками (какими, кстати, кошками?) или продавец ковыля?
- На самом деле я твой муж. Ну, или любовник. В разных временных веточках по-разному. Впрочем, в парочке я тебе никто.
- Врешь!
Но как все его вранье, то была правда.
- Кстати о кошках. Витин кот повадился мочиться в мои сапоги. Почему, ёксель-моксель, именно в мои? Месть за кошачий род? Я Виктору говорил, он мимо ушей пропустил. Скажи ему женским голосом, чтобы было понятней, что я его рыжего ссуна в ерике утоплю, ежели он его не приструнит или в деревню не пристроит. Ты у нас Алдын-кыс, Витя рыжеват, чертов кот - и вовсе лисье оборотническое отродье; ваш союз рыжих должен принять мое предупреждение к сведению.
Кот, то ли выгнанный из деревни за блуд и воровство, то ли завезенный на грузовике по нечаянности, прибился к Вите, признал его за хозяина, ходил за ним, как собачонка. Когда мы с подружкой забирались на гору Туран, каменистую, с редкой травою, крутыми склонами (большей частью приходилось нам лезть на четвереньках), кот присоединялся к нам. Наверху он умывался, умывшись, обозревал окрестности. Овцы вдали, видимо, казались ему мышами. "Хову… хову.." - мурлыкал он по-тувински, глядя на степь. "Хор-рум, хор-рум!" - мырчал он каменным осыпям.
- Хорошо вы на горке сидите на солнышке, - говорила подружка, - Алдын-кыс и кыс алдын. Как по речке, по реке ехал рыжий на быке, только на гору взобрался, ему красный повстречался.
Мы писали в блокнотах тувинские слова: "туруг" - утес, "ужар" - водопад, "холуй" - подводный камень, "хорай" - город, "чарык" - ущелье. К каждому слову пририсовывали картинку. Возле слова "бедик" (гора) рисовали нашу гору Туран (не была ли она на самом деле безымянным холмом или сопкой "мажалык" без названия?) с рыжим котом на вершине.
Курган по-тувински назывался "базырык".
- По-болгарски, - говорил мне Наумов, - "курган" - могила, а по-афгански - цитадель.
Итак, мы брали приступом цитадели могил, тревожа скелеты, спящие головой на восток, надеясь увидеть незабываемый цвет мертвого золота, выпадающего из глазниц или проваливающегося в ребра.
А нам попадались обрывки белой ткани с голубым, охристым, красным орнаментами да греческие кувшины или то, что от них осталось.
- Древнеегипетская пирамида, - говорил костру приехавший в гости на "газике" начальник соседней экспедиции, - это каменный шатер. Символ небесного звездного шатра.
- Что же тогда срубы наших курганов? Модели криниц? Образы колодцев?
- Конечно. Не зря тут столько источников. Налево Аржан, направо аржан.
Хватив по стопке спирта, запели: "В темном лесе, в темном лесе, за лесьем, распашу ль я, распашу ль я пашенку, посажу ль я, посажу ль я лен-конопель, лен-конопель…"
- А песня-то наркоманская! Как я раньше не понял? Пашенка в темном лесе, в таком вроде бы неподходящем месте… плантация…
Мне тоже налили полстопки спирта. Я окосела вмиг и сказала:
- Странно. Вот мы здесь откапываем покойников, чтобы их обшмонать, один мой знакомый откапывает скелеты солдат Великой Отечественной, чтобы похоронить с почетом, а еще один высокопоставленный дяденька изучает одних покойников, чтобы из других уметь делать консервы, то есть их бальзамировать. Что за игра в кости?
И наступила тишина, как один фантаст позже написал. Только костер потрескивал, пощелкивал, пыхал да торговец кошками посмеивался.
- Что значит - обшмонать? - спросил гость не без обиды. - Мы изучаем прошлое в интересах науки.
- А Наумов говорит, - продолжала я, - копал, копал белый человек, да и откопал жестокость Ашшурбанипала, ветхозаветное мракобесие, чуму коричневую с чумой vulgaris, и свои откровения весь двадцатый век расхлебать не может. Наумов говорит: "хоронить" и "прятать" синонимы, так так тому и быть.
- Налейте ей еще! - вскричал торговец кошками.
- Отведите Инну в палатку, - приказным голосом обратился Грач к моей подружке, - уложите ее спать. С тем, кто ей спирту плеснул, поговорю потом.
- Так холодно, - сказал бульдозерист.
- Дамы должны греться кагором, - сурово сказал Грач. - За моей палаткой ящик стоит.
- Я, начальник, спать не хочу, - произнесла я, вставая; меня качнуло, - но из уважения к вам так и быть отправлюсь. Всем бугорщикам, то есть ворам в законе, то есть государевым в законе татям курганным, - счастливо оставаться! Гламурненько вы, однако, тут в натуре сидите!
- Что такое "гламурненько"? - спросил гость.
И я перевела:
- Наркомпростенько с культотделочкой.
Удаляясь, я запела: "На Дону и в Замостье тлеют белые кости, над костями шумят ветерки…" Недопев, заблажила: "В степи под Херсоном высокие травы, в степи под Херсоном курган…" Подруга увела меня. Утром она пересказала мне мои монологи. "Что ты только несла! И кто такой этот Наумов?"
Грач призвал меня в свою палатку. Конечно же, входя, я трепетала. А он спросил:
- Скажите, Инна, кто такой Наумов?
- Писатель, - отвечала я.
- Известный? - спросил он.
- Нет. Великий.
- Понятно, - сказал Грач. - Ну, идите работайте.
Меня ждали, все уже сидели в грузовике, Трофимов (или Тимофеев?) подал мне руку, я запрыгнула в кузов, мы поехали к раскопу. Место раскопок было в двух или трех километрах от лагеря.
- Что вы так уставились на меня, Витя?
- Спросить вас хочу…
- Наумов - это великий писатель. Друг Студенникова.
- Как вы догадались, что я хочу спросить про Наумова?
- Вы, главное, не спрашивайте ее, кто такой Студенников, - сказал торговец кошками.
Я дала ему подзатыльник. Все недоуменно воззрились на меня, потом отвели глаза, глядели на степь и далее ехали в молчании.
Настал август. Небо стало выше, звезд больше, надмирным холодом веяло от них. Я так затосковала по Студенникову, что стала рассказывать вечерами подружке про наш роман вприглядку. Один из таких моих предвечерних рассказов прервали кошачьи вопли, крики, рев мотора, а вот и грузовик отъехал.
Выйдя из палатки, увидели мы рассерженного Трофимова.
- Рехнулся твой, Инна, приятель. Кота в мешок запихал и увез на раскопки.
- Зачем?
- Грозился по-разному. Сначала - что закопает и конскими черепами закидает, потом - что в Енисее утопит, потом - что удавит. Грузовик угнал. Грач из соседнего отряда приедет, то-то мне влетит.
- Утопить и здесь мог, - заметила подружка.
- Заступники бы нашлись. А там он с котом один на один. Инна, ты куда?
Когда добежала я, запыхавшись, до хижины чабана, вдалеке промчался обратно в лагерь грузовик.
- Ну, выручай, голубушка! - сказала я лошадке.
И поскакали мы.
Кошачьи вопли неслись из сруба "странного захоронения", я повернула кобылку направо, она остановилась, сбросив скорость внезапно, на краю раскопа, а я продолжала двигаться, перелетела через ее гриву, приземлилась в яме (в углу сруба крутился в мешке придавленный доскою вопящий кот), хрупнуло, ухнуло, сердце зашлось, и весь пол, словно плот, пошел вниз, я думала, что проваливаюсь в тартарары, но движение было недолгим, я перекатилась на спину, мне было больно, меня тряхануло, но движение прекратилось, голова пошла кругом, потому что мир изменился, зеленью радуги полыхнуло надо мной небо.
Прямоугольник сруба, открытого в зазеленевшее небо, сузился, словно в дальней перспективе. Вокруг меня каждое бревнышко обновилось, сосуды из черепков собрались в свежеобожженные полые тела вращения. Мой колодезь могильника в заколдованном пространстве был одновременно холмом в степи под закатным солнцем. На холме сидели двое, он и она, только что обретшие плоть потревоженные скелеты. Главное в этом мире была красота. Хороша была пара под одним из дикарских солнц, звенели золотые бляшки на лбу и висках юной скуластой красавицы, брякали нашивки из бронзы и электрона на одежде ее, вечерние тени гуляли загаром по плотно пролепленному лицу собеседника ее, высвечивали его от войлочной шапки до подковок рыжих сапог.
Согласишься ли, говорил он, последовать за мною в сады смерти, когда уйду туда?
Мне страшно умирать, мне так мало лет, отвечала она. У нас все умирают молодыми. Если хочешь жизни со мной, выбери и смерть со мной и подтверди, что выбор сделан. Ты мил мне, я хочу быть твоей. Хочешь ли ты, чтобы у смертного моего одра опоили тебя сомой, окурили коноплей и, душа удавкой, держа за руки, закололи кинжалом? Нет, не хочу. Тогда не быть нам вместе, потому что женщина должна следовать за мужчиной при жизни и после смерти. Тогда не лягу я на тебя ни на холме, ни в траве, ни в жилище, пустым будет без семени моего чрево твое, не стану пить слюну твою, волосы твои расплетать. Нужна ли тебе жизнь без меня? Нет, не нужна. Так возьми тело мое и смерть мою с ним. Что ж ты молчишь, что плачешь, почему порвала драгоценные стеклянные бусы и не ищешь их в ковыле? Потому что я согласна. Пусть убьют меня подле трупа твоего, пусть запытают вместе лошадей наших на тризне. Буду твоей, буду гордиться, когда выпьешь из черепа врага своего, когда закажешь мне у степных мастеров свадебный убор червонного золота, пятнадцать оленей златых по числу моих лет на пояс и сокола на запястье, да войдет в тебя фарн в образе твоем.
Сияла для них в зеленеющем небе звезда Тишрийя, они целовались в устрашающе цветном, идеально отрисованном мире, где все было причиной самого себя, где все сияло красотой, только эта красота была смерть. Я упала в страну счастья, я нашла ее, ужас охватил меня и от их счастья, и от страны, - и я закричала. Я лежала, крича, пара целовалась, лошади щипали траву, богини плясали, наверху люди заглядывали в раскоп, кажется, она не может встать, что ж она так кричит, да поднимите же ее, черт побери, осторожней, уж не сломан ли у нее позвоночник?
Они прыгали то ли в могильник, то ли на холм вечерний, настил снова пошел вниз под их тяжестью, небольшая подвижка, почти неощутимая, но с нею пропала страна счастья, исчезли влюбленные номады, сгинули плясуны, рассыпались амфоры.
- Инна, тебе больно? Где болит?
- Не трогайте ее! Сейчас брезент сбросим, поднимете на брезенте.
- Она хочет пить.
- Ой, только не спирт.
- Да вода, вода у меня в зеленой фляжке, чуть-чуть красненького плеснул, вино по-гречески, Инна, пей, не бойся.
- Молодцы, аккуратно ее достали. Лежи тихо, сейчас к врачу поедем. Где болит?
- Рука болит…
- Разжать пальцы можешь? Мать честная, у нее в кулачке бляшка с грифоном…
- Кот… где кот?..
- В мешке чертов кот, живехонек, здоровехонек.
- Не надо к врачу…
Ничего у меня врач из Сорокина не нашел, кроме пары синяков. Мы ехали в лагерь, меня трясло, одеяла, в которые меня завернули, не грели.
- Ты что так кричала? Испугалась? Ударилась?
- Хуже всего красота, - сказала я, - она не спасет мир, она погубит, нехороша красота, да и счастье не лучше.
- Бредит. Все-таки головой, видать, стукнулась.
- Легкий шок, врач сказал.
Утром Грач заявил, что отправляет меня в Ленинград. Я расплакалась. Но он был неумолим.
- Отдохнешь, хорошему невропатологу покажешься.
- Я здорова!
- Я надеюсь.
Плача, я стала выходить из его палатки.
- Инна, не всем можно находиться на порогах древнего мира. Это опасное место.
Моментальный сон наяву настиг меня, мгновенный, тут же испарившийся. Бабушка-шаманка в высокой шапке заглянула в палатку; за руку держала она слепого юношу-шамана в женской юбке; с другой стороны за подол ее держалась крошка Вертрагна.
- Не садись в лодку мертвых, начальник, - промолвила шаманка, пропадая.
- Вы хотите что-то сказать?
- Мне приснилась шаманка, она не велела вам садиться в лодку мертвых.
- Идите, Инна, все будет хорошо.
Утром разъехались все, в пустом лагере остались только повариха да мы с Трофимовым, которому велено было проводить меня.
Мне стало трудно молчать, и я сказала: